Нина Хеймец

Рассказы



Берта

Дверца не скрипнула. В стекле отразилась открытая балконная дверь, потом — крона растущего рядом с их подъездом тополя, уже начавшая терять цвет в подступающих сумерках, потом — облако над кирпичной трубой котельной. Берта потянулась на цыпочках, ухватила снизу толстый кожаный корешок и, преодолевая сопротивление стоявших по бокам от него книг, вытащила альбом наружу, в комнату. Она села на диван, положила альбом на колени, открыла его, зажмурилась, только потом взглянула на страницу. Птицы летели прямо на нее. Сойки открывали черные клювы. Ястребы неслись, выставив вперед когтистые лапы. Орлы взлетали, раскинув крылья. Берта провела пальцами по взъерошенным перьям, по округлым — чтобы летать сквозь ветер — головам. Бумага была плотной и шершавой. Она обступала птиц со всех сторон. Несколькими месяцами раньше папа повел Берту в палеонтологический музей. Экскурсовод рассказывал им про окаменелости; про то, как в камнях находят древних животных, а потом специально обученные люди высвобождают их из этих камней. Им даже показали такую птицу. У птицы был очень длинный клюв и длинная шея с резким изгибом. Но летать эта птица все равно уже не могла. Она слишком долго пробыла в камне, у нее остались только кости. С птицами в бумаге могло произойти то же самое. Берта решилась. Она достала из кармана ножницы и, стараясь унять дрожь в пальцах, стала вырезать птиц из бумаги — одну за другой. Берта вырезала очень аккуратно. Ни в коем случае нельзя было повредить оперение. Когда в комнате почти совсем стемнело, Берта вернула опустевший альбом на полку. Теперь птицы лежали на столе. Берта сгребла их в неровную стопку, вышла с ней на балкон. Она прижала стопку к груди, а потом, с силой выпрямив руки над перилами, разжала ладони. Птицы повисли в воздухе и, продержавшись так несколько секунд, стали, медленно вращаясь, опускаться. Их подхватил ветер, разметал по кроне дерева, но они продолжали двигаться вниз, сквозь ветви. Берта заплакала. Вернувшись в квартиру, она увидела на полу ворону и глухаря — видимо, она их выронила по дороге на балкон. Берта спрятала их в своей комнате, под подушкой. Перед тем, как выйти из комнаты, она вернулась к кровати, подняла подушку и погладила птиц. «Я буду вас защищать», — сказала она им. Потом ее позвали ужинать.

***
Когда Эся выходит из автобуса, солнце уже почти завершает свой путь над морем. По дороге к сестре она успевает увидеть его в конце улицы. Улица начинается сразу за остановкой, но чтобы почувствовать запах моря, нужно пройти ее до середины. Там сестра и живет. Эся проходит мимо длинного дома с незастекленными галереями, мимо гаражей с заколоченными воротами, мимо украшенных давно облупившейся лепниной особняков, мимо здания с самодельными часами в виде огромной рыбы, вокруг которой кружится луна. Иногда Эсе кажется, будто время выносило эти дома сюда, на берег, откуда-то из своих глубин и оставляло здесь — подобно тому, как море выбрасывает на сушу пустые раковины, амфоры, корабельные винты. Эся проходит сквозь арку во двор. Над ее головой об стену ударяется белый мяч.
«Еще выше! — кричит один голый по пояс мальчишка другому. — Пусть она увидит его в свой телескоп и решит, что на землю движется метеорит!»
— Идите к черту! — кричит им Эся.
Облокачиваясь на перила, останавливаясь на лестничных площадках, Эся поднимается на последний этаж.

***
Берта долго не открывает, возится с замками. Правая рука плохо ее слушается. Ей не сразу удается вставить ключ в замочную скважину. Потом они сидят на балконе, пьют чай. «Знаешь, — говорит Эся, — я хотела попросить у тебя фотографию. Помнишь ту фотографию, где мы с тобой и родителями около нашего дома? Даже не помню, кто нас тогда сфотографировал».
— Какая фотография? Я не помню, — говорит Берта, — я не знаю, где она.
Эся встает со стула, идет в комнату. Берта пытается ее остановить, но Эся не слушает. В такие моменты ей хочется плакать от бессилия. Ей хочется отнять у тех мальчишек их идиотский мяч и самой запустить его в бертино окно. В окно Берты, которая стоит вместе с ней на той фотографии, которая жива, а все, кого они тогда знали, уже умерли; Берты, которая теперь, выходя на улицу, пишет у себя на ладони свой домашний адрес — чтобы, если что, не заблудиться.
Эся подходит к буфету, открывает ящик, достает оттуда альбом с фотографиями. Снимок на месте, но Берты на нем нет.
— Берта, что ты наделала? Зачем было кромсать снимок ножницами?

***
Берта однажды сказала Эсе, что лишь начав наблюдать за звездным небом, ощутила, как идет время. Прежде время обступало ее, заполняло собой все вокруг. Оно двигалось из бесконечности в бесконечность, неся ее с собою, и она не чувствовала это движение. Она смотрела на часы, но знала, что положение стрелок на циферблате — условность. Она наблюдала за птицами, смотрела на них в бинокль. Птицы появлялись в небе и исчезали  когда хотели, в этом и был смысл. Она провожала их, пока они не скрывались из виду. Однажды она решила посмотреть в бинокль на звезды. Они приблизились, но изображение не было четким — звезды двигались, оставляя в небе сверкающие, мгновенно гаснущие следы. У букиниста, раскладывавшего свой товар прямо на асфальте, Берта приобрела астрономический атлас, а потом, потратив почти всю свою пенсию, купила телескоп и установила его на балконе. Теперь, глядя на вечернее небо, она различала в нем планеты и созвездия. Они медленно следовали над городом, описывали полукруг, скрывались за морем, но следующим вечером появлялись снова, и все повторялось. Это напоминало огромный часовой механизм; Берта находилась внутри него. То, что перемещало созвездия по небесному куполу, теперь проходило сквозь нее, изменяло ее, уходило. Берта смотрела в телескоп. Взгляд уносился на миллионы световых лет. Звезды были сияющими в черной пустоте разноцветными шариками. Она приближала эту пустоту к себе — с помощью оптического трюка.

***
Берта долго не старела, а теперь все ее лицо в морщинах. С моря дует ветер, треплет их волосы. Над их головами плывут Лебедь и Орел. «Берта, — говорит Эся, — я буду тебя защищать».
Берта улыбается и говорит: «Пойдем ужинать».


ЕСТЬ СИГНАЛ


Иосифу

— Ну и место. Странно, что тут вообще электрички останавливаются. И на станции, кроме нас, не сошел никто.
— Сюда наступай, тут снег утоптан.
— Дни совсем стали короткие. Скоро темно будет. Слушай, а тут люди живут вообще?
— За полем дачный поселок должен быть.
— Да? Пока не видно ничего. И вот, представляешь, я их спрашиваю: «Мастера вызывали? Что случилось у вас?» Они отвечают: «Нам никто не звонит». Я проверяю аппарат, он исправен. Звонок в порядке. Сигнал есть. Говорю: «Всё работает». А они, опять: «Нам никто не звонит». И смотрят на меня. А я что? Я телефон чинить пришел.
— Поле сразу за речкой будет. Мы туда и идем как раз. Ступеньки обледенели, не грохнись. Я помню тут все, я всё тут узнаю.
— Смотри, оттепель все-таки началась. Мы идем, а в следах вода проступает, будто догнать нас пытается. А как ты понял, что именно сюда нужно ехать?
— Там излучина реки все появлялась и появлялась. А в одну из ночей я проснулся и вспомнил, где я это видел. Правда, тогда здесь было лето. Вот я и подумал, что, может, если приехать сюда опять, то что-то изменится. Может, тогда и сон этот, наконец, перестанет сниться. Сейчас речку увидим, поблизости от нее — рельсы. Недалеко еще. И, главное, я не понимаю, почему он уходит от меня, почему не оборачивается.
— Кто уходит?
— Я только плечи вижу.
Будто я просыпаюсь оттого, что калитка хлопает, и понимаю, что он уходит, и что не вернется уже. Я выбегаю из дома, вижу его, как он удаляется, бегу за ним, задыхаюсь, почти догоняю. Я всего лица не могу разглядеть, только часть подбородка и скулу — сбоку вижу. Но я знаю, что он улыбается. И я понимаю, что ничего уже нельзя изменить, и иду все медленнее, и отстаю от него. А он убыстряет шаг. Он сворачивает за угол, и больше я не вижу его. А потом я слышу шум поезда и звук удара. Я бегу за ним, бегу что было силы, там какие-то перекрестки, светофоры, но я почти не колеблюсь — я знаю, куда бежать. Я бегу, и с каждым шагом ноги у меня все тяжелее — я уже чувствую, наперед знаю, что мне предстоит увидеть.
— Постой, какие перекрестки-светофоры? Ты же говорил, что вот здесь — то самое место и есть.
— Говорил. Речка та самая, и рельсы — это главное.
— Ну, тебе виднее, конечно.
— И вот, я подбегаю к насыпи, и вижу его, хоть и боюсь смотреть. А потом я все-таки приглядываюсь, и понимаю, что это — и не он совсем, что его и нет там. Это просто груда одежды лежит; его одежда, в которой он был, но сам он не там, и нигде его нет. На реке какие-то лодки с рыбаками маячат, но его среди них тоже нет. И я теперь знаю, что все обошлось, что он не погиб, и мне бы радоваться, а я стою растерянный. Мимо поезда проносятся, не сбавляя скорость. Скоро стемнеет, а я стою, как дурак, над этой грудой одежды, и думаю: «Надо все собрать и положить в шкаф, а то и так помялась уже». Я собираю одежду в охапку и несу домой. А дома складываю эти вещи — рубашку складываю, свитер. Очень аккуратно, складочки распрямляю все, прямо как в магазине. А пиджак — на вешалку. Зачем, спрашивается, я все это делаю?
— Поле какое, за ним и не видно ничего. Во сне твоем тоже так?
— Это из-за зимы. Просто, белое все.
— Мне тут один рассказывал, тоже радист бывший. Его командир вызвал к себе и говорит: «Видишь поле? За ним наша часть стоит, а связи с ней нет. Бери провод и тяни туда». И тоже снег кругом, и непонятно, где это поле кончается. Он говорит: «Так простреливается же все». А командир будто и не слышит. И вот, пополз тот. Он, конечно, в комбинезоне белом, и вокруг все белое, только провод черный в руке у него. Он ползет вперед, рывками, куда — сам толком не знает, и только чувствует по натяжению провода, как где-то далеко позади бобина раскручивается, и всё. Наверное, если зимой на самолете лететь, то поезда сверху так видны. А когда вечер уже совсем, то, наоборот, провод не виден, а белый контур просматривается.
— Скажи, а что зимой с рыбой происходит? Вот речка, наверное, насквозь промерзла вся, до самого дна лед в ней — такие морозы же были. А рыба, с ней что?
— Ну, не знаю. Может, в спячку впадает? Точно, впадает в спячку. Все процессы в ней приостанавливаются. Она спит, и не мерзнет. И не стареет. А когда чувствует, что вокруг жабр вместо льда снова вода, то просыпается и плывет себе куда плыла. И не помнит, наверное, ничего. А может, и помнит. Кто ее разберет. Эй, ты куда? Может, пойдем уже?

Он спустился на реку, спрыгнул, неловко поскользнувшись, на бугристый лед. Здесь, между пологими берегами, взгляду было спокойней. Поле напоминало о себе только подступившим к кромке льда снегом в черных пятнах проталин.
— Ты чего задумал? Замерзнешь же!
Он лег на лед. Он ждал, что будет очень холодно — как в детстве, в том марте, когда они шли по набережной. Там были сумерки, небо было будто сморщенным, в окнах домов зажигали свет, вода в реке, между истончившимися льдинами, казалась черно-фиолетовой, а они шли и смеялись, и передавали друг другу сигарету, а потом кто-то сказал: «А на бордюр с разбегу слабо запрыгнуть?». И никто не ответил — будто эта фраза висела в плотном воздухе и от нее старались отступить, посторониться. А он вдруг разбежался и прыгнул — чокнутый, конечно. Он помнил момент, когда его ноги коснулись серого гранита, чуть проскользнув по источенной дождевой водой поверхности. Он успел обрадоваться, и радость была короткой и острой, как ожог. В ту же секунду он понял, что теряет равновесие; пытаясь удержаться, замахал руками — как лопастями музейного вертолета, который не может взлетать, и упал в воду. Ему показалось, будто холод пронзает его изнутри и одновременно с этим заключает его в скорлупу; и в этой скорлупе больше ни для кого не было предусмотрено места. Приятели схватили его за обшлаг курки, затаскивали его на гранитный берег, потом что-то говорили ему, трясли за плечи — это уже не имело значения; он уже все равно был один.
Но в этот раз холод почти не чувствовался. Холод был где-то снаружи, медленно подбираясь к нему сквозь слои зимней одежды. Он прижался ко льду и замер, вслушиваясь. Где-то под ним, на глубине не меньше человеческого роста, льды приходили в движение; в пузырчатых ледяных пластах, в спаянных полупрозрачных глыбах, проступали прожилки воды. Жабры застывших рыбин вдруг начинали ощущать, что вокруг них не холодная твердь, а колкое месиво. В первые секунды рыбе казалось, что она проваливается куда-то вниз, в темноту, где нет ни упругой воды, ни замерзшей, и ничто не может поддержать ее на плаву. Но потом лед, обволакивавший ее глаза, тоже начинал таять. Глазные яблоки еще не двигались, но уже различали свет — он был мягким, сероватым и шел откуда-то сбоку. И тогда рыба снималась с места – она продвигалась размеренно и неспешно, повторяя в своих движениях изгибы речного русла. Вперед, к поверхности, в прошитый мелким снегом воздух — такой же холодный, как крошащийся вокруг ее тела лед, так что и разницы было не различить. Он повернул голову — в отдалении, там, где линии русла еще были видны, но уже стремились к недоступной взгляду бесцветной точке, рыбины плыли среди голых берегов, глаза их не мигали, чешуя тускло поблескивала. Потом он заметил, что среди привычной серой рыбы попадаются рыбины с красными хвостами-шлейфами, с переливающимися гребнями, с «фонариками», нависающими над выпяченной челюстью; рыбины цвета опавших листьев, цвета морской лазури и цвета солнца, если смотреть на него, прищурившись и поднеся к глазам кулаки — будто бинокли. Он видел, как, поднимаясь из реки, к ним присоединяется все новая рыба. Снизу, с льдистой поверхности, все они теперь казались ему шлейфом из плавно плывущих, переливающихся точек, который смешивался сначала с падающим в реку снегом, потом — с перьевыми облаками, потом — с мелкими звездами, но все же выделялся среди них, был заметен внимательному глазу.
И глядя на них, он вдруг подумал, что так же, наверное, движутся пассажиры, уснувшие на полках поездов, вокруг которых со свистом рвется воздух. Лица их застыли, обнажены, повернуты к окнам; и если бы не отблески фонарей, высвечивающие одни складки на их лицах и оставляющие в тени другие, могло бы показаться, что кроме этого пребывания в движении нет и не было ничего.
— Эй, вставай, слышишь! Ты слышишь меня? Вот чудак-человек, на льду лежать. Ты, что, спишь там, что ли? Вставай, нам пора уже. Нам пора.



КАИН


От прежних жильцов мне в наследство достался флюгер. Когда я в первый раз вошел в эту квартиру, был поздний вечер; я открыл дверь только что полученным ключом. Квартира была совершено пуста. Я шел из комнаты в комнату, слыша звук своих шагов. Мне приходилось двигаться медленно, касаясь стен ладонями. Поверхности сменяли одна другую, словно пытаясь обманом получить хотя бы немного ласки — штукатурка, кафель, рыхлая бумага обоев. Я зашел в большую комнату и остановился. На полу лежал ровный световой блик. Квадратный блик, вымеренный оконной рамой, будто фонарям, луне и освещенным окнам домов было мало улицы и повисшего над городом белесого зарева, и они стремились проникнуть в квартиры, в замкнутое, геометрически расчерченное пространство, и задержаться там, приняв форму, понятную глазу. Я сел на пол, прислонившись спиной к стене. Она была прохладной. Вскоре мне стало зябко, но я продолжал сидеть, почти не шевелясь. Стена была устойчива, она была тут до меня, ее положение можно было описать относительно других стен, относительно дома и города. Я прибыл два дня назад, без цели, без планов, без записной книжки, без истории, которую я хотел бы про себя рассказать, без объяснений, которые бы соответствовали одно другому. Этот город был промежуточной остановкой, я понимал это. Но в тот момент я хотел слиться с этой стеной, стать таким, как она, неподвижным, чтобы даже температура моего тела приблизилась к ее температуре. По окну хлестнула ветка дерева. Поднялся ветер. И тогда это произошло. Тень в лежащем на полу блике, которую я поначалу приписал скрещенью оконного переплета, вдруг пришла в движение, превратилась во  взлохмаченную фигурку, размахивавшую руками, раскачивавшуюся, ударявшуюся изнутри о ребра светового квадрата. Потом в квадрате стали появляться точки. Они дробили мечущийся силуэт; заполняли квадрат собой, как если бы его засыпали землей. «Дождь». Я вскочил, в два прыжка очутился у окна, распахнул его. В лицо мне ударил ливень. Капли были колкими. Щурясь и прикрывая глаза рукой, я разглядел в метре от стены, на штативе, латунный флюгер. Его хвост представлял собой колесо с пластиковыми перепонками. Если бы не ветер, можно было бы подумать, что внутри колеса мчится, быстро перебирая лапками, толстая невидимая белка. Я подождал несколько секунд и закрыл окно. Дождь заливал стекло, фигурка в квадратном блике стала мутной.

Когда я проснулся, ветра не было. Флюгер был неподвижен. Я лежал и смотрел на него. Мне хотелось, чтобы он снова пришел в движение. При свете дня, без тени, пляшущей на полу комнаты, он был бы просто конструкцией из легкого металла, не лишенной забавности — если принимать в расчет пластиковые перепонки на хвосте. Я хотел, чтобы весь ветер остался снаружи. Однако флюгер сделал первый оборот только когда на улице зажглись фонари. Позже, прожив в этом городе несколько дней, я узнал, что ветер в нем поднимается по вечерам и утихает под утро.
В ту ночь снова шел дождь и, глядя на дробящиеся очертания пляшущего силуэта, чьи жесты, на первый взгляд хаотичные, повторяли простые движения едва различимого в темноте улицы неодушевленного тела, в свою очередь, подчиненного розе ветров, я вдруг подумал, что мое бегство можно если не остановить, то разнообразить. И, может быть, разнообразя его, раскалывая вектор своего движения на множество векторов, я получу возможность маневра, вариант перспективы — так разбросанные на полу осколки стеклянного сосуда иной раз отражают комнату под углами, непредставимыми для человека, привычного к ее цельному отображению. Холодная пустота внутри, растягивающая и сжимающая время, рождающая из себя оседающие свинцом туманности, мутные вихри, которые заставляли меня сниматься с места, покупать билет на первый же поезд, избегать всего, что могло бы задержать меня — знакомств, домашних животных, пристрастий, жизненного уклада, мелочей, придающих квартирам обжитой вид, должна была покрыться панцирем, мозаикой каждодневных событий, обстоятельств, происшествий, которые бы дробили ее, обманывали, лишали власти. Я понимал, что эта мозаика должна иметь со мной как можно меньше общего — иначе бы я получил множество фасеток, в каждой из которых отражался бы бегущий человечек. И тогда я решился на кражу. Фрагменты чужих жизней — вот что должно было стать моим панцирем, моей уловкой, моим хитроумным лабиринтом. Теперь, едва ли ни впервые, у меня был план. Но недоставало самого главного. Силы, столь же осмысленной, сколь и случайной — без нее замышленная мною конструкция осталась бы безжизненным макетом, жалкой декорацией. Я прислушался. Мне казалась, что сквозь шум дождя я различаю скрип давно не смазанных втулок флюгера на укрепленном за окном штативе. И в этот момент мне стало совершенно ясно, для чего он мне может понадобиться. Ветер, вот что все решит.

Главное было не встречаться с ними взглядом. Это бы все нарушило. Флюгер оживал с наступлением темноты; я направлялся туда, куда указывала его стрелка. Я шел и смотрел людям в окна. Я так и называл их: окна севера, запада, востока. В южном направлении я не ходил: стена дома стояла на пути ветра; флюгер никогда туда не указывал. Перед некоторыми окнами я останавливался. Вскоре я облюбовал себе несколько постоянных точек наблюдения, обозначив их номерами. Окном номер один была студия танцев. Номером два — лавка часовщика, предпочитавшего работать по ночам. Я заметил, что в полночь он переводил стрелки висевших на стене ходиков на шесть часов назад, а под утро возвращал их на то место, где они и должны были быть; номером три — квартира, в которой старушка вязала шарф. Когда заканчивался шерстяной клубок, она брала следующий — любого другого цвета. Шарф уходил кольцами в холщовый мешок у ее ног. За четвертым окном жил ветеринар, принимавший на дому. В подъезд заходили люди со змеями, выглядывавшими из рукава пальто; с игуанами на замшевых поводках; с аквариумами, в которых, плавали, стелясь к дну, огромные серые рыбины; с лисами, свернувшимися в клубок на голове у своих хозяев. Были еще окна кафе, частных квартир, окна с занавесками, с комнатными цветами, с доносящейся из-за стекол музыкой, освещенные лишь ночниками, галогенными лампами, треугольным всполохом света из-за приоткрывавшейся двери. Это было так: человек двигался, я прокладывал в уме траекторию его движения и, улучив момент, выхватывал плывущий перед ним прозрачный шар; или — срывал с него невидимый плащ и уносил с собой. На месте похищенных мною предметов тут же возникали новые; хозяин не лишался украденного. Во всяком случае, мне хотелось так думать. Я уносил эти вещи домой и примерял их на себя. «Здесь нужно перебрать весь механизм» — говорил я, щурясь. Или: «Пора уже спать, мой мальчик. Завтра узнаешь продолжение про волшебника» — женские голоса давались мне труднее других. Я не повесил в своей квартире зеркало, предпочтя ему ночное окно. Мое лицо и фигура были нечеткими, сквозь них проступало движение веток, мелькали фары проезжавших по улице машин; на моем лице появлялись круги от дождевых капель, просвечивали пыльные разводы. «Не выпить ли нам кофе сегодня вечером?» — говорил я. Или: «Пожалуйста, возвращайся сегодня пораньше». Так, заглядывая в отверстие камеры обскура, видишь пейзаж с предгрозовым небом, мельницами, каналами, осенним полем, редкими деревьями, но забываешь про пустоту внутри коробки.

Но потом все кончилось. Это произошло у окна номер двенадцать северо-восточного направления, в восемь часов вечера. Накануне похолодало. Ветер то швырял мне в лицо дождевую взвесь, оборачивая меня в кокон студенистого воздуха, то отступал — как старик, пытающийся вспомнить только что забытое слово. Я поднял воротник плаща. До дома от меня было не больше пяти метров. Напротив подъезда росло дерево. Влага копилась в бороздках его коры, оседала к выступающим из земли корням. Так, наверное, выглядит зимой пустыня, если смотреть на нее из космоса — после того как прошел ливень, и потоки воды устремляются по растрескавшимся руслам к ближайшему морю. Дерево было для меня очень кстати. За стволом, в темноте, меня было не заметно; я зато видел все очень четко. Я видел комнату. В комнате стоял стол. За столом сидела женщина. Она печатала на машинке. Рама делила квадрат окна на три неравные части. Мне казалось, что я вижу перед собой три разъединенных экрана, и изображение транслируется на них с разной скоростью — ссутулившаяся фигура с наклоненной головой, с прижатыми к бокам локтями; пальцы, каждые несколько секунд нажимавшие на рычажок каретки; лампа с зеленым абажуром, пачка бумаги на противоположном краю стола.

Тот порыв ветра, видимо, был особенно сильным. Я услышал, как воздух бьет в стекло. Я не могу сказать точно, как все случилось. Видимо, окно распахнулось, ветер ворвался в комнату, закружил бумажные листы. Женщина подняла руку, защищаясь от ветра; резко встала, подбежала к окну. Я не успел спрятаться за дерево. Женщина заметила меня. Она встретилась со мной взглядом. Она не выглядела испуганной, скорее — удивленной. «Что вам нужно? — спросила она, — что вы здесь делаете?». Хотя, может быть, это спросила не она, а я произнес эти слова вместо нее. Все длилось несколько секунд. Она смотрела мне в лицо, и я чувствовал как мозаика, которую я так скрупулезно выстраивал, дает трещины, оползает, осыпается от внешнего воздействия, обнажая то, что должна была собой закрывать. Мне показалось, что я теряю объем, становлюсь плоским, способным пропускать сквозь себя свет, стелиться вдоль земли, мчаться, не ощущая сопротивления воздуха. И тогда я побежал что было силы, пытаясь спасти то немногое, что еще оставалось. Я взял билет на первый же поезд. Он отбывал в южном направлении.

Я уехал, но мысленно я продолжаю возвращаться в тот вечер. Каждый раз я иду одной и той же улицей, ветер подгоняет меня в спину. Но я иду так не из-за ветра, а потому что я сам выбрал этот маршрут. Ветер дует все так же сильно, как всегда по вечерам в том городе. Такова роза ветров. Логика движения небесных тел, создающего циклоны и бросающего им навстречу антициклоны, не меняющего ни скорости, ни направления, не терпящего отклонений от выверенных орбит, в какой-то точке — то ли времени, то ли пространства — оборачивается россыпью случайностей: мячом, катящимся по пустой улице; сорванным с петель деревянным ставнем; скованной спазмом диафрагмой астматика; парусником, мчащимся на риф. Так, пройдя свой путь по артериям и венам, кровь растекается по лабиринту капилляров. Я иду по улице и подхожу к знакомому дому. Мне даже не приходит в голову задержаться перед ним. Я сразу захожу в подъезд. Первый этаж, я звоню в дверь. Где-то наверху, в одном из лестничных пролетов, хлопает, разбиваясь вдребезги, окно. Я продолжаю слышать, как падают осколки, когда дверь открывается и на порог выходит женщина. Она смотрит на меня удивленно. Я встречаюсь с ней взглядом.
Я говорю: «Здравствуйте, вы меня, наверное, не помните?»