Алексей Ткаченко-Гастев

Священные камни. Стихотворения

Сны города о революции

Сердце выклевал ночью двуглавый орел —
уродец из недр Кунсткамеры.
Утомленный охранник поглаживал ствол,
засыпая, читал Мураками.

Колыбелька, подхваченная грозой,
по разъятому Троицкому катилась.
И влюбленному Троцкому нежною Розой
его революция снилась.

Вот пьяный курсант с бейсбольною битой
по лестницам Зимнего движется гордо.
Вот тела хранительниц на площадь, убитые,
летят, как флаги в День Города.

Колесо эпох прошло полный круг —
люди в рясах, кирасах, погонах,
перед ревом толп подавив испуг,
с трибун оглашают законы.

Если выехать летом на острова —
там поместная знать незнакомая
перекресткам диктует свои права.
Это — пьеса про жизнь насекомых.

На Крестовском заперты разъяренные звери
в эпицентре глумливого амфитеатра.
Но нет пара в котлах для новых мистерий,
и недвижен свирепых лозунгов ватман.

Колыбелька — у берега спустя сотню лет.
Моисей мутировал в марксиста с посохом.
Вход на мост патрулирует черный берет,
и Госстрах стоит у пюпитра, как Ойстрах.

Пышным цветом с древа нежданных свобод
у «Авроры» плавают сгустки гнева нашего.
И вдоль пыльных стен вчерашних слобод —
«Власть рабочим!» — тянется красной гуашью.

2006



Чижов

Чижов — колдун, мечтатель и эстет.
Цветастый шарф обмотан вокруг горла.
Приезжий друг сказал, что он — поэт,
и он ступает широко и гордо.

Чижов выходит в пасмурную ночь
и влажный воздух сглатывает жадно.
Он чувствует, как с болью и трудом
в глубинах легких вырастают жабры.

Он в старый дом зашел на огонек —
ему пригрезился очаг домашний.
Но здесь — снобизм, и скука вечных склок,
и запах курева позавчерашний.

«Чижов! Чижов! Оставь мне свой кисет!» —
он слышит возглас, брошенный вдогонку.
Сгорают столбики заморских сигарет,
и дым струится высоко и тонко.

Он этот город покорять устал,
всю жизнь слывя в нем больше, чем собою.
Толкнув ногой картонный пьедестал,
он весь смешался с сумрачной толпою.

Толпа — страшна, и лик ее дремуч…
Поверх голов, опущенных понуро,
он видит контуры оживших туч
и тусклых звезд знакомые фигуры.

Как великан старинный, неуклюж,
он в темный парк бредет, почти не глядя,
и зыблет белую поверхность луж,
лишь небо видя в их зеркальной глади…

2006



Забайкалье

Синих гор череда на востоке
отразилась в сиянии запада.
Ливень скрыл хутора в несусветном потоке,
поднял волны животного запаха.

Там, на склонах, священные камни
на гостей с затаенной угрозой глядят.
На закате у хижин захлопнуты ставни,
будто веки у спящих ягнят.

Мальчик с острым копьем в камышах притаился —
караулит ленивую щуку.
Серый клин журавлей тенью к облаку взвился,
и исчез без единого звука.

Скоро кончатся дни сенокоса,
и тягучий мотив запоет мошкара,
словно хор поздравителей разноголосый
возле свадебного костра.

Книга древних сказаний и мифов
пополняется летней порой,
где бессменный бурлак длит свой подвиг Сизифов
под седою сибирской горой.

2002



Нью-Йорк. Зимнее

Заснежен город. Ангелы бредут,
пересекая ледяной проспект.
Вот стайка Попугаев на лету
роняет перья в их стерильный след.
В ветвях Опоссум обновляет путь,
сощурив глаз на непривычный свет.
А Белки сплевывают скорлупу,
иль прячут желуди в гнилой листве.

В фуражке Некто
            табакерку и мундштук
на большаке из Витебска в метель
упрятал в черный выходной сюртук —
вот век проходит, как тяжелый хмель,
а он все роет снежную постель
под гнетом невосполненных потерь.

Пернатый с Вихрем давний спор ведут,
а Призрак с Облаком, по простоте
вершат, обнявшись, Всешутейший Суд.
Поэзии мерцающий Сосуд
полупустой, на холмике костей,
вскипая, ждет неведомых гостей.

2010



Февраль

Февраль — уже весенний месяц.
Рассвет юдольный мрак застиг,
а рифмы, брошенные вместе,
на раз слагаются в мотив.

Бежать — туда, где Менделеев
разбил на звенья мир за так,
где обрусевшие деревья
кивают быстро мыслям в такт.

Дрожать — но с ритма не сбиваться,
скользить — но попадать в лыжню.
Так постигал по метру Нансен
большую снежную страну.

И только разлучившись с дочкой,
на шаг сорваться. А затем —
всю ночь не сметь поставить точку
над половодьем мерзлых тем.

2011



Россия

Кто-то может сказать, что в ее недособранных зернах
созревает для мира медлительный, гибельный яд.
Но над гладью лугов ее замер лучистый подсолнух,
а над ним золотой полумесяц навис, как змея.

Я иду по ее запыленным ржаным перелескам,
бездорожью доверив
                        ритмословия гибельный чин.
Здесь от давних начал невесомая тянется леска,
увлекая меня по просторам ожившей души.

Есть наследство иное, чем кровь, говорящая в жилах.
Есть иная, чем гены, с отцовским призванием связь.
Здесь в далекие дни собралась воедино пружина,
и ее долгий импульс незримо работает в нас.

Я уехал бы прочь, да не знаю земли, кроме русской.
Кроме русских речей, я ни слова не слышу вокруг.
Вот тропинка опять, извиваясь, спускается к руслу —
без полушки воды я не в силах продолжить игру.

Нарисуйте мне дом, где под синью небесного свода
во всю ширь расстилалась бы синь васильковых глазков.
Я готов примириться с отсутствием дома как крова.
Мне нужна для подъема площадка на десять шагов.

Можно слушать панк-рок, можно рьяно штудировать Баха,
возрождать менуэт, или страстно плясать ча-ча-ча.
Все неважно, когда Хиросимы багровая плаха
от дрожащей золы, как полвека назад, горяча.

Жаркий пепел времен у расплавленных свай небоскреба,
Елисейских полей перезрелая, звонкая рожь.
Так гниет с головы у пивной малосольная вобла,
и прохожий педант унимает внезапную дрожь.

Далеко до утра, и малиновый вестник заката
белый мраморный столп в багряницу рядит, не спеша.
Под британским зонтом старомодного, странного фата
захлестнул листопад, и укутал в цветастую шаль.

2010