АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Наталья Ефимова

Победа взрослой Люськи. Рассказ

8 мая 1945 года. Москва, Соколинка.


 


Записано со слов моей мамы, «взрослой Люськи».


Сегодня ей почти восемьдесят. 


 


– Что наделала?! Что натворила?! Как же мы теперь?! Мамки нету! Что я ему дам?!


Люська кричала так, что сперло дыхание, и она закашлялась. А у Таньки глаза округлились, как тазики, наполнились светлой влагой, и два прозрачных ручейка побежали по щекам. Танька зашмыгала носом, икнула и громко зашептала:


– Это не я! Я не хотела! Оно само проглотилось!


А маленький Сашка орал! Личико его сморщилось, побагровело, на лбу вздулась чернильная жилка, тщедушное тельце ёжилось под пеленками. Этот крик горячим жалом впиявился Люське в ухо и сверлил затылок.


«Что же делать? Мамка придет только утром», – в смятении думала Люська…


Люська уже взрослая. Ей целых семь лет и даже с половиной. А что Танька? Танька еще маленькая, ей нет и шести. Сашок вообще только недавно родился. Мамка ушла на завод в ночную смену. Обычно дети оставались с соседкой, бабой Аришей. Но после похоронки на сына баба Ариша слегла, и ее забрала к себе дочка.


Третья комната в квартире заводского одноэтажного барака тоже пустовала. Раньше там жил человечек со смешным именем: Зяма. Волосы у Зямы росли только на затылке и курчавились пружинками. Низенький, кругленький, он не выговаривал букву «р», кособочился и ходил с прискоком. Мальчишки на улице дразнили его: «Зяма пьяный ухнул в яму!» Но пьяным Люська его никогда не видела. По ночам в комнате Зямы неровно стрекотала печатная машинка. Однажды ночью Люську разбудил шум в коридоре. Кто-то топал, что-то падало на пол, слышались отрывистые грубые голоса и картавый Зямин визг: «Извейги! За пъявду стъядаю!» С тех пор Зяма пропал, а на двери его комнаты появилась бумажная полоска с синей печатью.


Уходя, мамка сказала:


– Люсенька, ты уже большая. Вот три кусочка хлеба. Ты по полкусочка разжуй в кашку, заверни в марлю и давай Сашку?, как соску. И пои водичкой из рожка. Тогда он не будет сильно плакать, будет спать. Сами с Танюшкой ешьте кашу. Вскипяти воду, дробленку вари 1 час. Посоли чуток. Фитиль на керосинке я выставила, ты не прибавляй. Да смотри, спички прячь от Танюшки, сама знаешь куда. Я на тебя надеюсь, доча.


И мамка ушла.


Люська жевала хлеб для Сашкиной каши. Жевала медленно, переваливая из-за одной щеки за другую. Какой же он был вкусный, этот ржаной кусочек! Душистый и кисло-сладкий! Люське страсть как хотелось проглотить эту нажеванную вкуснятину, даже заурчало в животе. Но рядом хныкал Сашок и тянул к ней крошечный кулачок с оттопыренным большим пальцем. Люське стало смешно. Она хмыкнула, выплюнула хлебную кашу на марлю, завязала в узелок и сунула Сашке в открытый ротик. Сашок вцепился беззубыми деснами в марлевый кулек и жадно сосал, причмокивая и присвистывая.


Танька жужжала любимой игрушкой. Это был пластмассовый гимнаст на алюминиевом турнике. На его лице застыла ярко-красная улыбка. Если потянуть гимнаста за ноги и резко отпустить, то он шумно крутится на перекладине. Веселого гимнаста отец подарил Люське седьмого января ко дню рождения.


Счастливее дня Люська не знала! Накануне на Преображенском рынке мамка сменяла кое-какие вещи на ведро мерзлой картошки и пузыречек льняного масла. А на заводе отцу выдали крупу, большую сушеную воблу и три куска настоящего колотого сахара!


 Люська помогала мамке тереть картошку на стиральной доске. Из коричневой картофельной жижицы они нажарили вкуснющие лепешки! И был праздник! На столе в жестянке горели целых три свечки, горка лепешек переливалась масляными искорками и одуряюще пахла. Они сидели за столом, запивали лепешки горячим чаем из сухих стружек морковки и крошек древесной чаги. Мамка сосала кусочки горько-соленой воблы, смеялась и говорила, что солененького просит малыш. Она гладила свой огромный круглый живот, и отец гладил его тоже. А Люська с Танькой примостились на отцовских коленях. Танька всеми щеками утопла в куске сахара. Люська же свой сахар сразу съедать не стала, ведь счастья сегодня и так было много! Она, как сейчас Танька, дергала за ножки веселого гимнаста и очарованно смотрела, как он крутится и жужжит! И счастью, казалось, не было конца!


Отец достал из буфета заветную бутылку, запретную для детей, и плеснул на донышки стаканчиков себе и мамке. Мамка подняла стаканчик:


 – Ну, сначала с Рождеством Христовым? – она почему-то робко и просительно смотрела на отца…


Тот сжал стакан в большом кулаке, на лице задергались желваки, как будто он на что-то рассердился. Мамка улыбнулась по-детски беспомощно, и Люське стало ее почему-то жалко. Люська не знала, что такое «Христово», и не знала, что такое «Рождество», но раз мамка так улыбалась, то это не могло быть чем-то плохим. Тогда Люська состроила хитрющие глаза и пальцами начала раздвигать напряженный отцовский рот в улыбку. Отец расхохотался, цапнул Люськину ладошку губами – «Гам-гам!» – и опять погладил мамкин большой живот:


– Да что ж мне с вами делать? С Рождеством, так с Рождеством!


Все облегченно и радостно засмеялись, загомонили! Даже Танька бросила свой сахар, спрыгнула на пол и закружилась, что-то лялякая.


Потом отец опять плеснул себе и мамке в стаканчики, встал, одернул на себе китель и сказал тихо, но так, что от его голоса Люську обсыпало горячими мурашками:


– За товарища Сталина!


Товарища Сталина Люська знала очень хорошо и горячо любила! Она часто слышала, как отец говорил: «Товарищ Сталин во всем разберется», «товарищ Сталин не допустит», «товарищ Сталин поможет». Вон его газетный портрет на стене: товарищ Сталин смотрит на Люську мудрыми, добрыми глазами с ласковым прищуром, словно говорит: «Я всегда рядом, Люська! Я все вижу и все знаю. Верь мне, и будет хорошо!»


И маленькая Танька тоже знала и любила товарища Сталина. Сестры схватились за руки и запрыгали в радостном воробьином танце, чирикая в такт: «за Ста-ли-на, за Ста-ли-на!»


Мамка тоже встала, чокнулась с отцом своим стаканчиком:


– Чтобы скорее Победа! – голос у мамки сорвался, она тихонечко охнула, опустилась на стул и закрыла лицо руками…


Через несколько дней мамку забрали в больницу, и оттуда отец привез ее уже вместе с Сашкой. А потом отец ушел бить фашистов. На фронт его долго не отпускали начальники: говорили, что он нужен на заводе. Наконец отпустили. Отец ушел, а Люська осталась за старшую. И какие же ей теперь игрушки? Игрушки – это для маленьких. И улыбчивый гимнаст достался Таньке.


Сашок насосался хлебной каши и заснул. Из счастливых воспоминаний Люську выдернуло жалостное Танькино нытье:


 – Люська! А мне когда каша будет?


– За водой идти надо. Я пойду, а ты Сашку смотри. Если закричит – в тарелке хлеб. Разжуешь один кусочек, завернешь в марлю и дашь. Поняла? – Люська строго посмотрела на Таньку и даже пальцем ей погрозила, как мамка.


 На водокачку идти два квартала. Этой дорогой отец водил их гулять в сквер с качелями. Но тогда Люська была маленькая, а теперь она – старшая, и у нее много важных взрослых дел.


Вот и качели! Люська остановилась, качнула их рукой. «Скрип-скрип, – хихикнули качели. – Привет, Люська! Покачаемся?» Но Люська вздохнула, серьезно свела к переносице отцовские брови и быстро пошла к водокачке.


Уже на подходе к дому Люська через окно услышала истошный крик маленького брата. Влетела в комнату!


Танька стояла рядом с Сашкой и пыталась засунуть ему в рот свой палец. Тот хватал палец губешками, всасывался в него, но, поняв, что из пальца ничего не сосется, обиженно морщил рожицу, выплевывал палец и орал еще громче.


Люська оттолкнула сестренку:


– Я же тебе сказала: нажуй ему хлеб!


– Нету, нету хлеба, – залепетала Танька.


– Как нету? – Люська сдернула полотенце с тарелки на столе. Хлеба не было.


И тогда Люська закричала:


– Что наделала?! Что натворила?!..


Да просто не утерпела маленькая Танька. Жевала-жевала Сашке кашу, а она – проглотилась. Сама как-то проглотилась, Танька даже не заметила. Тогда она стала жевать другой, а потом и последний кусочек. А хлебная кашка все глоталась и глоталась.


Сашка орал, но уже как-то глухо. Потом сипло пискнул и замолчал. Он совсем не двигался и стал похож на игрушечного пластмассового гимнаста.


Жгучая волна ужаса окатила Люську с затылка на спину и горячими иголками в ноги! Взгляд поплыл по стенам комнаты и наткнулся на газетный портрет. «Товарищ Сталин не допустит», «товарищ Сталин поможет», – пронеслось у Люськи в голове.


– Что мне делать, товарищ Сталин? Ты же поможешь? – шептала взрослая Люська. Но, мудро прищурившись, вождь молчал. И Сашка молчал. И пластмассовый гимнаст молчал, уткнув красную улыбку в подушку. Только Танька редко и судорожно всхлипывала.


Тогда Люська опрометью выскочила на улицу и растерянно затопталась на одном месте, нелепо встряхивая растопыренными пальцами. Ну, куда? Куда бежать, что искать, кого звать?..


Вдруг кто-то дернул ее за косичку, и перед ней возник Пашка, соседский старший мальчишка. Отец говорил, что в Пашкиной семье все мужики где-то «сидели», что Пашкины родители – враги народа, что сам Пашка тоже пойдет куда-то «по кривой дорожке» и Люське лучше с ним не водиться. Она исподлобья отчаянно уставилась на Пашку и даже кулаки сжала, ожидая обиды или боли.


Но Пашка, увидев Люськино ошарашенное лицо, тронул ее за плечо и тихо спросил:


– Ты че, мелюзга? Случилось че?


И тут взрослая Люська неожиданно ткнулась лицом ему в рукав и путано забормотала сквозь слезы:


– Я за водой, а Танька хлеб проглотила, а Сашка орал-орал и молчит, а мамка только утром!..


Пашка не стал долго раздумывать, дернул ее за руку:


– Не дрейфь, мелюзга! Я ж с тобой! Погнали!


А Люська даже не спросила, куда.


Они прибежали к районной бане. В здании, сгоревшем от фашистской зажигалки, недавно закончился ремонт мыльного отделения и вновь открылись банные дни, женские и мужские. Сегодня был мужской.


Краснолицые мужики на крыльце пахли распаренным березовым духом, блестели глазами, громко о чем-то спорили и курили. А окурки бросали под лестницу.


Пашка нырнул под крыльцо и стал собирать в ладонь окурки, выискивая самые крупные.


– Ты что? Ты зачем? – удивилась Люська.


– Что стоишь? Помогай давай! – крикнул Пашка.


Люська в недоумении пожала плечами, но тоже начала собирать окурки, а Пашка их потрошил и вытряхивал табачные остатки на обрывок газеты.


Когда табака набралось пару горстей, Пашка сказал:


– Хватит, наверное. Погнали!


И они снова побежали, но теперь к старому железнодорожному мосту. Мост давно разбомбили немецкие самолеты, а теперь уже пленные немцы его восстанавливали. Мамка строго-настрого запрещала Люське сюда ходить, и она остановилась, настороженно глядя на Пашку. Но тот щелкнул ее по носу:


– Не дрейфь, мелюзга, я ж с тобой.


На мосту работали пленные немцы. У них были одинаковые пыльные, тусклые лица и пустые, нелюдимые глаза. Пашка подошел к одному:


– Эй, Фриц, курить хошь?


Немец понюхал табачные крошки в газете:


– О, табак! Карашо! – и стал рыться в карманах. Рылся он долго, словно у карманов не было дна, и внезапно в цементную пыль выпал бумажный квадратик. Люська машинально подхватила его.


Измятая, пожухшая, но невиданно разноцветная фотография. На ней женщина с красивой прической и ярко-красной улыбкой («Как у гимнаста», – подумалось Люське), мужчина в галстуке-бабочке с малышом на руках и две девочки с бантами в волосах. Все радостно улыбаются, все красивые, словно артисты на афишах кино. А кино Люська обожала и два раза смотрела в заводском клубе! Она влипла глазами в чудесную фотографию. Вдруг по картинке заползал грязный палец, весь в ссадинах и заусенцах.


– Майнэ фрау! Майнэ киндер! Майнэ тохтер, медхен – Люция, Люси! – немец гортанно лопотал и хрипло кашлял, тусклые глаза заблестели, грязный палец тряско кружил по лицам на картинке.


Люська отбросила фотографию, и одним прыжком оказалась у Пашки за спиной.


– Это он что, Паш? Чего это он?


– Да не дрейфь ты, Люська! Это он говорит, что на карточке его жена и дети – его семья, поняла?


Люська оторопела и замотала головой.


– Нет, Паш, нет! Как же семья? Он же – фашист! Разве у фашистов бывают дети, Паш?


– Эх, мелюзга, вот морока с тобой! Понимаешь, Люська, не каждый немец – фашист, они разные бывают. Мне мать рассказывала, что здесь работают фрицы, которые в боях не воевали, строители они. Этот фриц – просто пленный строитель. Обычный немецкий человек, видишь? А там, в Германии – такая у него семья. Жена – фрау, две дочки и пацан мелкий. Как у вас. Слышь, мелюзга! У него одна дочка – Люси. Прямо как тебя зовут!


Люська не могла опомниться. Этот серый фашист с пустыми глазами – такой же человек? Неужели это он улыбается на красивой картинке с разноцветной фрау и веселыми детьми? У него семья такая же, как Люськина? Неужели это взаправду?


Тем временем немец, перерыв бездонные карманы, протянул Пашке губную гармошку.


– Найн, Фриц! Хлеб! Брод! – сказал Пашка.


– Брод? – переспросил немец. – Ждайт! – и ушел, а вернувшись, протянул Пашке три больших черных сухаря.


Пашка сунул сухари Люське:


– Держи, Люсь. Хватит?


– Да, – выдохнула Люська.


А серый немец натужно, словно давно этого не делал, растянул цементные губы в подобие улыбки, показав несколько желто-коричневых зубов, и серой сбитой ладонью слегка коснулся Люськиного затылка:


– Люси… Люция… карашо! – он снова хрипло закашлялся, потом опять порылся в кармане, вытащил яркий бумажный мячик на резинке и осторожно положил его в Люськины ладони поверх сухарей.


Люська вздрогнула и насуплено посмотрела на немца. Тот улыбался все шире и опять легонько погладил ее по затылку. Люськины брови взлетели: в пыльном, зацементированном пленном она узнала человека с фотографии.


– Погнали, мелюзга! – резко скомандовал Пашка и опять потащил ее за собой. Люська бежала за Пашкой и совсем не возражала, что она – «мелюзга». Рядом с ним это было почему-то даже чуточку приятно.


Около дома Люська глянула на Пашку и забормотала:


– Паш, ты вовсе не такой. Ой, нет, ты такой!


– Да ну тебя, мелюзга. Бывай! – и Пашка убежал.


Дома Люська опять стала взрослой: ругала и жалела зареванную Таньку, меняла Сашке пеленки, парила сухари кипятком, варила дробленку.


Младшие поели и уснули. Люська прилегла рядом с Танькой. Этот взрослый день столько раз пугал и удивлял ее, радовал и пугал снова, что сейчас она ничего не чувствовала. На столе в тарелке остался последний сухарь. Люська вспомнила, что сама поесть так и не успела, и весь рот у нее заполнился слюной. Она встала, на цыпочках шагнула к столу, протянула руку к сухарю, но замерла: со стены в упор на нее сердито щурился товарищ Сталин. «Ай-яй-яй, Люська, как тебе не стыдно бегать с врагом народа и есть немецкие сухари? Ты – тоже враг!» Люська поежилась, ей стало не по себе. Она взяла полотенце с тарелки и, подойдя вплотную к сердитому портрету, посмотрела в прищуренные глаза: «Товарищ Сталин, я вовсе не враг, честное слово! Простите меня, товарищ Сталин…» Люська громко вздохнула и повесила полотенце на гвоздь, торчащий из стены как раз над портретом. Закусив губу, она подумала минутку и прошептала в сторону портрета: «И Пашка – никакой не враг». Потом схватила последний сухарь, залезла на кровать и стала грызть его, смакуя по крошечке, с наслаждением глотая кисло-сладкую кашку.


А на скрипучих качелях кружились краснолицые банные мужики с окурками во рту и жутко-безликие серые немцы. С портрета на стене упало полотенце, и там оказалась разноцветная фрау. Нарядные немецкие девочки и Танька с жужжащим гимнастом прыгали по-воробьиному, хватали Люську за руки и тянули в свой хоровод: «За Ста-ли-на! За Ста-ли-на!»


Ей опять стало страшно, но Пашка сказал твердо:


– Не дрейфь, мелюзга!


– Я не боюсь, Пашка! Ты же со мной.


И Люська заснула.


Рано утром вернулась мамка, обняла сонную Люську:


– Доча, как вы тут?


– Мы хорошо, мамочка.


– Люська, Победа! Войне конец, Люська! Отец вернется! Заживем!..


Из мамкиных глаз текли светлые соленые ручейки, совсем как у маленькой Таньки. Люська вытирала мамкины щеки ладошками:


– Не дрейфь, мамочка, я же с тобой! Я уже взрослая.


 


Отец вернулся только в конце декабря, к самому Новому году. Вместо левой руки под ремень гимнастерки был заправлен пустой рукав. Лицо его потемнело, взгляд потух. Отец все чаще доставал из буфета запретную бутылку, наливая уже не на донышко, а до самых краев стакана. По ночам он вскрикивал, просыпался и курил в форточку. Мамка тихо плакала, зачем-то подносила щепоткой сложенные пальцы ко лбу, к груди, затем к правому и левому плечу. И невнятно шептала непонятные Люське слова: «Отче наш, иже еси на небеси. Да святится имя твое…» Люська удивлялась, как может светиться чье-то имя?.. И очень жалела и отца, и мамку.


В последний предновогодний вечер мать суетилась над керосинками, готовила что-то душистое из заводского продовольственного пайка. Отец принес еловый лапник и сооружал подобие елки. Люська и Танька мастерили бумажные бусы, тряпочных куколок и зайцев. Сашка забавно кувыркался по родительской кровати. На столе рядом с миской вареной свеклы и картошки лежала большая хлебная буханка.


В дверь квартиры негромко постучали. Мать открыла, потом вошла в комнату и, повернувшись так, чтобы не видел отец, положила в чистую тряпку несколько картошек, свеклу и шагнула в коридор. Но отец заметил:


– Кто там? Ты кому это? – и вышел вслед за матерью.


Девчонки вскочили и тоже выбежали из комнаты.


В проеме открытой двери стоял человек в немецкой драной форме, обмотанный поверх каким-то тряпьем, замерзший и понурый.


Отец грубо толкнул мать обратно в комнату:


– Ты! Фашисту?! Убью! – и разъяренным медведем двинулся на немца. Тот сжался, попятился.


И тут между отцом и немцем очутилась Люська! Она уперлась обеими руками отцу в живот:


– Папка, нет! Он не фашист! Он просто немецкий человек! У него есть такая же семья!


Оглянувшись, Люська закричала немцу:


– Фотографию дай! Покажи фрау и Люси!


Немец, путаясь дрожащими пальцами в одежном рванье, вытащил затертую карточку. Люська выхватила ее, подняла к отцовским глазам и сбивчиво затараторила:


– Вот! Жена фрау, дочка Люси, маленький – как наш Сашка! Папка, не надо! Он просто строит наш мост! Он – не враг!


Отцовский взгляд растерянно рыскал с фотографии на Люську, на немца, обратно на Люську. Звериный оскал медленно разглаживался. Словно стирая заржавелую боль, отец провел по лицу ладонью. Пошатываясь, подошел к матери, взял у нее картошку, положил сверху ржаную буханку, вернулся к входной двери. И оставшейся единственной рукой отдал все немцу:


– Ступай, служивый. Не обессудь.


Вернувшись в комнату, отец неожиданно сгреб всех – мать, девочек и Сашку, – прижал к себе и хрипло сказал:


– С Новым годом, родимые! А завтра начнем ремонтироваться!


Он подошел к стене с приклеенным портретом товарища Сталина, подцепил с самого верха кусок линялых обоев и рванул!


– Комнату белить будем! ...И жизнь.

 

К списку номеров журнала «БЕЛЫЙ ВОРОН» | К содержанию номера