Владимир Гандельсман

Гибкий лист


ВЕЧЕР

Чтенье книги в квартире пустой
вдруг прервали шаги.
Кто мелькнул в коридоре, постой.
Никого в коридоре. Ни зги.
Кто прошёл к
то ли зеркалу, то ли к тому,
чтобы рифма, как шелк,
приласкалась мелькнувшему.
Дышит смертная тень.
Столько скорбных родных,
под свою призывающих сень.
Ты утешная ль книга для них?
Бытие, точно с двух
перелистываясь сторон,
льнет к срединной странице, как слух.
Миг – и явь встретит сон.

МГНОВЕННЫЙ СНИМОК

День, как волнистый попугай,
пёстр, зелен, золотист,
день вертится на жердочке. Слагай
пуховому гимнасту гимн, артист!
Мы сели на ступеньки всемером,
чтоб нас на память щёлкнул
прохожий, и бесшумный гром
внезапно охнул.
Из дома вынесли не труп,
но полутруп; завернут в саван,
он пошевелеваньем губ
был праздничной потехе явлен.
Прохожий щёлкнул, и в глазах
у каждого из нас зависли
носилки-жёрдочки. Пух-прах.
Задвинули и увезли из жизни.

ОДА ОЛЕ ГОЛОВИНОЙ

Средь юности моей соучениц
великолепная одна
мне вспомнилась, я упадаю ниц,
пою тебя, Головина!
Вот Оленька, вот ты стоишь
на чувств подростка острие,
и шея тонкая, и говоришь,
о, длинношеее в три «е»!

Грехи мои зачав, пусть не со мной
спя, Оленька, ты яркий яд
влила мне в ухо, в головной
мозг, где взъярённых мыслей сад
расцвел, и в нём
забил фонтан, –
твой язычок во рту огнём
мелькал, а голос твой, – гортанн,

гортанн, и нежен, и поющ,
я слышу весь
колоратурный этот плющ, –
столь вьётся он во мне по днесь!
Головина, о, с кем бы ни спалось
тебе, боготворил любя,
сказать ли, что, задету вскользь
распадом, я встречал тебя

поздней, что ты спилась, что зуб
исчез, потом второй,
что ты однажды стала труп,
осенней лиственной порой,
на том углу упав,
где вся твоя была прекрасна стать,
включая тазобедренный сустав?..
Нет, правде нынче не бывать!

Ты на углу стоишь, манящ
твой взгляд, в губах
улыбка змейкой, серый плащ
тобой пропах,
в нём притаилися духи
и нежный похотливый пот,
о, все во мне зачатые грехи
поэт растроганный поёт!


ДИТЯ ВОЗЛЕ ПЕКАРНИ

он стоит в окне смуглый бог
и раскатывает теста комок
скалкой быстрой до тоньшины
до песчаной белой его тишины
а потом он вертит в воздухе гибкий лист
цирковой артист
а потом он валяет его в муке
и висит раскатанный на большой руке
на руке большой мускулистой
вечер огненно-мглистый
вечер огненно-мглистый
я смотрю как он режет перец и помидор
как шинкует съедобный сор
натирает сыр смуглый бог красив
моцарелла мидии чернослив

как откроет он раскаленну печь
так во мне шевельнётся речь
я хочу увидеть как из печи
пицца выедет круглая и мелькнет в ночи
полушарием карты мелькнет почти
погоди погоди
не тяни не могу наглядеться я
там италия это греция
тянет мама за руку неумолчно
млечный огненноночный
млечный огненноночный
путь над площадью противень раскалён
по наклонной разгон
и всех запахов и цветов прилив
моцарелла мидии чернослив

ОНА

Пусть сидит в своей зелёной клетке...
В. Черешня

Ах, она вздыхает в своей клетке,
птица, выбравшая счастливый плен,
рифма её окликнула – и с шумной ветки
она слетела в комнату тихих стен.

Хозяин кормит её, поит, холит,
возлюбленный прилетает к окну,
она вздыхает: «Никто меня не неволит...»
И предаётся изменническому сну.

Обречённость – чудная её участь.
Ах, возлюбленному и невдомёк,
как она щебечет с хозяином, вся озвучась!
Эрос, эрос неволи, всесильный бог.

РОДИТЕЛИ НА ЗАКАТЕ ДНЯ

Когда б они взглянули на меня
сейчас, я эту мысль не подпускаю,
но прорывается, гоня
себя к неведомому краю,
точней к тому, где я на них смотрю
и ничего не вижу, но в усилье
непререкаемом к ним путь торю,
как если б там, между небесной синью
и синью моря, что совсем слились,
увидел нить, как если б ухватиться
хотел и заглянуть за край... Проснись.
Или усни совсем – и прояснится.
И слышу голоса, они идут
по набережной, с ними мальчик,
«в ничто на свете не влюблённый...
тёмно-зелёный...»
крон остывает изумруд,
еще ни снов, ни мыслей мрачных,
и плещутся флажки на мачтах.