Евгений Вишневский

Рассказы простодушного мальчика





Не достигнув желаемого, он сделал вид, будто желал достигнутого.
Монтень


ПУШКИНСКИЙ ПАРК

Валюша Музыка с Толей Вишневским познакомились в Пушкинском парке вечером в июне. В небе тогда летали стрекозы, а, может, – летучие мыши, а, может, и те и другие, вперемешку с паутиной. Город, пошевеливая боками улиц, подсвеченный луной, казался ленивым трёхцветным котом. От клумб пахло метеолой, со стороны Шулявки дымили заводские трубы, а легковушки на широком переходе у памятника Пушкину сигналили пешеходам, не уступавшим им дорогу. В грохоте музыки и смеха молодые люди стремились в парк на танцплощадку.
Дым папирос не помешал двум хорошеньким девушкам устроиться на лавочке и чуть передохнуть.
– Нэлька, сядем на скамейку. Ноги от каблуков болят, я – свалюсь! – говорила та, что повыше, своей подруге с короткой стрижкой «под мальчика».
– Валя, куда сядем? Не видишь, понаехало село в город. Сумочку держи крепче, уволокут!
Девушки встали, одновременно споткнулись о бровку и, хватая руками воздух, чуть не упали на коленки. Двое юношей подбежали подставить им локти.
– Не надо церемоний, молодые люди! –  вскрикнула стриженая и оттащила подругу в тёмную аллею.
– Дурная ты, Нэлька, парни как парни, бритые.
– Причём здесь бритые? У тебя вон пятно на юбке.
Валя поправила поясок на платье.
– Ничего, на солнце тоже пятна бывают! Темно здесь, пошли к свету.
Нэлька кивнула.
– Ладно, пошли.
Девушка, обозвавшая стриженую «дурой», – это моя будущая мамочка. Она учится на втором курсе физмата в пединституте и пришла на танцы вместе с подругой – Отрошкой, студенткой дефектологического факультета. Девушки в этот вечер хотели одного –  попить чего-нибудь холодненького и повеселиться в своё  удовольствие. У каждой на запястье блестели золотые часики, шик по тем временам несусветный.
Мой будущий папа к этому времени уже год как демобилизовался и служил начальником пожарной охраны Радиозавода. Он польстился на обещанную дирекцией завода квартиру и, пока очередь на «хрущёвку» медленно-премедленно сокращалась, жил в общежитии. В сшитых частником клёшах и белой рубашке с отложным воротничком, Толя часто приходил в парк на танцплощадку. Вот и в этот раз, отослав щелчком папиросу в темень ночи и обняв соседа по комнате в общежитии Мишу Ломика, он прошептал:
– Мишаня, вон та – на каблуках, в часиках... Люксембург, а не девушка! Расскажу-ка я дивчине, какой я пожарник, какая у меня команда и блестящие      красные машины с выдвижными лестницами в подчинении.
Придурковатый от работы в плавильном цехе Мишаня полез в карман за очками.
–  В степи красноармейцы стреножили коней...
– Какие красноармейцы? – Мишаня надел очки и стал оглядываться по сторонам.
– Багрицкий это, Мишаня, Багрицкий…
– Погоди…
Но Толя уже устремился к девушкам.
Он любил цитировать поэтов, чтобы произвести впечатление.
Музыка на танцплощадке смолкла. В свете фонарей бестолково затолкались бабочки с мошками. Подул ветерок.  Дружинники смешались с толпой.
– А теперь, – крикнул весёлый конферансье, – свет прожекторов на меня, пожалуйста! Поехали, друзья мои, дальше! Я говорю – поехали! И-и-и!.. Музыка! Танцуют все! Аргентинское танго! Новинка сезона! Только у нас, и нигде больше!
Бухнула хлопушка, пучок света сполз в центр круга, где толпилась молодёжь, скрипнуло от порыва ветра кровельное железо на сарайчике за сценой, и зазвучало из радиолы томное, тягучее танго, разрешённое комсомолом.
Девочки и мальчики, похихикав, разделились на пары. Танго танцевать не умели. Парочки с положительными лицами задвигали бочками, как больные глистами рыбки в аквариуме.
Папа, пригласив маму на танец, успел наступить ей на ногу и сделать вид, что виновата в этом она. Мама серьёзно посмотрела кавалеру в глаза.
– О чём вы думаете? – спросил он её, чтобы сгладить неловкость.
Юноша нёс в танце девушку, как вазу на продажу.
– Я думаю о завтрашнем дне. А вы?
– Я тоже! Как это интересно!
– И что завтра?
– Работа.
– А, у меня тоже, учёба.
– Как это интересно!
Девушки в легких платьях, привыкнув к новым движениям, заулыбались; мальчики, задрав подбородки, смотрели на своих подруг красивыми царями.
Мама подумала, кашлянула и положила руку на папино плечо.
Приятный мужской голос пел:

Утомлённое солнце
Нежно с морем прощалось,
В этот час ты призналась,
Что нет любви.
Мне немного взгрустнулось.
Без тоски, без печали
В этот час прозвучали
Слова твои!
Расстаемся,
Я не в силах злиться!
Виноваты в этом
Только я и ты.
Утомлённое солнце
Нежно с морем прощалось
В час, когда ты призналась,
Что нет – любви!

Моя мама любила музыку; она была солисткой в хоре и пела песни на слова Исаковского. Аккомпанировал хору ансамбль народной музыки при заводском доме культуры. Аккордеонисту Лёньке Кагану нравилась мама; маме нравился Стасик из параллельной группы; Отрошка, та самая мамина подружка, с которой она была в тот вечер на танцах, любила Лёньку, а спала со Стасиком. Белиберда какая-то… Маме хотелось понятных и простых отношений.
Мои будущие родители протанцевали вместе весь вечер. Папа в беседе обращался к маме на «вы» и держал её за руку. Мама прятала глаза от смущения. Танцы закончились. Свет на танцплощадке погасили, толпа подуставшей молодёжи устремилась к выходу из парка. Отрошка обиделась на маму, отобрала проездной билет и уехала в общежитие одна.
– Зачем вы ей билет отдали? – Толик вёл Валю под руку и очень хотел курить.
– Её очередь на автобусе ездить. Мы близкие подруги.
– А как же вы?
– У брата переночую. Здесь рядом, пять остановок, пешком пройдусь.
Потом родители в кафе пили «Рислинг» с конфетами. Столики, расставленные под липами, освещались раскрашенными  лампочками на тонких проводах.
– Эти гирлянды превращают деревья в подобия новогодних ёлок. Вы где Новый год встречаете? – папа подлил маме вина, вынул из блестящей бумажки конфету и аккуратно сжевал её.
– Ещё не знаю. Думаю съездить в Немиров. У меня отец там. Он уже старый.
– А я, наверное, в городе задержусь. На Новый год пожаров много. Ёлки горят от бенгальских огней, и вообще...
– Синим пламенем? – мама отпила глоточек и посмотрела папе в глаза.
– Что вы сказали? – папа насторожился.
– Синим пламенем горят? – она улыбнулась.
– Так точно!
Потом папа пошел провожать маму до улицы Гарматной, на углу которой, в доме с почтой, жили её брат Гена и моя бабушка Буня. Папа нёс дамскую сумочку,  взяв маму под руку, и курил папиросу. «Как в американских фильмах», – думала мама и делала лицо беспечным. Пройдя квартал, она ещё раз подумала: «Господи, какая я дура, отдала незнакомому мужчине ценную вещь, а в сумке –  два рубля. Отрошка убила бы меня за это».
– У вас есть паспорт? – мамочка остановилась и улыбнулась папе.
– Паспорт? А зачем вам мой паспорт? Он у меня в шкафчике.
Мамочка покраснела.
– Да это я просто так спросила. Вспомнила, свой паспорт давно не видела. Просто так спросила….
– Потеряли?
– Нет, я аккуратная. Ну и что дальше?
Молодые люди шли по улице, и папа уже минут пятнадцать рассказывал маме о флоте, на котором он прослужил три года и демобилизовался в чине младшего офицера. От воспоминаний он так разволновался, что забыл, как нужно вести себя с мало знакомой девушкой. Он разговаривал с ней громко, подпрыгивая на месте, не замечая, что прохожие обращают на них внимание.
– Дальше! Самое любопытное! Вы меня простите, Валя, но я буду с вами откровенен, – кричал бывший мичман студентке, размахивая руками.
Мама нервничала. Она как раз Тургенева читала, что-то о любви помещика к простой девушке, и ей стали вспоминаться старомодные слова из книжки; каждый раз на папино «Дальше!?» она отвечала «Извольте» и кивала.
Папа, дойдя до высшего градуса кипения своего воображения, запрыгнул на высокую бровку. Мама окончательно смутилась:
– Хорошо, не волнуйтесь так... Извольте, я готова выслушать вас до конца.
– Спасибо, – Толик громогласно засмеялся. – Я служил на Сахалине. На береговой базе военно-морского флота! Загорелась ночью тайга (на Сахалине нет тайги, подумала мама). От молнии загорелась! Гроза была! Дым валил в небо клубами, напоминая громадные волны Тихого океана (Тихий океан потому и «тихий», что в нём низкие волны, подумала мама). Страшный ветер разносил пламя вокруг военно-морской базы. Представляете?..
– Извольте, дальше...
– Сердце стучало, как бешеное; хотелось, чтобы быстрее весь этот ужас закончился!
– Осторожно, вы чуть на девочку не наступили, – мама поддержала папу под руку.
– Простите… Нечем было дышать. Слёзы ручьями текли по лицам матросов! Они растерялись и не знали, что предпринять. Умирать никому не хотелось! Валя – никому! Могли взорваться склады с боеприпасами...
Моя будущая мама внимательно слушала моего будущего папу.
– Но я не испугался, – продолжал Толя, стоя на бровке и протянув руки над прохожими, как римский цезарь, он чётко произносил слова. – Я абсолютно, Валюша, представьте себе, не испугался! Я не думал тогда о себе, я думал о боеприпасах, и я нашёл, как мне кажется, единственно правильное решение!..
Мама незаметно глянула на часики. «Поздно, Буня волнуется», – подумала она. Папа спрыгнул с бровки, повернул девушку к себе лицом и замер с широко открытыми глазами.
– Валя, – сказал мой будущий отец, – я задействовал человеческий ресурс! Физиологию человеческого организма!
Моя будущая мамочка сжала кулачки:
– Как это?
– А вот как!
Папа извернулся, изображая поочерёдно и толпу людей, мечущихся в дыму, и огонь, и ветер, и как он, командир, вывел роту матросов из казармы и выстроил в шеренгу, как снял перед моряками фуражку, как бросил её на землю и крикнул во всё горло:
– Писайте, братцы мои, матросы!!! Крикнул я им! Прошу вас я! –  прохожие шарахнулись в стороны. – Ссыте, братцы мои дорогие! Ну же, ребятки!!! Нас много!  Пыжьтесь! Спасайте командира и честь флота! Ну, и я вместе с вами!.. Делай как я!  И мы…  Валя… мы потушили пожар! Вот так дело было! Это чистая, правда!
Мама опустила голову.
– Меня отметили в приказе как перспективного офицера! – закончил Толя рассказ, разгладил усы и как-то сразу успокоился.
К остановке подъехал автобус, раскрылись двери. Люди вокруг зашевелились. Мамочка отняла сумочку у кавалера и вежливо сказала:
– Это смешно, право. Как в анекдоте. Толик, прощайте. Мне пора.
– Честно, всё так и было! – папа заволновался, ему показалось, что девушка не верит рассказанному: – Мне предложили остаться в армии, но я отказался. Не люблю, когда уж слишком дисциплина во главе угла, понимаете, бойцы уж стреножили коней в степи, понимаете… хотя платили лучше, чем на гражданке.… А сейчас я командир пожарников, мне понравилось тушить... Куда же вы?
Мама сдержанно улыбалась. «Беспардонный какой-то: мы мало знакомы, а он – ''писайте''... идиот», – думала мама, не зная, что предпринять, чтобы «матросик» не узнал, в каком из парадных большого жёлтого дома живёт Генка.
От остановки автобуса они дошли до перекрёстка Гарматной с бульваром Лепсе. Прохладный ветерок шевелил листья каштанов.
– Спасибо, – мамочка остановилась и заложила руки за спину. – Мы пришли, провожать дальше не надо.
– Как, так быстро?
– Спасибо за вечер. Мне было интересно с вами.
Папа осмотрелся. Сквозь окна почты была видна горящая в глубине зала лампочка на стенке.
– Как, уже пришли? Я не рассказал вам о пушках.
Мамочка улыбнулась.
– Помилуйте, поздно. Ещё случится оказия.
Пожав друг другу руки, молодые люди расстались.
Мама решила с папой больше не встречаться. «Шумный и старый», – говорила она себе, поднимаясь по лестнице босиком и держа перед собой за каблуки босоножки, словно большие мокрые мухоморы.
– Правильно решила! Ничего. Я лысину его ещё с балкона рассмотрела, когда он козлом скакал перед тобой. Круглая лысина, как желток куриный. Фу, гадость какая! – ворчала Буня, накладывая в тарелку макароны по-флотски.  
Мама, переодевшись в халат, сидела за столом.
– Ты подсматривала?
– Ешь, остынет. Я на балконе воздухом дышала.
– Мама, ты подсматривала.
Буня и себе в тарелочку положила «по-флотски».
– А я говорю, правильно решила. Я ещё Генке расскажу, нам только провинциалов не хватало. Ты на себя в зеркало посмотри. Красавица.
Мама наколола вилкой макаронину.
– Писаная?
– Что?
– Писаная красавица, спрашиваю?
– Не зли меня. Ешь и спать.
– Как скажете, мама.
Через месяц, ранним утром в воскресенье, Валюша вышла в молочный магазин за сметаной. За столиком у прилавка магазина мой будущий папочка завтракал горячим молоком с маковой булочкой.
– Вы? Что вы здесь делаете? – спросила она его и смутилась.
– Завтракаю, – ответил папочка, утерев усы платочком.
–  А я у брата временно живу. Вон там, где балкон с полотенцем. Видишь?
Второго августа родители поженились. В тот же день они уехали в Сквиру, знакомить мамочку с моей другой бабушкой – бабой Стэфой, папиной мамой.
В День Победы, в двенадцать часов пятнадцать минут ночи родился я, в роддоме неподалеку от парка с памятником Александру Сергеевичу Пушкину и сараем для плетёных корзин и грабель, которыми осенью студенты политеха сгребают листья в огромные кучи. Ночью кучи поджигают. Они тлеют до утра и пахнут замечательно вкусно.

КРОЛИКИ


                                                 Мир возвратился в бабочку.
                                                 И бабочка улетела с миром!
                                                 Случилось!
                                                      Склевала бабочку случайная птица.
                                                 Я верю птице.
                                                 Не стало ей места в мире.
                                                 Она ведь склевала место,
                                                 В котором должна находиться.  
                                                 И сам я всё это затеял!
                                                 Как шарик ватный,
                                                 Меж пальцами мёртвая птица.


Это своё девичье стихотворение Анна Савишна прочитала моей маме и Буне (по-польски «буня» означает «бабушка») за картёжной игрой «в дурачка». Прочитала, грустно улыбнулась и предложила всем пойти в дом пить чай. Был август, поэтому к чаю подавали чёрную смородину, перетёртую с сахаром.
Анна Савишна – соседка папиного брата,  дяди Коли, в частном доме которого мы живем всё лето, как на даче. Жить в городе летом вредно, считает мама, и вывозит семью в Ирпень, где есть лес, река и много солнца.
Анне Савишне за семьдесят. У неё три комнаты в половине большого дома, уютный дворик, заросший спорышом и высокими деревьями. Акации в дворике посажены так, что образуют круг, внутри которого располагаются стол, скамейки и блюдце с водой для кошки. Буня к акациям относится с опасением, считая, что рано или поздно одна из них надломится и кого-нибудь пришибёт. Буня с Анной Савишной симпатизируют друг другу. Обе они до революции закончили гимназию. Во всяком случае, они не дерутся и понимают с полуслова каждого, кто моложе их.

В ту субботу было жарко. Мухи садились на моё лицо, топтались на месте и только потом улетали.
– Давай руку. Пошли!!! – сказала мне мама, толкая пальцем в спину.
– Больно! – я капризничал и упирался.
– Не придумывай. Дождь собирается, за час нужно успеть.
Взяв меня за руку, мама заперла двери, ключ, потемневшую  от времени железку, спрятала под коврик и зашагала по тропинке в саду, очень энергично! Проходя вдоль забора, мы нарвали соседских вишен и вышли через калитку в сосновую посадку, перерытую курами, лежавшими на боках после своей незатейливой работы с открытыми ртами, как набегавшиеся в поле собаки.  Хвоя хрустела под ногами, было душно, парило к дождю. Электричка, длинная зелёная цаца, с «металлическим» лязгом уносилась с ирпенской платформы в Киев. Она была последняя в дневном расписании. До вечера всякая связь с городом прекращалась.
Мы углубились в лес. Мама, широко шагая, напевала песенку, а я смотрел на бабочек и хмурился. «Господи, как же ей сказать об этом?»  – думал я, посвистывая от ужаса. Мы прошли триста метров, как вдруг увидели соседа – Адольфа Ивановича Мечика, стоявшего на четвереньках у ограды нашего второго соседа,  мясника Иосифа Мадьяра. Палка  Мечика застряла в заборе, Адольф был недоволен собой, нервничал и как-то неестественно дёргал рукой. Мама от неожиданной встречи остановилась.
– Солнце, мы чуть-чуть поспешили с тобой. Где-то у меня стакан тут был? Вишни из кармана в стакан переложим. Скажем, что наши. А то, знаю я его, подумает, мы все его вишни съели.  
Адольф, не вставая с колен, поклонился маме, мотнул головой, как конь, напившийся из ведра. Мамочка улыбнулась и, пальцем поправив босоножку, прошептала, не двигая губами:
– Где же стакан, чёрт его возьми? Женька, подожди, не шевелись! Должен быть стакан.
Я с любопытством стал рассматривать дяденьку в парусиновых туфлях и военном френче. Мамочка, не найдя в сумке того, что искала, улыбнулась Адольфу ещё приветливее.
– Здравствуйте, Адольф Иванович! Вам помочь? Зачем вы это? Что случилось? Ёжик там?
Мечик, не меняя позы, ещё дальше запихнул палку в щель между досок. Мама вложила мне вишенку в рот.
– Ешь, сына. Косточку выплюнь.
Адольф выгнул спину.
– Бутылочку достаю, – Адольф встал на ноги и отряхнул брюки: – Здравствуйте, Валюша! Какой-то болван забросил бутылочку мяснику на участок. Копеечка, какая-никакая. Мне надо, я и достаю.
Он вновь нагнулся и палкой стал тащить на себя кучу опавших листьев. Тёмная пивная бутылка появилась у него в руках. Мама вложила мне в рот ещё одну вишенку.
– Не хочу больше, – буркнул я.
– Ешь, а то прибью! – мило улыбаясь Адольфу, прошептала мама.
– Вот, пожалуйста – надбитая! Я так и знал. Так я и знал! Сволочи, нет спаса от вас!
Мечик отшвырнул бутылку в лес и, посмотрев на маму сквозь очочки, противным тенорком спросил:
– Скоро в город съезжать будете? Вы ведь учительница?
Мама улыбнулась.
– Есть ещё пара недель. Как здоровье-то ваше? Выглядите отлично!
Мечик снял шляпу и что-то невразумительно крякнул. Этот чудаковатый Мечик среди местных наших знакомых был знаменит тем, что панически боялся только одного в жизни: смертельных человеческих болезней, все симптомы которых находил в своём организме. При этом он  категорически не признавал врачей и лечился от «симптомов» самостоятельно, читая медицинскую энциклопедию и какие-то «Тёмные аллеи».
Мама, поправив волосы, спрятала за спину руку, перепачканную вишнями, и повторила:
– Выглядите хорошо, говорю я вам!
– Плохо, дорогая моя. К моему большому сожалению, очень плохо здоровье моё.
Адольф пнул ногой сыроежку.
– Болит грудь, словно из головы в туловище корень хрена пророс сквозь шею, – старикашка задумался: – Вот… именно так, очень точно описал… анамнез.
Мама сделала грустное лицо.
– Мне очень жаль, Адольф Иванович. Я думаю, всё наладится.
Адольф улыбнулся.
– Не наладится, не наладится, дорогая моя! Прощайте, мне пора. Время новостей по телевизору.  
Мамочка пожала ему руку.
– До свидания.  Всего хорошего.
– Да, да! Прощайте, девушка!
Мечик пошёл к себе, а мы –  в сторону Дуба.
В воздухе летала паутина. Над лесной земляникой жужжали пчёлы. Комары вверх ногами висели на листочках, дожидаясь ночи. Я убегал от мамы в лес, петляя между сосен. Я подпрыгивал и ржал, изображая дикую лошадь Пржевальского.
– Ма, зачем Адольфу бутылки? На вот, маслёнок.
Прискакав, я отдал маме грибок, который она наколола на веточку для белок.
– Он бутылки сдает в магазине. Ему деньги нужны. Не спрашивай банальности.
Мама запихнула мне в рот вишенку.
– Иди, ради бога, прямо… ты можешь идти по тропинке прямо…
– Нет.
Я опять «ускакал».
– Куда мы идём? – спросил я маму с большого расстояния.
– К Ми-ни-хам – крикнула она так, что звук «хам» разнёсся по лесу: – У Минихов яблок много ночью нападало. Был сильный ветер.
Запахло дождём, затем дятел застучал по сухой сосне, этот стук эхом покатился по верхушкам деревьев.
– Чёрт, – мама остановилась, – я сетки дома забыла. Стой, конь.
Я наткнулся на мамину попу.
– Что, обратно?
– Возвращаться – плохая примета, – мамочка задумалась, как будто деревья в уме посчитала: – Ладно, что-нибудь у Минихов займем, побежали, кто первый Дуба коснётся, тот выиграл!
– Что выиграл?
– Да побежали уже!  
Я первым прижался к Дубу животом.
– Ма, ты знаешь?
– Что?
Мама поцеловала меня. Её глаза были добрыми и большими.
– Ма, ты знаешь?– я взял маму за руку: – Я за Колиным гаражом  играл в индейцев и метнул копьём в Адольфову курицу.
Мама больно сжала мне руку.
– Попал?
Я спрятал руки за спину.
– Курица лежит на спине. Глаза  открытые. Дышит, но не ходит. Мне её жалко, я её боюсь.
Мама присела на корточки.
–  Нет, ты все-таки гад, Вишневский! Ох, какой же ты гад, ёлки-палки! Вернёмся ночью, закопаем. Адольф, если узнает, Колю со свету сживёт.
Мне стало легче от признания, и я повеселел.
– А может, съедим её, а? Целиком на палочке зажарим в костре, как пигмеи…
– Ты  голодный?
– Нет, сытый.
– Хорошо. Тогда закопаем.
Дом Минихов располагался на широкой улице с вековыми липами, ведущей к торфяным полям и речке. Минихи-старики – это знакомые Буни ещё по Немирову, а Минихи-дети с мамочкой учились в одном классе. Живут Минихи в большой усадьбе за высоким зелёным забором. Старики – в красном домике из кирпича в глубине сада, а Левик и Севик – в домище с отдельными выходами и «греческими» колоннами у дверей. Братья Минихи – толстые, важные дядьки в сатиновых трусах, похожи друг на друга, как сахарные петушки на палочках. Я их не люблю, они плохо пахнут.
– Вон, видишь зелёную калитку с нарисованной розой, это Минихов калитка. Побежали, только быстро, побежали!
Мама глянула на небо. Гром громыхал уже рядом; там, в пространстве, где железнодорожный мост через речку Ирпень напоминал ползущую гусеницу с выгнутой спиной, сверкнула молния, я услышал, как стукнулись друг о дружку вагоны на станции; отсюда вокзала не было видно, доносились лишь диспетчерские переговоры по радио и паровозные свистки. Какой-то мрак стал обволакивать природу.  Ещё псиной запахло; перед дождём всегда собаками пахнет.
– Чего это? – я дёрнул маму за руку.
– Темнеет быстро! Гроза приближается! Чувствуешь, дышать становится нечем?
Я посмотрел вверх. Низкие тучи раскачивались над нами, как привязанные к причалу лодочки. На скамейке у калитки Минихов сидела бабушка. Она шевелила губами. На старуху был надет мужской пиджак. Белый платок, завязанный на затылке узлом, прятал в себе бабкину голову.
– Здравствуйте, бабушка. Соседи ваши, Минихи, у себя, не знаете? – мамочка улыбнулась.
Старуха подняла лицо:
– Шла за керосином в лавку, зевнула тут вот, прямо вот тут вот, грохнул гром, я испугалась, золотой зуб из пасти выпал. Не нашла я его в пыли. Разорена я теперь. Беда! В этом зубе все мои сбережения были, вся моя жизнь!
– Что? Гром, не слышно вас!
Вороны, от ветра задрав хвосты выше голов, каркали на липах.  Проехал по дорожке дядька на велосипеде, дрынча кругленьким металлическим звонком на руле. Я сел на скамейку:
– У меня песок в сандалиях.
Мама толкнула меня.
– Потерпи. Отворяй калитку!
Мы вошли во двор.
– Минихи, вы где? Эй, есть кто-нибудь дома?
Жёлтая собака умно посмотрела на меня из будки.
– Минихи!
Блеснула молния. Одновременно бабахнул гром. От страха я присел на корточки.
– Минихи, вы где?
– В Караганде. Че ты орёшь…
Из-под навеса у сарая вылез Левик с полотенцем на плече.
– Чего не отвечаешь сразу?
– Пришли? –  расчёской Лёвик зачёсывал назад мокрые волосы.
– Пришли. Чего уставился? Дед где?
– Толик где? Старики спят. Уморило перед грозой…
– Толик в городе. Я одна. Яблок хочу. Дед обещал… Жлоб ты, Левик, одел бы штаны всё-таки…
– Ладно тебе, не страшно.
Сын Левика Костька  вкатил во двор велосипед с большим, привязанным к багажнику мешком полыни, которой Минихи кормили кроликов.
– Здравствуйте, тётя Валя, – Костька вытер лоб рукой и улыбнулся.
– Здравствуй, Костя, – мама погладила его по голове: – Работаешь, молодец.
Костька  пожал мне руку и ушёл в дом. Левик, приняв велосипед и сосредоточенно глядя то на меня, то на маму, задумался. Мамочка ещё раз спросила его:
– Ну, так что нам делать? Домой возвращаться? Что стоишь, как «ну те здрасте»? – она начинала злиться.
– Не нервничай! Пошли, Валька, в сад, покажу чего. Женька, останься с Костькой, мы быстро. Валька, пошли…
Я надул щёки.
– Не хочу оставаться, я с вами хочу. Ма?!
Миних подтянул трусы:
– Валька, скажи ему.
Мама ничего не сказала. Я пошёл с ними.
У Минихов в саду стояли клетки для кроликов. Под клетками лежала солома, покрытая кроличьими горошками. Левик почесал живот.
– Ты такого, Валька, в жизни ещё не видела. Я тебя удивлю.
Миних с серьёзным лицом приблизился к крайней клетке.
– Жаль, Толяна нет. Он бы оценил. Подожди, я приготовлю артистов, он точно бы оценил…
Открыв дверцу клетки, Левик за уши вытащил на свет большого белого кроля.
– Во! Красавец, а? Скажи…
Кроль дрыгал жёлтыми от навоза лапами и смотрел на нас красным глазом.
– Самец, – сказал серьёзно Миних и покашлял. – Смотри.
Мама оглянулась, проверяя, где я. Я стоял рядом, внимательно наблюдая за взрослыми. Левик открыл соседнюю клетку и впустил в неё белого кроля.
– Зачем ты это? – мама покраснела и опять посмотрела на меня.
– Подожди, ща увидишь!
Захлопнув дверцу, Миних прижал её спиной. В этой клетке держали серую крольчиху породы «великан». С ушами, прижатыми к спине, крольчиха напоминала троллейбус с отведёнными от проводов штангами.
– Видишь, знакомятся, – Миних отошел от клетки, вытирая руки о трусы.
Мама ничего не ответила и с наигранным равнодушием стала ждать, что будет дальше. Кролики, обнюхав друг дружку, попрыгали по кругу, и белый, выставив два уха вперед, влез на серого и быстро-быстро задёргался мешковатым туловищем, барабаня лапами об пол.
«Дурак Миних. Если бы Костька это увидел, он бы решил, что отец у него больной», – подумал я, отходя от клетки.
– Дурак ты, Левик, – мама стала подталкивать Миниха в спину. – Как дитя, ей-богу. Веди к старикам. Солнце, пошли, дядя шутит.
Мама рассердилась. Левик был доволен.
– Да ладно вам. Старики у себя, иди сама к ним. Курносый, ну что, понравилось? Говорил  я тебе, не ходи, а ты попёрся. Я не виноват.
Я показал ему язык. Хлынул ливень. Намокшая жесть на крыше дома изменила цвет, с карнизов потекла вода в бочки. Мокрые куры, опустив хвосты, спрятались под навесами.
В тот день мы остались ночевать у Минихов. Неохота было возвращаться домой по мокрому лесу. Спали в доме у стариков на железной кровати «валетом». Дед Миних приготовил нам два ведра с «падалкой» и оставил их до утра в коридорчике.
– Валька, ведра вернёшь, – сказал старый Миних на прощанье. – Приходи через неделю – ещё дам. Пропадает добро.
– Спасибо, дядя Ваня. Большое спасибо. Приду, – мама поцеловала деда в щёку.
Он закрыл за собой дверь и включил у себя в комнате телевизор.
Я сидел за столом у окна. Луна светила в небе. Дождь прошёл, небеса расчистились, были видны звёзды. Отовсюду на улице капала вода. Над столом висела картина с диким кабаном, поедающим картошку, высыпанную на снег лесником. Стол шатался.
– Ма?
– Чего?
– Мама, я заметил: там, где у всех дядь письки, у Адольфа жёлтые пятна на брюках. Почему?
Мама заскрипела пружинами кровати.
– Не говори ерунды. Ну, Адольф дядя такой. Мы все будем такими, если доживём до его возраста, не дай бог, конечно. Спокойной ночи.
Я надкусил яблоко. Яблоко оказалось кислым, и я его выплюнул.
– Что там? – спросила мама, засыпая.
–  Яблоко кислое.
Она отвернулась к стенке.
– Кошка сдохла, хвост облез! Кто промолвит, тот и съест! Спать.
– Сейчас не считалось!
Я быстро укрылся одеялом.  
Снился мне папочка, в кроличьей зимней шапке.

ЛАЙКА ПЕРЧИК


На мешках с цементом в сарайчике спали рабочие, папа и мама, дачный сторож и я. Рабочие складывали нам дом из кирпичей, заработанных отцом на разборке довоенной типографии. Стройматериалы тогда были дорогими, поэтому мужчины, такие, как папа или мамин брат Гена, по выходным помогали разбирать строительным организациям завалы после сноса старых зданий. Они грузили мусор на самосвалы, а целые кирпичи и деревянные балки брали вместо денег за работу. За два года кирпичей и оконных рам набралось на целый дом. Но прежде чем построить дом, мы сбили из досок сарайчик. Так все делали. Мы не стали исключением.
Когда наша семья получила в Осокорках участок земли, в его центре находились глубокая яма и дерево с гнездом аиста, в котором давно никто не жил.
– Кратер, – сказала мама, рассматривая яму, заполненную водой.
– Что с ним делать? – это папа спрашивает маму, записывая что-то на бумажке.
– Засыпать.
– Хорошо, я подумаю.
До этого папа  шагами мерил территорию будущей нашей дачи и забивал молотком колышки в землю. Я играл в Чапаева. В папиной зимней папахе и «чешках», я скакал на воображаемой лошади и рубил палкой бурьян, представляя его «беляками». Мама сажала картошку, а потом красила дверь сарая в жёлтый цвет. Воскресный день прошёл тогда быстро и приятно. Вечером папа вычерпал ведром воду из ямы. Когда воды в яме почти не осталось, он из ила руками достал живую щуку – зубастую, в полоску, палку. Я залез пальцем щуке в рот. Она меня укусила. Было больно, но я сказал родителям – «не, чепуха, не больно». Мама дала мне подзатыльник. Папа посмеялся. Когда совсем стемнело и в кустах запели соловьи, родители сложили в кучу убитых мною «беляков», добавили толстых веток и разожгли костёр. Луна, огромная и красная, появилась над озером в небе.  Мама расстелила одеяло под деревом, повесила над огнём чайник, заставила меня с отцом надеть рубашки и, разложив привезённую из города еду, пригласила на ужин.  Мы вкусно поели и попили чаю. Потом родители слушали музыку из радиоприёмника, разговаривали, а я смотрел на Лавру. Она была далеко-далеко, где-то там, в темноте, белая, как зеркальце, зажатое в кулачке ночи.
Было хорошо в этот первый день на даче.
Сейчас в нашем сарайчике туалет; на гвозде рваная на квадраты газета и ведро под сколоченным из досок «седалищем». Рядом с сарайчиком кирпичный дом. На месте «щучьей ямы» – водокачка. За садом – дача Гены и соседа Серёжи. Соседи зовут Серёжу "селадоном" (что это значит, я не понимаю). Папа с Серёжей приятели. Маму это злит, потому что они иногда выпивают, но Серёжин родственник – директор средней школы.
– Если бы тебя, балбеса, – говорит мне мама, – не нужно было ради хорошего аттестата переводить к Лебедю (фамилия родственника), я бы разогнала эту парочку в раз! Твой папаша совсем от рук отбился!
– Так и разгони, я здесь при чём!
– Молчи! Я думаю о твоём будущем!
– Так и думай! Я здесь при чём?
До первого класса вечера я проводил в маминой вечерней школе, в которой она работала учительницей физики. Пока папа учился в аспирантуре, мама брала меня с собой на работу и, закрыв в физической подсобке, уходила на уроки. От нечего делать я бродил по заваленной интересными вещами комнате и всё трогал руками. Я крутил ручку необычного, со стеклянным кольцом и металлическими палочками, прибора. Мне этот прибор очень нравился. От вращения колец металлические палочки двигались в нём навстречу друг другу. Когда шарики на концах этих палок соприкасались, происходил взрывчик с искрой, и воздух в подсобке начинал пахнуть лесом после грозы.  Через люк в потолке подсобки я лазил на чердак, где жили голуби и валялись поломанные парты.  Найдя голубиное яйцо, я нюхал его, прикладывал к уху и улыбался. А через чердачное окно можно было выбраться на плоскую крышу школы, доползти до бордюрчика и, привстав с четверенек, рассмотреть парк политехнического института! Внизу шумела улица, а я, сидя на кирпиче, наблюдал летучих мышей, похожих на брошенные с земли высоко вверх камушки! Спал я в шторах актового зала, сваленных мамой в угол подсобки. Мне снились грифы на скалах, «чёрные параграфы» русской грамматики, грязные руки.
В десять раздавался последний звонок. Во всей школе тушили свет. Ученики с учителями расходились. Танечка, техничка, мыла полы и выносила мусор. Мама в подсобке причёсывалась, я подавал ей пальто, и мы уезжали домой. От остановки автобуса до нашего парадного мы бежали, взявшись за руки. Мамочка у меня известная трусиха! Захлопнув дверь парадного, мы переводили дух, обнимались и хохотали. Улицы в такое позднее время были безлюдными, только кошки бродили везде, куда ни глянь. Забежав в квартиру, мы снимали обувь и, стараясь не шуметь, раздевались в прихожей. Папа, уложив брюки на кресло, давно уже спал, повернувшись лицом к стене. В гостиной горела настольная лампа. Из кухонного крана капала вода. Холодильник на кухне жужжал, как будто в нём жили мухи. Мы с мамой ужинали, потом она запиралась в ванной, а я шел к себе, спать.

Сейчас я дома один. Мне десять лет.  В комнате темно и кажется: там, где на стене висит ковёр, где в кресле нет меня, есть кто то другой, страшный, высокий и сильный. Как-то родители, не предупредив, что идут вечером на концерт Сличенко, оставили меня дома спящим; я проснулся посреди ночи и очень испугался: скрипел сервант в большой комнате, под паркетом кашляли люди. После этого случая я стал бояться темноты, пока не научился убивать её светом.
…Я дома один и сижу на подоконнике в спальне. Лампы всюду потушены. В кухне капает вода. Звук другой жизни, думаю я. Пойти закрутить кран мне лень. Нужно встать, пойти и закрутить. Из оконных щелей тянет холодом; за окном вьюга, в свете фонаря видно, как много снега стелется по земле. По противоположной стороне улицы сосед-лётчик выгуливает на парашютной стропе лайку. Больше на улице нет никого. Я слежу за ними, сжимая руками колени. Машины, которые днём сгребали снег, наворотили на тротуарах высокие сугробы. ...Кап... кап... кап... На остановке под моим окном тормозит «двойка»; следующий автобус привезёт родителей. Под нашими окнами автобусная конечная. Я иду в коридор, проверяю дверной замок, свет в доме не включаю; забываю закрутить кран на кухне; возвращаюсь на подоконник с мыслями о собаке. Собаку, которую выгуливает лётчик, зовут Перчик. У неё голубые глаза. Я как-то гладил эту собаку, когда она была привязана к дереву у магазина. Постояв под окнами, автобус уезжает, из-под его колёс вываливается грязное снежное месиво. Лётчик с лайкой возвращаются к себе домой. Человек вприпрыжку бежит за Перчиком. Перчик хромает – снег, набившийся между пальцев его лап, превратился в ледышки. Я спрыгиваю с подоконника, ложусь на диван и, укрывшись одеялом, прислушиваюсь. На стене от уличного фонаря тень оконной рамы похожа на кладбищенский крест, думаю я. Я закрываю глаза с мыслью полежать чуть-чуть, потом встать, зажечь люстру в большой комнате, влезть на подоконник…чтобы наблюдать, как мама выходит из автобуса, как папа подаёт ей руку, как они заходят за угол... кап... кап... кап... во сне беременная Виткой тётя Валя, жена маминого брата,  вяжет спицами рукав белой кофты, мы беседуем с ней об английском писателе Джоне Хантере. В «Охотнике» Хантера написано: ни один лев в саванне не умирает естественной смертью; старого льва обязательно съедают гиены. Сквозь сон я слышу, как отворяется входная дверь, как папа проходит в коридор, как мама открывает краны в ванной. Я слышу, как папа говорит какие-то слова, смысла которых я не понимаю.
Проснувшись утром и сбросив кота на пол, я потягиваюсь и поправляю трусы на пузе. За окном солнечное утро. С кухни слышится радио и какая-то возня, значит, родители уже встали. Я иду к ним босиком по холодному полу, зная, что мама будет ругать меня за это. Очень не хочется завтракать, но меня заставляют жевать хлеб с ливерной колбасой. Мама кормит кота, убирает посуду и уходит к себе. Папа улыбается и ничего не говорит. Он читает газету, пока закипает чайник, потом он зальёт в термосе кипятком ромашку и начнет собираться на работу. Я, кушая колбасу, рассматриваю его уши. Наверное, у Перчика тоже есть папа, думаю я. Потом я надеваю тяжёлое пальто с меховым воротником, шапку из кроличьей шкурки, целую кота в лоб, маму в щёку и ухожу учиться в школу. Я считаю, что это очень плохо – ходить в школу, а главное, скучно. Учиться я не люблю, но днём всё равно идти больше некуда. Жаль, думаю я, спускаясь по парадной лестнице во двор, жаль, что зимой нельзя поехать на дачу и поваляться на одеяле, как раньше, как летом!

РЫБЫ

Чудесное было время – лето на даче. Днем мне всё время хотелось кушать, читать и валяться в тени абрикоса. Вечером, когда спадала жара и от лежания на раскладушке болела спина, я надевал рубашку, кепку с козырьком, садился на велосипед и уезжал к Алику, дачному другу, живущему на соседней улице. Дачные дети – свободные дети и по-хорошему одинокие. Я был таким ребёнком. Я это знаю. Чаще всего мы ездили через луга на Днепр, а после – накатавшись, уставшие и довольные друг другом, сидели у Алика в винограднике под окнами спальни его мамы, и шепотом разговаривали обо всём на свете. Особенно запомнилось мне, как в то самое лето, на дальних лугах, в кустах лозы, мы нашли чёрный плащ из свиной кожи, а в нём огромный кухонный нож. Мы очень испугались тогда и долго просидели в сторонке, наблюдая за этим кустом. Нам хотелось узнать, кто придёт забирать нож. Алик уверял меня, что придут бандиты, я думал – коровьи пастухи. Дождавшись лишь высокой луны в небе, ничего не взяв себе, мы ушли и больше уже никогда не ездили к озеру у кирпичного завода. Мало ли кто там бывает, когда вокруг безлюдье и тишина.

На рассвете я бросил камушек в окно своего дяди. Вчера мы договорились с ним порыбачить на Днепре. Камушек отскочил от стекла и упал в георгины. В угловой комнате дома зажегся свет.  Генка выглянул в окно, махнул мне рукой, и я стал ждать его, сидя на стульчике в цветнике. Через пять минут Генка вышел на крыльцо.

– Доброе утро, Солнце! – сказал он мне, улыбаясь и потягиваясь: – Тесто не забыл?
– Пошли?
– Смотри, как красиво!
– Да, вижу…      

Туман над озером, видимым с нашего участка, напоминал свернувшееся в банке кислое молоко. Из такого молока сельские тётки делают творог, а боги таким туманом пачкают у земли утреннее небо. Макушки тучек  от восходящего солнышка светлели. Птички повсюду просыпались и чирикали. Петухи пели по усадьбам и дачам в округе.
– Коси, коса, пока роса! – Гена, широко шагая по улице, кричал песенку.
– Нет! Коси-коси, ножка, где твоя дорожка!?

Мы идём по дачной улице, смеёмся и болтаем, а тем временем на флоксах уже греются дневные мухи, окоченевшие от ночной прохлады, и муравьи, соорудив живую дорожку, на спинах тащат зелёного кузнеца, умершего вчера в гладиолусе! Проснувшиеся соседи зевают, б-ррр, как это увлекательно наблюдать! Бабушки, ещё не расчесавши свои волосы, заворачивают в салфетки пчёл, утонувших ночью в чашках с остатками сладкого чая, кладут свёртки на уголок стола, а потом, поставив чайники на газовые плитки, будят внуков, чтобы умыть их, причесать и накормить завтраком. Ломтями мягкого батона, намазанными сливочным маслом, сваренными всмятку яйцами и собранными с вечера ягодами из сада.          

– Ба, с какой стороны яйцо ложкой бить? – загорелый мальчик вертит яйцо в руках, как камушек, и хитро смотрит бабушке в переносицу.

– Сколько раз повторять тебе? – бабушка отбирает у внука яйцо и кладёт перед собой:
– Запомни, тупое дитя, повторяю в сотый раз: яйцо бей с тупой стороны, с тупой стороны в яйце комнатка для воздуха! Усвоил, прелесть моя? Повтори.

– Я – тупой. Бить яйцо с тупой стороны! Усвоил.
– Молодец! Хлебушек кусай.  

Через полчаса мы спустились с горки и вышли на безлюдный пляж. Днепр блестел и хлюпал о песок зеленоватой от водорослей водой. С моторок уже рыбачили. Кулики ходили по берегу парами, ковыряя носами ил и уносились с криками прочь, касаясь брюшками воды, если к ним близко подлетали чайки. Пахло смоленым днищем лодки, оставленной у причала, привязанного к дереву канатом. Сегодня мы решили забросить снасти с пристани.

– Хорошо-то как! – Генка громко задышал открытым ртом и стал раздеваться.
Я снял рюкзак и расстегнул рубашку. Генка улыбнулся:
– Рассупонивайся, я окунусь, и приступим. У пристани яму выкопали, чтобы катера, причаливая, дна не касались. В яме рыба. Понял?
– Угу, давай быстрее…    
        
Первого леща я поймал в шесть часов ровно и заорал. Я орал и думал о сердце;  я с детства прислушиваюсь к сердцу. Колотилось сердце бешено! Вот чёрт, думал я, накручивая леску в катушке, оно точно сейчас остановится, и тогда – на кой мне эта рыба?!  
     – Генка! Иди же!!! – продолжал я звать дядьку.
Гена подошел:
– Чего ты орешь?
– Сорвётся!
Он подвёл под леща сачок, нагнулся и вытащил рыбу на пристань. Лещ блестел на солнце, как кусок золотой доски! Я был счастлив! Мы сняли леща с крючка и чуть не уронили в воду. Я придавил его ногой.

– Погоди... – Гена достал из рюкзака топорик и протянул его мне.
– Давай ты.
– Ты поймал, ты и стукай.
Пришлось.
Второй лещ клюнул сразу же за первым, на тот же крючок. На этот раз я не кричал. Генка сам прибежал ко мне с берега и помог достать из воды второго. Потом клевать перестало. Однообразный прибой, от которого причал покачивало, нагнал дремоту и лень.
– Давай отдохнём? – спросил я Генку и намочил волосы.
– Действуй.
На полу я расстелил полотенце и смотал спиннинги. Первый катер из города  отпустил на берег пассажиров. Мы прилегли на полотенца, подложив под голову рюкзаки, и закрыли глаза. Хорошо бы опять забросить, думал я, но было неохота двигаться.
– Тесто подсохло и рассыпается, – пробормотал я.
– Намочи.
   Гена с закрытыми глазами еле шевелил губами.
– Чуть-чуть намочи, – повторил он ещё раз и повернулся на бок.
– Ты спишь?
Он не ответил.
Миновал час. Железный пол причала от солнца нагрелся так, что лежать на нём сделалось невозможно. Генка проснулся, попил из фляжки воды, а потом искупался.
                                      
– Может, пойдём? – спросил я его, когда, охая, на цыпочках, он подбежал ко мне.
                                                                                 – Пошли. Сегодня ничего больше не будет.

Мы собрали вещи и, посмотрев друг другу в глаза, засмеялись.
– Ничего не забыли? – спросил я Гену.
– Да вроде… всё с нами…
Буксир, тянувший баржу, груженную брёвнами, закрыл собой противоположный берег.

– Хорошо как! Смотри, чайки на брёвнах сидят, – сказал я ему, жмурясь от солнца, – все они смотрят в сторону Киева.
– И чего туда смотреть?
– А куда смотреть?
– На воду лучше смотри.
– Зачем?
– Блестит она и красивая…  
Генка надел рюкзак, взял нанизанную на ветку рыбу и подтолкнул меня в спину:
– Шнеля! Биттэ! Шнеля!
                      
Мы спустились с причала по трапу на берег, закатали по колени штаны и зашагали друг за дружкой вдоль дачных заборов, как гномы в мультфильме.
У меня с Геной разница в возрасте тридцать лет, но он, с самого моего раннего детства, настаивает на том, чтобы я говорил ему «ты». Это Гена прозвал меня «Солнцем» за моё круглое лицо, купил «взрослый» велосипед и подарил на день рождения Ингу, мою первую собаку. Мальчиком Генка был разведчиком у партизан. После войны приехал из Немирова в Киев. Поступил в консерваторию, пел басом. Женился на тёте Ане, у них родилась Ленка, моя старшая двоюродная сестра. Бросил консерваторию, развёлся, поступил в художественный институт, на живописное отделение. Женился во второй раз на тёте Вале. Бросил художественный институт и начал работать на заводе, зарабатывать деньги. Как высококлассный слесарь, он владеет личным клеймом для своих изделий.
Когда мы вдвоём, Генка обожает развлекать меня историями из книжки, которую (он клянётся, что это правда) пишет. Вот и сейчас, пыля босыми ногами по уличной тропинке, он вынул из коробка спичку, всунул её в рот, надкусил и, хитровато прищурившись, приступил к рассказу «О Спичке, которая мыслила себя Человеком».

– Солнце, слушай правду! Жил дядька, похожий на такую вот обыкновенную спичку. Второй дядька, похожий на сельскую печку, в которой всегда сгорает такая вот обыкновенная спичка, говорит дядьке, похожему на эту спичку: «Поезжай на север, там холодно, люди на севере несчастливые, ты должен помочь, ты – спичка».
Я прервал его:  
– Почему Печка командует?
– Почему, почему – потому, не перебивай, слушай дальше. Спичка дал слово Печке плыть в лодке на север, но уплыл на юг. На юге солнце горячее горячей печки, подумал Спичка и решил слукавить, обмануть. Печка, знавший всё-всё о спичках, улыбнулся: «Ещё пожалеешь, дурачок!», он отломал веточку от куста и стал резать её ножиком. Спичка утонул у берега, далеко не уплыв на юг, и его проглотила Рыба. «Умираю!» – сказал себе Спичка, теряя сознание во рту у Рыбы. Но не так всё оказалось просто. Внутренности Рыбы шевелились и «звучали».

Гена поднял лещей над головой:
– Думаю, вот эта наша, которая побольше, и съела спичку.
Я остановился.
– А звуки в кишках рыбы на что похожи?

Генка оторвал лист лопуха и прикрыл им голову от солнца.  

–  В рыбе звучит музыка Петра Ильича Чайковского! За это ручаюсь, не перебивай, – и он продолжил: – Спичка не умер, по главной кишочке он дошел до рыбьей головы, спустился по лесенке вниз и, открыв дверь, вошёл в рыбью голову, в которой глаза оказались круглыми, большими окнами. И стало всё так хорошо видно, что делается под водой, через эти окна. А там такое! Там грязи много и мути... там раки плавают такие… Женчик, тебе этого лучше не знать, что там! Короче, Рыба выплюнула Спичку на берег, где Печка уже целый час стругал прутик, сидя на песочке. «А? Ты уже вернулся?» – он нисколько не удивился встрече. «Что ты здесь делаешь, Печка?» – Спичка почувствовал опасность. «Палочку обрабатываю». – «Зачем?». – «Это мой секрет». – «А я теперь как?» – «А ты мне больше не интересен». Взял Печка Спичку двумя пальцами и швырнул просто так, куда бог пошлёт. От спички, найденной на подоконнике в парадном дома на улице Саксаганского, прикурил сигарету друг моего друга, грузинский художник. Рассматривая на ладони останки того, что считало себя человеком, грузин хмыкнул и мелом нарисовал на стене очертания голой тётки, докурил сигарету и пошёл домой смотреть по телевизору футбол. Это всё. Вопросы?

– А что бы случилось, если бы Спичка выполнил просьбу Печки?

Гена отложил лопух в сторону:

– Тогда бы Спичка понял: нет ничего хуже в жизни, чем случайные знакомства. Ты понял?

Я махнул рукой, ничего не поняв:

– Давай передохнём.

Генка хлопнул в ладоши и остановился:

– Минуточку, я сейчас. Солнце, смотри, это тебе сюрприз.
Мы сложили на землю рюкзаки, сачок, рыбу, спиннинги. Я присел на корточки и стал ждать. Генка расставил ноги, выпрямил спину, поднял руки над головой и проделал передо мной гимнастические упражнения из фильмов фашистской немки Лени Рифеншталь. У него это классно получилось! Генка на руках прошёлся по кругу, высунув язык от напряжения; потом встал на ноги, запустил руку в волосы и заорал:
– Скво будут довольны нашей добычей! Рыбы хорошая добыча! Да?!
Я подпрыгнул от счастья, как щенок!
– Да!  Скво будут просто счастливы от нашей добычи! Но откуда ты знаешь такую гимнастику?
                                          
– С Валькой в Доме кино запрещённый фильм смотрели, но это тайна, никому не говори. Классная гимнастика – душа отдыхает.  
Генка снял рубашку и замахал руками:
– Сон рассказываю. Представь себе: Космос – это жидкое тесто. Представил? Если Бога представить похожим на человека, что абсолютно запросто, так написано в Библии, то, что станет делать Бог, взяв в руки тесто?
– Мять, что же ещё?                                  
Генка с удовольствием понюхал свои руки:
– Правильно, и что тогда получится?
– Или ничего, или шар.
– Правильно! Все планеты вокруг нас круглые. Почему? А потому, что их кто-то вначале мял. Вопрос: Кто? Ответ: Бог. Планеты круглые от рук Бога. Вопрос: Бог, значит, есть? Ответ: получается, что – да!
                                          
– Потрясающе!                                                    
– Мне это приснилось на пристани.
– Потрясающе!
– Ага, мне тоже нравится!

Когда мы пришли домой, на даче все ещё спали, кроме отца. Папа брился в пристройке к туалету допотопным бритвенным станком, глядя в зеркальце и переминаясь с ноги на ногу. Бритву, металлическую пластину, каждый раз нужно было точить в гранёном стакане, елозя бритвой по стенкам. Папа нас не заметил, он слушал радио и надувал щёки, стараясь не порезаться. Радио шептало папе о космосе. Генка, отдав рыб, пожал мне руку и ушёл к себе. Паутинка, слетевшая с крыши дома, пощекотала лицо и плечи. Я улыбнулся и сказал себе: «Как же это всё замечательно, суслик ты мой милый, когда утро, рыбы и лето». Я люблю называть себя сусликом, когда хорошо на душе.
                                                                
На веранде я попил воды из ведра. Инга улыбнулась мне, высунув большой язык. «Дрыхнут?» – спросил я овчарку. «Да», – ударом хвоста об пол ответила Инга. На Генкином крыльце появилась полусонная тётя Валя в полотенце, накрученном на голову. Вышла из беседки заспанная Буня, поздоровалась с Валей и попросила воды. Валя сходила в дом и принесла ей полный стакан воды. Они о чём-то поговорили. Мама вместе с Юликом спустилась по лестнице во двор; зевая, мама расчёсывала волосы на голове моего брата. Я сказал маме:

– Ма, две рыбы! Больши-ие!

– Хорошо, – сказала она и закрылась в уборной.              

Я ушёл в дом. Уснуть не получалось. Я слез с кровати, отжался от пола и вышел во двор на воздух. Мама в миске чистила лещей.
– Помочь?
– Иди, ради бога. Позову, когда надо будет.
От нечего делать, я пополз на четвереньках за Ингой во двор к Музыкам (фамилия Генки). Тётя Валя, слушая «Маяк», варила на газовой плиточке кофе. Запах подгоревшего кофе перебивал аромат Буниных цветов. На соседних участках стучали молотками. С тётей Валей мы потёрлись носами. «Мурр», – прошептала она мне. «Мяу-у», – ответил я ей, изображая кота. Мы так играем.
Кусты сирени, разросшиеся за лето, закрывали ветками веранду.
– Как дела?
– Мы рыб поймали.
– Знаю, молодцы.
Из погреба, прямо перед окном, торчала черная вентиляционная труба, на которой Юлик мелом написал слово «волос».
– Солнце, принеси воды! – крикнула мне мама с нашего участка.
Взяв у тёти Вали печенье из тарелочки, я поплёлся на свою дачу.
Мама что-то внимательно рассматривала в рыбьей голове.
                                                                             – Смотри – в жабрах пиявка. Неси воду. Живее!
– Только не надо орать!
– Иди уже.
– Иду.
За питьевой водой нужно было идти к соседу  Копенгагену. Он всё лето живёт на даче с пуделихой Ладой и имеет колодец, а не колонку, как все мы. Вода из колодца вкуснее, она не отдает железом. Родители Мишу называют «Копенгагеном», потому что Миша мечтает эмигрировать в Данию и не скрывает этого. За честность Мишу родители уважают и часто приглашают на обед. Копенгаген  гинеколог; он перенёс два инфаркта, он курит, он пьёт водку. Миша очень хороший человек.
Соседа дома не оказалось; я набрал ведро воды, закрыл крышку колодца и  наступил на ветку крыжовника. Было очень больно, я даже попрыгал на одной ножке, чтобы боль чуть отпустила. Возвращаясь домой, я хромал и чертыхался.
Поставив на табуретку ведро, я получил от мамы белый рыбий пузырь и поцелуйчик. День сегодня будет долгим, к вечеру и не вспомнишь, каким было это утро на речке, думал я, но рыбий пузырь изменил ход моих мыслей.  

– Зачем он мне? – спросил я маму.

– Брось в корыто. Понаблюдай. Пузыри не тонут.

– Ты что, забыла, сколько мне лет?                      

– Пузырь твой! И надень обувь. Не ходи босиком.

– Слушаюсь! – я не стал продолжать бессмысленный разговор.

Мама, забрав миску с порезанными на куски рыбами, ушла на кухню.

– Жарко, – сказала Буня, она сидела на стульчике в нашей кухне, рядом с открытым окном, – хоть бы дождик пошёл.

Моя мама улыбнулась своей маме. Они помолчали.

– Ладно, пойду к себе.

Буня поправила платок.

– Обедаем вместе. Генке с Валей скажи.
– Посмотрим.                                                      
– Не посмотрим. Рыбы вон сколько! Что с ней делать?
– Посмотрим, говорю.
– Ты чем-то расстроена?
– Ты знаешь, кто на чердаке со вчерашнего дня спит?
Мама вытерла руки о фартук.
– Кто?
– Любаша.
– Хутор-баба?
–  Он её ночью на такси привёз.
– Так Валька же дома.
– А ты ему скажи об этом, может, тебя послушает. Совсем совесть потерял.
Я всё это подслушивал, ковыряясь иголкой в пятке, доставая колючку крыжовника.
Из чердачного окна заспанный Генка крикнул в нашу сторону.
– Ма, ну что ты хочешь, а? – он не боялся, что его услышат. – Ну что ты хочешь?! Что ты ей всё это говоришь?  Мама, иди домой!
– Она сестра твоя! Некому больше говорить!
Буня, пройдя мимо, даже не глянула в его сторону. Я тоже вышел на улицу из кухни. Инга лежала под деревом, и её уши, как цветы в вазе с широким горлышком, торчали в разные стороны.
                                                                         – Ма, а о ком это вы с Буней сейчас разговаривали?
                                                                             Я погладил Ингу и убрал «козявки» из уголков её глаз.

– Займись пузырём и не встревай.

– Что, спросить нельзя?

– Нельзя!
Я хмыкнул. Можно подумать, я не знаю, все это знают: у Генки есть любовница, директор общественной столовой, которую он прячет на чердаке по выходным, даже когда Валя на даче. Ещё я знаю, что эта женщина называет себя не «хутор-баба», а  «хутор-дура», и пора уже понимать и маме и бабушке, какая это большая разница.
Так я подумал, а Инге сказал:
– Пошли уже! Хватит валяться!
И мы пошли, с моей замечательной собачьей сестрой, по нашей улице пошли, искать йод у соседей для расковырянной, чёрт возьми, лично моей пятки.

КИТОВЫЙ КОРСЕТ

Два пастуха в мятых пиджаках развозили по дачам навоз. Подкатив на запряжённой лошадью телеге к нашему забору, высокий свистнул, а низкий крикнул:  
– Эй, город, говно нужно?  
Повозка, наполненная коричневой жижей, напоминала утрамбованную лопатами могилку. Засаленные кепки пастухов блестели на солнце. Папа махнул им рукой.
– Подождите, хлопцы. Поговорим!

Мужики принялись ждать, обрывая нашу вишню.
Папа воткнул вилы в землю, вытер о траву руки и, обняв маму, спросил её:  
– Купаться вместе сходим? Нам навоз нужен?
С утра родители ещё не разговаривали.
– На кой чёрт?Папа вышел на улицу.    
– Что у вас, хлопцы? Привет!                                  
– А то не видишь – говно у нас. Свежее, только накидали. Купи.
– Сколько?                                                
– Такса.
– Сбросьте рупь  – возьму.
– Поехали, Петро. Здесь всё понятно. Интеллигенция!
   – Будьте здоровы, хлопцы, за такие деньги я с ведерком и сам за стадом соберу.
Подвода двинулась дальше. По лошадиной серой спине ползали длинные чёрные шершни. Они напоминали секундные стрелки на круглых циферблатах будильников. Мужики притормозили у ворот Серёжи. Сосед вышел к пастухам в трусах и майке:
– Здорово, мужики!  
Пастухи слезли с телеги. Вид у них был нехороший, пили всю ночь.  
– Здорово, хозяин. Говно нужно?                          
– А как же!
Серёжа угостил продавцов сигаретами. Пока мужчины разговаривали, из-за спины Серёжи красивая девица в купальнике и пляжной шляпе пыталась кормить лошадь одуванчиками. Мухи садились на девицу тоже. Не договорившись с пастухами, Серёжа послал их к черту. Подвода, запряженная лошадью, двинулась по улице дальше. На заборе трясогузка, подирижировав хвостиком, побежала за мошкой! Я закрыл калитку.
Тем временем родственники уселись за стол. Генка с папой выпили водочки и сразу же наелись хлеба с маслом. Тётя Валя для меня и брата растёрла в чашках клубнику с сахаром.
– Не пускайте в чашки слюни, – попросила она нас и облизала губы.
На воскресный обед мама приготовила отварную картошку с маслом, жареную рыбу, огурцы, зелёный лук, укроп и тёплые от солнца помидоры.
– Давай к нам! –  крикнул повеселевший папа Серёже, который, облокотившись о забор, курил и смотрел в нашу сторону, улыбаясь.
– Посидим!
Сережа мотнул головой, показав пальцем на девицу, развешивающую бинты на протянутую между столбов верёвочку, крикнул:
– Не могу, Толя! Сам понимаешь!
– Ну, как знаешь! –  папа взялся есть рыбу руками.  
– Ты что, ему денег должен?  Чего зовешь, не спросивши других…                                                                               Я тебя прошу, каких денег? Что, нельзя пригласить соседа, просто так?  
Мама не любила Серёжу.
– Нельзя! Он на дачу шлюх таскает при живой жене просто так!
– Тискает? – Генка включился в разговор.        
– Ты плохо слышишь? Таскает!                    
Генка потянул себя за уши:                  
– Толя, наливай, – и, не дожидаясь, разлил водочку по стопкам.
           Инга под столом взяла у меня из рук кусочек рыбы.  
– Мне снилось, ну послушайте же… – тётя Валя, всегда мало евшая, оставалась с нами до конца застолья: – Кто знает, к чему такое снится? Послушайте. Мне снилось, что над нашей с Генкой спальней, на чердаке, морские свинки бегают, коготками стучат. Кто знает, к чему такое? Что это значит?
Она сложила ручки перед собой на столешнице и приготовилась выслушать ответ. Папа повертел головой, желая увидеть, где мама.
–  Валюша, свиньи снятся только к хорошему, – папа улыбнулся, схватил с тарелки пучок укропа и, сжевав его, показал – мне первому, а потом всем остальным, – зелёный язык, –  авторитетно заявляю тебе, Валюша, свиньи снятся только к хорошему. Ешьте укроп, он полезный! Генка, по последней!
Мама глянула на Генку и, отобрав у него тарелку, унесла на кухню. Генка даже глазом не моргнул.                                                             – Пся крэв! – выдохнула Буня, поймала муху со скатерти и, спрятав в кармане, повернулась к сыну спиной. Инга под столом толкнула меня носом.  
– Я сейчас, – сказал Генка, вставая со стула.        
Он сходил на минут пять за угол дома и вернулся, застенчиво улыбаясь. Он принёс тёте Вале сливу. Я подумал тогда: когда наблюдаешь родственников вблизи, они часто кажутся странными и опасными существами, честное слово!    
Когда у родителей не было этой дачи, мы летом и осенью отдыхали в Ирпене у папиного брата Коли. По выходным в разделённый на две семьи кирпичный дом съезжалась папина и мамина родня. В большой компании время проходило замечательно: шарады, бадминтон, гуляние по лесу «к дубу». Как-то наши проводили вечер с Анной Савишной и Тимофеем Денисовичем, пожилыми соседями-супругами, живущими во второй половине дома. Был конец ноября, играли в карты. В столовой Анны Савишны было светло, спокойно, уютно. Над кожаными диванами  висели вышитые салфетки, на шкафу стояли фарфоровые балерины, монотонно тикали часы: «Док-тор… док-тор… док-тор», – говорили часы тем, кто прислушивался к ним. После игры слушали радио. В Америке убили Джона Кеннеди. Всем было жаль симпатичного американца. Об этом и говорили, пока не пришло время вечернего чая.  В семь часов всегда пили чай. Анна Савишна и Буня, обе гимназистки в прошлом, после чая вспоминали жизнь «до войны»; остальные листали журналы и ждали ужина. Ужинали в девять, принося к столу то, что запасли заранее. В комнатах стариков вкусно пахло липовым цветом, рассыпанным на подоконниках, плесенью от старых балок потолка и аккуратно сложенными у печки дровами.  
Я помню, к нам приехала тогда Сандратская, папина троюродная сестра, моя крёстная. Она привезла из города кремовый торт и бутылку портвейна. Сандратская пошумела-пошумела, побегала по комнатам, всех обнимая и целуя, и успокоилась. Села на диван и приготовилась до ужина слушать истории старух. Буня как раз закончила рассказ о брате Стефане, которого в двадцатые годы в поезде зарубили саблей петлюровцы из-за кольца с бриллиантом на мизинце. Поужинали. Наступила очередь Анны Савишны рассказывать «были». Она подошла к сундуку, чтобы достать  энкэвэдэшную портупею Тимофея Денисовича... и вот тут, в сундуке Анны Савишны, который она открывала крайне редко, обнаружился дивный старинный корсет из китового уса, который когда-то в юности она носила «по случаю». После выпитой наливочки решили примерить корсет на «девочку». О портупее и первом свидании, связанном с этой портупеей, забыли. Дамы засуетились, раскраснелись и стали решать, на ком примерить эту исключительную, редкую в то время вещь. Сандратская весила больше ста килограммов, поэтому уболтали  мамочку побыть «манекеном»; мама хоть и полновата была, но с хорошей фигурой.  Так началось представление, о котором потом многие годы все вспоминали с большим удовольствием.                                                                   Корсет из пластин китового уса, скрепленных крючками и заклёпками, натягивали на мамино тело всей женской компанией. Процедура совершалась под абажуром гостиной в полумраке. Мужчин – Тимофея Денисовича, дядю Колю и дядю Валика (Буниного старшего брата) – выставили в коридор; я успел залезть под кровать, поэтому обо мне не вспомнили. На улице начал накрапывать дождь, за окном стемнело.
– Выдохни и не дыши, – командовала Сандратская, вертясь вокруг мамы подвижной рыбкой, затягивая шёлковые шнурки на её спине.                                                                                                              
– Милая Валюша, вы потерпите и будете красавицей, – Анна Савишна в белой накидке напоминала привидение; старушка всегда брила голову в середине лета, но  к осени череп Анны Савишны покрывался седым пушком, и она становилась похожей на созревший одуванчик. Буня, единственная из компании, молча наблюдала происходящее. Она пила чай из блюдца вприкуску с сушкой.                                                                               – Валька, последнее усилие! – Сандратская от напряжения высунув язык, стояла перед мамой на коленях. – Ну, вдохни и не дыши. Минуточку потерпи. Уже шнуруем, и сальце пошло двигаться вниз – вверх, и – обратно… как у змеи, красота какая!
Стиснув зубы, Сандратская застегнула на талии мамы последний крючок на железной пружине и, довольная собой, отползла на четвереньках к сундуку хозяйки дома полюбоваться результатом своей работы. Я лежал под провисшей сеткой кровати, подперев голову руками.                                    
– Всё! Поворачивайся, фря! Трам-та-та-та-а-там! – пропела крёстная, встала на ноги и торжественно объявила зрителям: – Дамы без господ! Вот вам, пожалуйста! Звезда Советского Союза! Любуйтесь на радость! Русское чудо в корсете!
Складки бледного маминого тела повылазили из всех щелей китового корсета мягкими, тёплыми горками. Жирок «радовался ущемлённой свободе», как подметил тогда остроумный дядя Валик, допущенный с другими мужчинами лицезреть это диво. Неестественно тонкая талия, закованная пластинами, широкие бёдра и выдавленные к подбородку груди сделали маму похожей на песочные часы. Вошедший в комнату Тимофей Денисович покраснел и, ничего не сказав, встал у стенки. Общее веселье нарастало. Выпили ещё наливочки. Мамочка, постояв под абажуром, наконец, задвигалась, словно механическая кукла, цепляясь ногами за напольные дорожки, а руками за мебель.
– О, господи! Люди, развяжите меня, дышать нечем! – причитала мамочка, обводя присутствующих умоляющими, смеющимися глазами.
Всем было на мамочкины мольбы наплевать, все они ухохатывались!                                                 – Вишневская, ну ты красавица! Царица Екатерина! – орала  Сандратская наливая наливочку в рюмки. Полина, внучка Анны Савишны, притащила фотоаппарат со вспышкой и стала фотографировать происходящее. Дядя Коля ушёл спать. В подпитии баловницы с дядей Валиком заходили по кругу вокруг мамы, хлопая в ладоши, подскакивая и повизгивая. Мама хохотала тоже, щупая свои плечи и окаменевшие от китовых пластин бока.  
– Сандратская, совесть имей! Хватит, ты такая же толстая бомба, как и я! Ой, развяжите, а то помру!                                                                                                  
Сандратская не унималась.                                          
– Я такая же?! Я знаю! Анна Савишна, за что здесь дёргать, чтобы стянуть эти чёртовы латы?                                                                                                                                                             Мама гудела от смеха и как-то странно шаталась вправо-влево, пытаясь ровно ходить по комнате. Анна Савишна, лёжа на сундуке и громко икая, оттуда кричала Сандратской:                                                                           – Я не помню, деточка, я – забыла. Этот корсет я носила до четырнадцатого года. Где Тимофей Денисович? Мне нужна его рука!    
Анна Савишна поднялась с сундука и, вдохнув полной грудью воздух, задержала дыханье. Икота прошла.                                                                                                                              
– Сандратская, ты дура, соображай быстрее! Освободите меня! – вопила уже не на шутку испуганная мама, шея у неё сделалась красной, а пальцы на ногах – синими.
Тимофей Денисович с серьёзным лицом военного человека вышел на улицу. Я под кроватью толкнул пальцем к свету живого жука, найденного в спичечном коробке; смотреть на полуголую маму мне было совестно. Мамочка тем временем, упав на кровать, придавила меня к полу. Испуганный жук от удара сверху взлетел под абажур. В приступе смеха Сандратская сломала какой-то главный крючок в корсете, после чего раздеть маму стало невозможно.
– Несите клещи, будем резать, – скомандовал приехавший на последней электричке отец.                                                                                                                                                   Анна Савишна ушла в кромешную слякоть искать супруга в его слесарном сарайчике на заднем дворе. Пробило полночь. В пять минут первого Анна Савишна появилась с Тимофей Денисовичем, ведя его под руку.                                                                                        
– Тима, спасай Валю! – сказала она ему и села на сундук.
Тимофей Денисович принёс ржавые кровельные клещи-ножницы. Он злился, курил, но приступил к операции хладнокровно. Руки помыл с мылом, использованное полотенце бросил на пол под ноги, папиросу затушил о палец. Маму бережно уложили на освобожденный от посуды стол, обложили подушками и вырезали из корсета кровельными ножницами, как сросшуюся после перелома ногу вырезают из гипса. Сандратская держала маму за голову, Полина за ноги.
Мама, не моргая, смотрела на абажур и глубоко дышала.                                                                                                                                                                       – Как консервную банку вскрыли, – пошутил папа, помогая маме спуститься со стола на пол.                                                                                                                                    
Отпаивали мамочку наливкой. Остатки корсета вынесли из комнаты и бросили в чулане, чтобы  «он глаз не злил».
– Милая, спасибо за веселье, – успокаивала маму Анна Савишна, положив мамину голову себе на колени: – Это было и страшно, и весело. Жизнь такая. Ничего, лучше так жить, чем вообще никак. Выпейте вина, быстрее заснёте.                                                                                                            
На память об этом вечере Анна Савишна подарила маме веер с нарисованным павлином и зеркальце в оправе с ручкой в виде обезьяньей лапы. Этой лапой было удобно чесаться.                                                                                                                                      
Поев, все родственники разбрелись по своим делам. Сонный, я остался за столом один и не знал теперь, чем заняться. Наверное, нужно спать, думал я, растирая пальцами глаза. Рыбные кости на забытом мамой блюде смахивали на кривые турецкие сабли из фильма об адмирале Нахимове, который показывали вечером по телевизору. Этими костями удобно ковыряться в зубах, думал я. Мама на веранде мыла посуду и ругала Ингу за то, что она стащила мокрую тряпку из мусорного ведра. Генка полез на чердак, прихватив жареный рыбий хвост, завёрнутый в бумажную салфетку. Папа заснул в гамаке. Буня ушла к себе и закрылась в комнате. А тётя Валя, сняв халат и оставшись в купальнике, лежа на раскладушке в саду, обложив лицо нарезанными огурцами, запела «Бессамэ, му-у-учо!!!». Тихо так запела, протяжно. В те дни она читала рассказ Джека Лондона о собаке, которая научилась говорить по-человечески, но не стала от этого счастливой.  
             Опустив голову на стол, я слушал тёткино пение и в эту минуту очень любил её. Мне было жалко её, я не знаю, чёрт возьми, почему.
Бэсамэ, Бэсамэ мучо,                                                                                                                                                      Комоси фуэраста ночела ультима вэс;                                                                                                     Бэсамэ, Бэсамэ мучо;                                                                                                                                 Кэтэнго мьедо тэнэртэ йпэйдэртэ дэспуэс.
Бормотала она эти непонятные слова жалостливо и душевно, снимала с лица кружочки огурца, и клала их в рот.




ОСЫ В МЕДУ


В детстве, если я плохо кушал, мама меня наказывала. Запрещала играть с ребятами во дворе. Я боялся остаться без друзей, поэтому кушал хорошо и много.
На угол дома, что напротив остановки автобусов номер «два» и «четыре», из гастронома выставили списанный автомат для продажи растительного масла. Этот железный шкаф с кнопками, трубками и нишей для бутылок не отвезли на свалку, как было положено, а просто выбросили на улицу. Внутри автомата осталось масло. Капая на землю, масло растекалось по асфальту и становилось лужей.
В доме номер один (рядом с гастрономом) по улице Героев Севастополя живу я и мои друзья: Цуца, Авдей, Игорь-Кукумбер, Валик-Маджай, Петька Солодовников.
Цуца – это Шурик Танцюра, мальчик, внешне похожий на Пушкина. Его отец Мишка и мой папа Толя – товарищи. Они осенью ездят на неделю в колхозные сады собирать яблоки. Работу им оплачивают тоже яблоками. Заработанные яблоки они привозят в город в здоровенных ящиках на крыше Мишиной машины к нам в погреб, где хранятся всю зиму. Эти яблоки мы едим потом до самой весны.
Авдей живёт в нашем доме недавно. У него красивая мама с длинными ресницами, нет отца, есть дед с красным лицом, и в Киев он переехал из Москвы три года тому назад.
Маджай мой лучший друг. Зовут Маджая – Валик. Маджай любит китайцев и милиционеров, а в переводе с китайского «маджай» значит «полицейский», во всяком случае, в такой перевод слова Валик верит. Он сам выбрал своё прозвище. Ну и Кукумбер, конечно. У Игоря, моего соседа по лестничной клетке, голова по форме напоминает огурец, а по-английски «огурец» – «кукумбер». Здесь всё просто. О Петьке Солодовникове расскажу в другой раз, он очень умный, хороший, хромой человек.
Все эти ребята – мои друзья, но это я уже говорил. А то, что я их очень люблю, говорю вот в первый раз и чуть-чуть стесняюсь сказанного.
Итак, шёл мимо железного автомата для продажи растительного масла мальчик с копьём. Звали воина Кукумбер. Кукумбер в нашем племени считался следопытом. Мы всем двором тогда разделились на два племени и играли в индейцев, после фильмов с Гойко Митичем. Кукумбер выследил Авдея и нес Маджаю «Авдееву тетрадку», толстую книжечку в полоску за десять копеек, в которую Авдей вклеивал этикетки от заграничных бутылок. Авдей никому не давал эту тетрадку даже в руках подержать, он считал её неприкосновенным, личным сокровищем. Кукумбер украл тогда тетрадку из авдеевого школьного портфеля. А Цуца и я  предали Маджая. Дед Авдея учился с Косыгиным в одном институте. Косыгин был какой-то важный дядька в правительстве страны, я плохо понимаю, кто он такой был. Родители говорят, что очень важный дядька. Авдей уверял нас, что дед вместе с Косыгиным может сделать с любым человеком всё, что захочет. Поэтому иногда мы с ребятами признаём в Авдее главного вождя племени, пока не надоест. Маджаю и Кукумберу вот надоело, и они вышли против него на тропу войны. И вообще, у нас здесь так всё запутано! Короче, рассказываю сначала: идёт Кукумбер – следопыт с копьём – вдоль стенки гастронома. Несёт «Авдееву тетрадку». Я с Цуцей в засаде на Кукумбера, чтобы отобрать эту тетрадку, зачем – не помню точно, наверное, чтобы отдать Авдею. Я вижу, как Кукумбер крадётся вдоль стены магазина, потом падает... Кукумбер поскальзывается на масляной луже, вытекшей из автомата. Мы с Цуцей натягиваем тетивы луков. Кукумбер падает на спину. Падая, он толкает ногой автомат. Автомат шатается и накрывает собой Кукумбера. Что-то громко хрустнуло.
– Ничего себе! – Цуца спрятал стрелу в колчан.
Автобус на остановке открыл двери. Никто не вышел, и никто не вошёл в автобус.
– Пошли «скорую помощь» вызывать! – я дёрнул Цуцу за торчащее в его волосах перо.
– Ничего себе! – Цуца не мог двинуться с места.
– Пошли, говорю! Жидяра!

Автомат трубкой, из которой вытекало масло в бутылки, проткнул следопыту висок. Кукумбер умер в «Медгородке». Хоронили индейца в коричневом гробу. Его мама, облысев от горя,  уехала жить в Ленинград. В память о Кукумбере, напротив места, где стоял автомат, дворничиха посадила флоксы. За год флоксы разрослись и превратились в кусты. Так я приблизился к главному, о чём хочу рассказать.

Осенью из кукумберских флоксов выпрыгнул цыган и попытался меня украсть.
В том году лето случилось дождливое. На нашей улице цыгане ходили по квартирам и предлагали купить мёд с осами. Мёд они набирали в молдавских сёлах за копейки. Осы, наевшись мёда, тонули в нём и, засахарившись, напоминали пузырьки воздуха в полосочку. Мёд с осами получался дешёвый, но всё равно наши его покупали неохотно, отчего цыгане были злые, зелёные и мокрые от дождя.
В день покушения на мою жизнь я пошёл в булочную за хлебом. Это недалеко от дома, улицу перейти и ещё чуть-чуть, до угла девятиэтажки; там хлебный магазин, рядом с молочным. По дороге я одолжил у бабы Иды, соседки с первого этажа, две копейки, чтобы позвонить Юльке, дворовой подружке. Она не сняла трубку. Потом я увидел, как к проходной завода, на котором папа Юльки работал конструктором, подъехал автобус с охотниками. Я перешёл дорогу, поздоровался с дядьками и попросил у знакомого охотника перо дикой утки. Вокруг охотников бегали спаниели на верёвочках, на плечах охотников висели ружья и мешки. От охотников, собак и мешков пахло дымом. Дядька, у которого я попросил перо, был из пятого дома, я его знал. Он дал мне три пера утки. Его Лада облизала мне руки, я достал из её уха колючку. Одно перо я воткнул себе в волосы. Остальные выбросил. Потом я купил четвертушку чёрного хлеба и, чтобы сократить путь домой, где меня ждала мама к обеду, побежал прямо через тот самый сквер с флоксами, а не в обход по тротуару, как все наши из булочной ходят. В сквере я споткнулся о натянутый в траве тросик, упал на локти и ударился носом о землю. Невысокий цыган в костюме и кепке выскочил из флоксов, как чёрт из табакерки, и схватил меня за ногу! Я рванул с места на воображаемом мустанге в галоп! Мустанг спас меня. Очнулся я уже у  парадного. Сетка с хлебом болталась у меня на шее, почему на шее, не знаю. Я обернулся: цыган, там далеко, в глубине двора, бегая на четвереньках, прятался в ящиках у гастронома. У него были зубы золотые, носки красные, туфли чёрные, кепка была из коричневой кожи. Я это всё запоминал, чтобы милиции потом рассказать.
Потом я узнал, что цыгане воровали детей в больших городах. Угощали их конфетами, завёрнутыми в фантики с нарисованными карандашом скелетами. Жертвы конфетки съедали, к конфеткам цыганки подмешивали снотворное, и заснувших детей уволакивали, никто не знает куда. Бабки говорили, что украденных детей цыгане продавали в Индию «на органы»! Что это значит, я не понимаю до сих пор, наверное, что-то нехорошее…
Хоть я очень испугался тогда, у меня сердце колотилось как бешеное, я никому ничего не рассказал о случившемся. Подумал про себя: пронесло и – спасибо. Посидел на корточках, отдышался и пошёл домой. Мама ничего не заметила.  Ладно, откровенным буду до конца: перед тем как пойти домой, я выровнял штык у оловянного солдатика и закопал его в кустах, за забором детского садика. Солдатик случайно оказался в кармане моих штанов, и когда я упал, споткнувшись о тросик, штык у него согнулся – солдатик мог выдать меня маме, я убрал свидетеля. Мне и сейчас кажется, что поступил я тогда очень умно.
Хорошо, доскажу уже всё до конца, вообще всё. Есть у меня ещё один секрет. Я болтливый, расскажу и об этом, чтобы не чувствовать себя несчастным. С Витькой, сыном дворничихи, мы два года назад поклялись кровью молчать об этом деле. С Витькой я больше не дружу, поэтому открываю тайну и плюю на клятву. Так вот, я с Витькой написал письмо директору киевского цирка, в котором просил его разрешить гимнасткам выступать в цирке на арене без одежды. Очень хотелось нам с Витькой посмотреть на голых. Писали мы письмо печатными буквами, химическим карандашом, левой рукой, чтобы милиция не нашла нас по почерку. Милиция нас не нашла. Я этого никому не рассказывал раньше, теперь можно; голые женщины меня больше не интересуют.

КОРОВА БЭЛЛА

Папа всю жизнь не мог разобрать почерк сестры, поэтому письма от Лёли читала мама. В последнем письме Лёля писала, что её сын Лёдик пьяный  заснул в зерне на элеваторе, и его за шею укусила крыса. Лёдик от укуса почернел и пролежал  в больнице с высокой температурой неделю. Письмо пришло в деревянной посылке вместе с сухими грушами и курицей, завёрнутой  в пропитанную уксусом тряпку. Курица протухла. Папу стошнило, и он поругался с мамой.
После письма о крысе родители решили навестить тётку. Они взяли отпуск за свой счёт, и мы поехали к Лёле в деревню. Ехали мы по шоссе, потом по полям и лесу долго, целый день. Приехали к вечеру.
Тёткин дом желтого цвета, с железной дверью и порожком из глины, построили после войны; он был крайним в Шамраевке, рядом с лесом и узкоколейкой сахарного завода. Дом был покрыт шифером. Труба и телевизионная антенна на крыше торчали по разные стороны чердачного окна.
Лёля, закрыв ворота за папиным «Москвичом», забегала по двору, показывая нам кулачки:
– Приехали! Ну и, слава богу! Приехали! Ну и, слава богу! – и так раз десять.
Наша машина остановилась, пыль улеглась, папа заглушил мотор и поднял стёкла в автомобильных дверцах.
– Приехали! Ну и, слава богу! – всё ещё причитала Леля, словно хотела заплакать.
– Здравствуй! Здравствуй! Приехали! Курица, которую ты прислала, испортилась. Не делай так больше, – папа поцеловал сестру в голову. Мама поцеловала Лёлю тоже. После приветствий родители, не обращая больше на тётку внимания, стали разгружать багажник, вытаскивать сумки с продуктами и одеждой, а я с заднего сидения «Москвича», подставив Лёле щеку, сразу спросил её:
– Корова есть?
Она подбежала ко мне и обняла двумя руками, зашептала.
– А куда ей деться. Вылезай.
Я тоже поцеловал её, подтянул гольфы и, хлопнув дверцей легковушки, пошёл гладить привязанную у сарая собаку. У меня с Лёлей много общего: она пишет слова с ошибками, не моет руки с мылом, не брезгует упавшей на землю конфеткой, поднимет и съест её – и я поступаю так же. Жуля спряталась от меня в будку. «Чёрт с тобой! – сказал я дворняжке. – За ночь привыкнешь, утром я отвяжу тебя, и мы погуляем».
Солнце, похожее на красный кусок мыла, появилось над лесом. Я попил воды из колодезного ведра, присел на лавочку и подумал, как же всё-таки хорошо, что мы сюда приехали. Дверь в дом была открыта, я вошёл в прихожую. В прихожей пахло скисшим молоком и яблоками. От белых, без единого пятнышка стен мне сделалось скучно. И я убежал в сад, в котором было прохладно и сумрачно. В траве стрекотали кузнечики, жужжали мухи, и шмель с жёлтой полосатой попкой копошился в маргаритке. Я присел на корточки и ткнул в шмеля травинкой. Он не улетел, а забрался поглубже в цветок. Из лужи чёрные лягушата – холодные кофейные зёрна – сказали мне: «Ты не один здесь, животное! Не ори и не тычь в живое палками! И не смей так громко бурчать кишками! Ты – дурной!» – «Я – дурной?» – «Ага, ты – дурной».  Я слушал лягушек и думал, что засыпаю...
Чтобы не заснуть, я умылся из лужи и осмотрелся: мёртвые осы, запутавшиеся в паутине,  просвечивали на солнце. Я залез на дерево и стал наблюдать, как солнце клонится к закату. Вдруг из лесу показался паровоз. К паровозу, мчавшемуся на меня по узкоколейке, была приварена красная звезда, отчего он смахивал на крота с разбитой головой. Промчавшись мимо, железный крот пропал в высоких подсолнухах. Подсолнухи с повязанными марлей «корзинами» от этого закачались, закачались, смахивая на раненых в голову солдат. На груше я заснул и, очнувшись, испугался высоты. Солнце тем временем село. Наступали сумерки. Пробуя жевать щавель передними зубами, я побрёл в жёлтый тёткин дом. Сейчас приду, думал я, и стану корове вымя щупать. Мне было очень хорошо.
Моё любимое занятие, когда я живу у тётки в Шамраевке, – пасти в лесу её корову. Сзади корова  похожа на сбитый из досок ящик, обтянутый белой тканью; всё это сооружение раскачивается, как виселица какая-нибудь, когда животное движется. Лёлину корову зовут Бэлла. Глупая, с прямыми рогами телка, набивая  рот травой и толкая скворцов губами, она, не спеша, бредет до железнодорожной насыпи и, дойдя до своего места, ложится там на бок. Чтобы Бэлла не убежала, её привязывают к дереву и оставляют одну до вечера. Я знаю, что это нехорошо, но ничего не могу с собой поделать: когда я без тетки, один на один с коровой, я бью её палкой по спине три раза, со всей силы. Бью так, что внутри она гудит, как колокол. Это занятие мне доставляет огромное удовольствие! Ударяя корову в последний раз и приседая от ужаса, я чувствую себя негодяем. Знали бы вы, какое это наслаждение! Вот, я признался в преступлении, но всё равно я буду бить корову палкой, ничего не могу с собой поделать: очень хочется!
Далеко за поселком, за железнодорожными насыпями выкопаны силосные ямы. Силосом, изрубленной и перебродившей кукурузой, зимой кормят скот, когда в колхозе заканчивается сено. В каждой яме пять метров глубины и ровное цементированное дно. Подходить к ним опасно. Говорили, что в крайней яме утонул телёнок, соскользнул в неё и растворился в силосе, как сахар в чае. Силос воняет мертвечиной; если долго вдыхать этот запах, кружится голова и темнеет в глазах. Я подошел к яме, в которой утонул теленок, заглянул в нее и стал думать об отце.  
Папа у меня замечательный: лысый, как Ленин; смуглый, как  индус, который отбил Индию у Англии (забыл его фамилию). Любит шпроты, танцевать под пластинку любит и спорить о смысле жизни обожает. Смысл жизни папа видит в том, что  люди, окружающие его, и он сам, просто есть на этом свете. Именно эти люди и он, а не другие. До прошлых и будущих людей ему нет дела. Большего смысла в жизни, чем наличие конкретных людей, папа не знает. Я тоже так думаю, хотя я очень примитивный человек... Думаю я ещё о еде больше, чем надо о ней думать. О том, что не хочется умирать, я тоже думаю. Как измениться, в смысле, похудеть – и об этом размышляю. Много я думаю, а толку никакого: много ем, умру, не изменюсь. Вспомнил, индуса звали Махатмой.  Что ещё?  Папа никогда не напивается пьяным и у себя на работе – он директор овощной фабрики – носит галстук. Он не трус; как-то ночью, проснувшись на даче от криков о помощи, папа вскочил и убежал спасать человека. Правда, скоро вернулся, никого не найдя в темноте. Папа любит носить шляпы. Мама говорит, что шляпами он компенсирует свое деревенское происхождение. Почему она так думает и что это значит, я не понимаю. У папы есть одна странность: он экономит спички! Недогоревшие спички он не выбрасывает, а складывает в специальную баночку. Потом, если нужно огонёк от одной конфорки на плите перенести к другой, он это делает при помощи обгорелой спички из баночки.
Мама не любит папу. Тёте Лёле я этого не скажу, зачем ей это знать. Мама любит директора школы Толубко, у которого работает учителем физики. Я это понял, когда увидел из окна (директор живёт в соседнем доме), как они переходят дорогу в дождливую погоду, когда Ваня провожает после работы маму домой. Ваня подаёт маме руку, а мама, прыгая через лужу на цыпочках, путается коленями в юбке. Толубко мне не симпатичен. Он толстый, в очках с двойными линзами, историк по образованию и коммунист из карьерных соображений. У него есть сын, мой ровесник, хомяк в банке на подоконнике и жена, жёлтая оттого, что постоянно грызёт морковку. Бегающие глазки историка за стёклами очков напоминают живых головастиков в чашке Петри, нам таких головастиков на уроке природоведения показывали. Я часто представляю себе: ночь, Толубко в трусах расхаживает в своём кабинете от стола к шкафу и обратно. Свет в школе потушен. Шторы на окнах, как водоросли в мутной воде, колышутся от сквозняка. Тикают часы в школьном коридоре. Дверь кабинета заперта на швабру. В школе ни души. Мамочка, лёжа на сдвинутых стульях, переворачивается с боку на бок, рассматривает свои руки.  
– Ты ещё хо? – спрашивает её Ваня, поправляя занавески.
– Я не хо. Отвернись, я оденусь.  
В темноте мама босой ногой наступает на канцелярскую кнопку.  
Папа всегда выходил встречать маму на автобусной остановке, когда она поздно возвращалась со школы. Это его привычка. И в этот раз он сидит на скамейке один. Смотрит себе под ноги и о чём-то думает. Подъезжает автобус. Мамочка, прихрамывая, ступает с подножки автобуса на бровку.
– Что?
– Канцелярская кнопка. Наступила.
– Больно? – папа берёт её под руку.
– Больно, папа.
Мама отдаёт ему сумку.
– Пожалеть?
– Наверное, нужно, пожалей...
Силосные резервуары шевелятся от брожения. Зелёная жижа притягивает к себе. Я сижу над ямой и слушаю звуки, доносящиеся из нее, заткнув нос бумажками. Низко над лесом летит самолёт с тёмными иллюминаторами.  Пассажиры в самолёте спят, а у пилота болит сердце. Пилот через девять лет утонет в речке Тисе. Кто это знает? Я это знаю, больше никто. От силосного зловония подобные глупые мысли и о маме, и о лётчике кажутся нормальными, и поэтому мне не стыдно говорить об этом.
Той ночью в тёткином доме зажгли все лампы, распахнули все двери и окна, которые смогли открыть, и накрыли скатертью стол во дворе под чистым небом. Папа, сидя на корточках, мастерил гирлянду из лампочек на длинном проводе. Об этом его попросила мама, ей захотелось праздника и лёгкости на сердце. Лёля смыла с рук кровь и вылила воду из миски в тарелку собаки. Белая курица без головы, побегав по двору, забилась под куст. Папа, развесив гирлянду на заборе и деревьях, помахал мне рукой и пошёл искать внутри дома розетку. Лампочки зажглись, и двор превратился в палубу красивого пассажирского корабля, плывущего в океане. Я поднял куриную голову и бросил её Жуле. И тут вдруг началась гроза! Внезапно! От потока дождя ветви деревьев стали похожи на мокрые волосы. Молния, на секунды освещая полнеба, с грохотом стала разделять мир на левую и правую стороны. Туча в форме искореженного ведра, шевелясь над лесом, сползала на землю.
Все мы забегали и завизжали. Вымокший, я стал похож на старичка. Родители закрыли все двери и окна, убрали со стола посуду, выключили гирлянду и, забрав Жульку с собой, полезли спать на чердак. Дождь лил. Гремел гром. Было страшно и здорово. Лёля потащила меня в дом переодеваться. Потом мы вдвоём пили чай при свете керосиновой лампы; тетка боялась молнии и не включала свет. Потом она стелила постель и жаловалась на Лёдика: сын выпивал и не хотел работать. На стене висели фотографии моей бабушки Стефы и моего деда Миши, которого я никогда не видел. Дед умер не старым, давно; потянулся за вишенкой в саду и умер, от разрыва сердца. А сильный был, как я, два мешка пшеницы подмышками носил, да ещё на одной ножке подпрыгивал, вместе с мешками, разумеется. А к бабе Стефе мы поедем завтра, она живёт в двадцати километрах отсюда. Потом Лёля сказала мне, что пора ложиться спать. Задула лампу и пошла закрывать на засов входную дверь. Мне не хотелось лезть на чердак к родителям, я не люблю сено, оно колется. Я лёг на постеленную Лелей кровать в комнате со сверчком за печкой. Высохшее куриное крыло в перине мешало мне уснуть, ворочаясь, я стал перебирать в уме пережитое за день: закат в чертополохе; самосвалы с камнями; самолёт без огней; запах силоса. Спал я без снов; боялся, что приснится отвязанная  Бэлла, и тогда уж точно мне не сдобровать.

СВИНЬЯ

Базарная улица в Немирове вела мимо кладбища с надгробными памятниками в виде чёрных, каменных деревьев,  вниз к реке. Запряжённая в телегу лошадь, осторожно шагая, упиралась копытами в глину. Её ноги двигались вверх-вниз, как поршни в моторе. Кобылка, фыркая, сгоняла мошек с носа, мокрого от дыхания, и била себя хвостом по бокам.
– Но! – крикнул дед лошади, держа в руках вожжи; от колдобин дед шатался на сиденьице: – Женька, подорожник приклей, я тебе говорю! Заражение будет, отрежут ногу до пиписьки.
Дед был не в духе. Вчера, купаясь в речке, я разбил колено о камень, и ему об этом не сказали.
– Мама вавку зелёнкой замазала, – согнувшись, я подул на ранку: – Я не боюсь заражения!
Мой дед Базиль в тельняшке похож на пирата; ноготь на пальце его  руки напоминает клюв попугая, а бритый череп – кокосовый орех. От деда пахнет вином. Я его люблю.
– Никто ничего не боится! – бурчит дед, не отвечая на приветствия встречных.
Я сидел в телеге на мешке с соломой. В одной руке у меня булка с вареньем, в другой – кнут.  Лошадь слушалась меня хорошо. Когда говоришь Москве: «Тпррр», она останавливается и шевелит ушами; стебанёшь и крикнешь: «Но-о!» – двигается дальше, поднимая ногами пыль. Дед не знает, о чём со мной говорить, поэтому бранит Москву плохими словами. Кобылка всё понимает и улыбается встречным лошадям.
Мой дед Базиль утром поругался с моей бабушкой Буней и велел ей убираться из дому ко всем чертям. Мамочка плакала, Буня ушла к соседям, а я от нечего делать гулял по двору. После завтрака дед резал гуся в сарае. А я наблюдал, как паук ест муху, которую я сам ему подбросил. После обеда вернулась Буня, взяла гуся за лапы и стала в тазике его ощипывать. Длинная шея гуся без головы напоминала шланг. Трезор, дворовой пёс со стоячими ушами, виляя хвостом, глядел то на гуся, то на Буню, то на меня и лениво зевал. По спине собаки, в лучиках солнца, прыгали кузнечики. Я присел рядом с Буней на стульчик. Она улыбнулась мне и попросила не пачкать мокрыми перьями руки. Сквозь листья деревьев в саду были хорошо видны столбы пыли и полосы света. Я показал на это пальцем  Буне и сказал: «…красиво, когда ''столбы'' и солнце». Она ничего не ответила. Потом я отобрал муху у паука и раздавил его пальцами. Потом я обдирал «клей» со стволов вишен и ел его. Потом дед заставил меня переодеться, и вот мы едем на базар. Скоро поворот, за ним глубокий овраг, поросший соснами, потом крутой подъём до самого базара.
– В горку я поеду, вожжи дай, – попросил я деда, перелезая на козлы.
Слева показалась высокая глиняная стена, в которой было много дырок.  
– Дее?
– А-а-а!? Но-о, Москва!
– Кто дырки насверлил? Черти?
– Земляные птицы. Но-о, Москва!
– Дее!
– А?
– Я по-маленькому хочу.
– Пры-ы-ы!
Москва встала и, опустив голову, посмотрела на меня из-под брюха.  
Я побежал к глиняной стене. Под норками, в которых действительно жили птицы, на земле валялись панцири жуков. Засунув руку в одну из норок, я нащупал в её глубине колючих птенчиков.
– Дед, земляные птицы!
Дед прикрыл глаза от солнца рукой.
– Не тронь! Заразу подхватишь!
Птенцы пищали и шевелились в моей руке. Я их не стал вынимать из норок. Стрижи кружились надо мной, пока я не отошёл от их земляных гнёзд.
Оставшуюся дорогу до базара лошадью правил я. Домой мы возвратились вечером. Дед вывалил на стол гору мокрого творога.
– Приготовишь завтра! – крикнул он Буне и ушел мыться.
Когда совсем стемнело, мы сели ужинать. В столовой было уютно, пахло жареным гусем и печеньем. В комнату из кухни вела лестница из трёх ступенек, за шкафом валялся веник и разбитая чашка. Кошка лапкой вытирала мордочку. Я сидел у мамы на коленях, жевал гусиное крылышко, бросал в тарелку деда косточки и наблюдал за кошкой. Когда дед обсасывал кости, у него шевелились уши и блестели глаза. Тикали ходики на стене. Грузики в виде еловых шишек почти касались пола. У соседей во дворах лаяли собаки.
Дед поел, вытер руки о штаны и вышел из дома на воздух. Буня включила радио.
– Валька, собери со стола. Устала я. Ноги гудят, – попросила она маму.
– Жеку уложу и сделаю. Сиди.
По радио Зыкина пела: «Издалека долго течёт река Волга!..»
Мама умыла меня над ведром и унесла в спальню. Я сразу заснул. Ветка ореха стучала по крыше. Я злился на ветку, но не мог проснуться. Снились мне живые стрижи и мёртвые жуки. До утра Трезор звенел цепью в саду, и кашлял дед за стеной.

Прошло четыре года. Буня всё-таки сбежала от мужа и жила в Киеве у Генки,  маминого брата. Базиль сильно пил тогда, летом спал в гробу, выставленном во двор, и пьяный мочился с крыши на соседей. Осенью пришла телеграмма от Зоси, маминой двоюродной сестры, в которой сообщалось, что дед при смерти. Генка ехать отказался, он был зол на отца из-за матери. Мама взяла меня с собой, и мы поехали: сначала на поезде, а потом автобусом до базарной площади, на которой у деда была велосипедная мастерская. К дому мы шли пешком, здороваясь с незнакомыми мне людьми.
В дворике на стуле сидел худой старик в пальто, одетом на голое тело. Дед узнал маму. Заблестел ртом. Мама тоже заплакала. Под стулом валялась гильза.
Дед оказался здоровым. Он испугался зимы и упросил Зосю послать телеграмму детям.
Мама принялась готовить дом к холодам. Купила отцу свитер, постригла ногти и укоротила бороду. На этажерке в кухне с черным от копоти потолком я нашёл книжку Пушкина, покрытую плесенью, а в Буниной спальне – свинью, жёлтую от старости. Я не думал раньше, что свиньи могут быть таких громадных размеров. От излишнего веса свинья не могла стоять на ногах уже несколько лет. Звали ее Катруся. Дед с ней разговаривал по-польски и очень любил. Голова свиньи лежала в кухне, туловище – в спальне с заколоченными окнами. Пол в комнате прогнил от навоза и провалился. Уши свиньи касались копыт. Чтобы Катруся не ослепла, дед прорезал в её ушах квадратные дырки. Хрящи в прорезях обросли волосками, от чего уши напоминали очки, через которые Катруся смотрела на нас с ненавистью.
Через неделю мама собрала чемодан и вынесла его во двор. Мы пошли к деду прощаться. Свинья не смогла развернуть голову в нашу сторону, она зарычала и ударилась боком о стенку. Мама взяла меня за плечи и выставила перед собой.
– Пап?
Дед, упершись подбородком в палку, спал.
– Пап? Пора.
Дед проснулся.
– Нам пора, – повторила мама и заплакала.
Базиль показал на меня пальцем:
– Кто он мне, Валя? Кого ты мне привела? Я его не помню. Уходите.

После смерти деда Гена продал свинью мяснику. Чтобы вывезти её из дома, разберут стену Буниной спальни и погрузят Катрусю подъёмным краном в грузовик. Дом тоже продадут. На свою часть денег Гена купит машину, мама с папой – дачу, а Буня – памятник, в виде каменного дерева из чёрного гранита.

ГЛАЗА ЗЕЛЁНЫЕ

Петька Солодовников, сидя на стуле, весь день смотрит в окно. У него одна нога короче другой и нет мамы. Ходит он по комнате, прихрамывая, с палочкой. Отец сказал Петьке: «Сына, когда тебе исполнится десять лет, мы сделаем тебе операцию, и ты будешь как все». Петька ждёт, в августе ему исполнилось одиннадцать. Как-то я пришёл к нему в гости посмотреть в микроскоп на грязь под ногтями. Петька пригласил меня на кухню, долго молчал, вертя в руках майонезную баночку, а потом сказал: «Вишня, я считаю вот что: дворовые наши ребята – это маленькое племя без названия, и когда мы вместе, мы бессмертны! А когда каждый сам по себе, то... швах, пропадём». Я пожал плечами и подумал, что Петька очень умный, и ещё больше «зауважал» его. Петька достал из буфета микроскоп, поставил его передо мной на стол и ушёл в комнату кормить рыбок в аквариуме. Между прочим, нет никаких червей в грязи из-под ногтей, как говорила учительница. Я долго всматривался и ничего не увидел в этой грязи живого. Грызу теперь ногти с удовольствием.
Вернусь к Петькиной мысли. Да, мы, мальчики – бессмертные, и боимся лишь одного на свете: пространства за пределами нашего двора, где таких же бессмертных мальчиков видимо-невидимо! Наши враги – это ребята из седьмого дома. У них есть один жлоб – Вовка; так вот, этот Вовка дерётся не понарошку, а по-настоящему и, попав врагу деревянным мечом по пальцам, смеётся от счастья. Когда Вовка со своими против нас, победить мы не в силах.
В нашей пятиэтажной «хрущёвке» я чувствую себя, как рыба в воде; я знаю всех её жильцов. В моём четвёртом парадном разбита лампочка и пахнет мочой: дядькам с улицы ближе всего добежать от пивной бочки на резиновых колёсах именно сюда. Люська Квартиркина, соседка со второго этажа, вынося мусорное ведро по дороге в магазин, всегда орет этим дядькам:
– Чтоб вам, сволочам, отпало то, чем вы это делаете!!!
Дура конечно, но справедливая. Баба Ида с первого этажа объясняет Квартиркиной:
– Традиции рабочего класса, Люсенька, – Ида смеётся, упёршись толстыми руками о подоконник, – ничего не поделаешь. Не портите себе нервы.
– Циники! – не успокаивается Люська, вытирая внутри пустое ведро газетой, и фыркая в сторону Иды, швыряет скомканную бумагу под ноги.
– Шо вы говорите, финики? – не поймешь, издевается Ида над Люськой или шутит.
– Циники, я говорю!!! Ида, вы перестаньте со мной так разговаривать! А то я тоже могу задать вам вопросы!
Люська уходит в магазин, оставив ведро «на углу» мусорника. Двор пустеет.
– Можно подумать, она лучше, – закрывая окно, сама себе бормочет Ида, не зная, с чего начинать сегодня работу на кухне.
Каждое лето маляры из жилищно-коммунальной конторы красили стены в наших парадных до уровня своих ушей – в зелёный цвет, а что выше ушей и потолок – белили мелом. После ремонта жильцы мыли лестничные клетки, клали перед дверьми мокрые тряпки и открывали люк на крышу, чтобы проветрить помещение. Мы же: Цуца, я, Авдей и Маджай, – набрав полный рот слюны, совершали в таком же парадном седьмого дома «ритуальный плевок». Плевали на свежевыкрашенную стенку наших врагов. И пока слюна стекала по стенке к полу, каждый спичкой смешивал слюну с белилами, набирал «кашку» на кончик спички, как следует чиркал о коробок и подбрасывал её! Спичка прилипала к потолку и, догорев до «ножки», оставляла чёрные разводы копоти. Это было очень хорошо и красиво! Это было началом посвящения «воинов» в «вожди». Это было ошеломительное событие! После первого «подвига» следовал второй.
На третьем этаже, окнами во двор, жил Соколов. Человек с тонким голосом и лысым черепом – полковник в отставке. Целый день, просиживая на балконе в пижаме, Соколов следил за людьми во дворе и что-то записывал в тетрадочку. После «потолка и копоти», подпрыгивая буйными чертями под балконом Соколова, мы кричали полковнику: «Сокол-кастрат, ты птица без яиц!». Попрыгав, мы поворачивались к нему спинами, нагибались и показывали голые попы. Соколов, не выдерживая, начинал швырять в нас круглыми батарейками. Где он их брал в таком количестве, для меня до сих пор загадка. Увёртываясь, мы продолжали кричать ему, что он кастрат, набивая батарейками полные карманы. Эти батарейки мы дарили потом своим дворовым девочкам-подружкам. Вечером они вставляли батарейки в фонарики и, прислонив фонарик к подбородку, освещали лицо снизу вверх так, что лицо становилось «мёртвым трупом», которым мы пугали дворовую малышню и друг друга. С Соколовым жила жена маленького роста. Замечательно хорошая тётка. Она обычно хохотала над нами и, когда муж убирался в комнату, махала нам рукой. Мы ей тоже махали руками и кланялись, как артисты со сцены в театре. За батарейки девочки-подружки разрешали нам целовать себя в губы. Мы стеснялись, но целовали. И это тоже было очень хорошо!
Самым опасным испытанием было «главное посвящение в вожди» – прыжок с крыши веранды детского садика. В песочнице садика, рядом с верандой, деревянная «шляпка» грибка была свалена набок, а его бетонная «ножка» торчала из земли, как штык. Для меня это оказалась самая неприятная история. Я боюсь высоты и смерти. Когда пришло моё время, прыгнул и я с крыши с закрытыми глазами. Спрыгнув три раза и приземлившись в песок рядом с бетонной «ножкой» три раза, я тоже стал вождём. Теперь вождей во дворе пятеро: Жендос Вишня (это я), Цуца, Маджай и Авдей; Петька Солодовников тоже вождь, но Петька с веранды не прыгал, у него короткая нога. Петька дрался с Лепской, кто это, расскажу в другой раз. А драка с Лепской, пожалуй, похлеще будет, чем прыжок с веранды и прочее!
Год рождения вождей – одна тысяча девятьсот шестидесятый. Во дворе есть ещё пять мальчиков чуть младше нас. Это «воины» племени. Есть ещё штук семь совсем «мелких», но «вожди» в свою компанию последних не берут, называют их «малыми» и не обращают на них никакого внимания.
Стемнело. Вожди сели на скамейку во дворе, воины обступили вождей, «малые» сбились в кучку у забора. Все приготовились слушать Солодовникова. У нас летние каникулы. Родители детям разрешают гулять допоздна. На улице тепло. Из палисадника пахнет жасмином, из песочницы – кошками, из домовых окон – жареной картошкой.
– Пионеры улеглись, – наконец прошептал Петька и каждому вождю посмотрел в глаза. – В палате темно. Очень, ОЧЕНЬ тихо. Вожатые закрылись у себя в каморке, зажгли свечу и разлили портвейн...
Опоздавший Маджай раздал семечки вождям и сел перед нами на корточки. Петька, спрятав семечки в карман, продолжает:
– Мама Любы Литвак пошла вечером на работу и перед уходом велела дочери не включать радио на кухне, но Люба не послушалась маму и включила. Радио ей говорит: «Люба, Люба, быстро выключи меня! Зелёные глаза ищут твой город!»
Кто-то справа от меня попросил подвинуться. Вожди сдвигаются плотнее. Петька продолжает:
– Девочка не выключила радио, а радио ей снова говорит: «Люба, Люба, быстро выключи меня! Зелёные глаза нашли твой город, теперь ищут твою улицу». Девочка опять не послушалась. Радио говорит: «Люба, Люба, быстро выключи меня! Зелёные глаза нашли твою улицу, ищут твой дом». Девочка не выключает приёмник. Тогда радио кричит: «Девочка, девочка!!! Немедленно выключи меня! Зелёные глаза нашли твою квартиру!» Девочка испугалась и выключила. Тут раздался звонок. Люба открыла дверь: там зелёные глаза!!!
Вожди на скамейке пошевелились и прижались друг к дружке плотнее.
– Дальше, – сказал Авдей, шмыгая носом.
Довольный Петька продолжил:
– А дальше вожатые ещё одну бутылку портвейна открыли. Тень от бочки с крыльями пролетела по спальне бесшумно. Зеркало на стене треснуло. Пионеры в палате не шевелятся, прислушиваются. В парке заскрипели деревья, и закричал козодой...
Цуца сжимает мой локоть. Петька продолжает:
–  В глубине особняка, в кабинете директора лагеря, глухо бьют старинные часы. Бум. Бум. Бум... на втором этаже распахивается дверь балкона...
Маджай достаёт папиросу. Петька продолжает:
– Перед обедом директор получил письмо в красном конверте с сургучовой печатью, закрылся у себя в кабинете и больше не выходил оттуда. А часы всё бьют. Пионеры считают удары. «Двенадцать», – говорит самый смелый пионер. Луна выскальзывает из-за тучки, всё пространство между сараями и столами под навесом заливается жёлтым светом, тень столетней берёзы становится похожей на огромную, изогнутую, твёрдую какашку с ослиными ушами. Воздух начинает вибрировать.
Мы выдыхаем: «ага» – и трёмся друг о дружку боками, как пингвины. Цуца застёгивает на рубашке пуговицу. Петька продолжает:
– «Сквозняк», – прошептал самый смелый пионер. «Как из могилы», – пискнула самая смелая пионерка. Остальные зажмурились и пожалели, что поехали отдыхать в пионерский лагерь на вторую смену. Вожатые к тому времени задрали головы и, взявшись за руки, затянули песню; они думают, что поют о любви, а на самом деле вожатые воют!!! Вдруг... дверь в спальню распахнулась, занавеска от ветра взлетела к потолку, хлопнула форточка, и по лунному следу  на паркете в комнату вошла горбатая, очень худая, чёрная женщина.
– Откуда она взялась? – шепнул на ухо мне Цуца. Я подумал: «Боится, а семечки жрёт, гад; изо рта вон как семечками бздит».
– С кладбища, придурок, он забыл сказать, что в лесу кладбище.
Я его отодвинул от себя. Цуца обиделся. Петька понизил голос и, пригнувшись к земле, стал шарить руками, будто бусинку в траве искать:
– Чёрная женщина с распущенными волосами, не касаясь пола ногами, приблизилась к детям. Руки её висят, как плети. С пальцев стекает фосфорный свет. Ногти на ногах белые. Вместо глаз – дыры. Рот – кровавая мякоть. За ней плывёт лошадиная голова и скалится, а ржания не слышно... Женщина подходит к пионерке Свете Литвак, наклоняется и... «ОТДАЙ СВОЁ СЕРДЦЕ, СВОЛОТА!!!» –  Петька вопит дурным голосом и хватает Цуцу за бок…
«ОТДАЙ, ОТДАЙ!!! СЕРДЦЕ МНЕ СВОЁ!!!! МНЕ НАДО!!!..» Цуца,  вскидывая руки «вгору», падает со скамейки навзничь, на земле переворачивается и на четвереньках мчится к «малым»! «Малые» с писком разбегаются! Остальные тоже подпрыгивают с мест: «АААААААА!» и «ЁЁЁЁЁЁЁ!» – орём мы. Потом мы все хохочем и обнимаемся! Петька смеётся громче всех. Потом просим Петьку рассказать об «автобусе-мясорубке», но в девять часов ровно Солодовников уходил домой. У него договор с отцом, который он никогда не нарушает. Петька уходил, а мы оставались. Кашляли. Переговаривались. А может, и нет: я хорошо не помню сейчас, как всё было на самом деле. Помню, что кашляли. Это – точно.

НОЖКИ ЭМИЛЯ

Из-за блохи, которую я нашел в хвосте дворовой собаки Рабле, у меня шрам на верхней губе. Когда я эту собачью блоху посадил на голову Людки Лепской, она толкнула меня в грудь, я потерял равновесие и упал на перочинный ножик,  которым ребята играли в «землю». Было больно,  врач зашивал мне рану без наркоза, я трогал языком ниточки на губе и думал –  блохи потому не нравятся всем, что они кусаются и их много. Когда вырасту, стану носить бороду, прикидывал я про себя, сидя у врача, борода прикроет шрам, его не будет видно.
Я и сейчас так думаю, отращу усы, пожалуй, после школы. Взрослым я хочу быть красивым и умным, чтобы нравиться женщинам.
Лепская была старше на пять лет, и она дралась. Петьку Солодовникова она почти убила. После её удара кулаком в грудь Петька потерял сознание, а когда оклемался, сказал:
– Я понял, робя, она за отца мстит. Его не любят люди в нашем доме, она и мстит за него. Она не злая. Помогите встать.
Отец Людки, Эмиль, был цыганом. Он болел тяжёлой формой диабета и не мог ходить даже по комнате. Ноги его напоминали гниющие мясные пни; вокруг его шеи роились мошки, а белый язык пах ромашковым отваром.  Сколько я его помню, Эмиль сидел на балконе в кресле-качалке и курил крепкие кубинские сигареты. Когда Людка  выходила к отцу проведать его, мы, как карпики, которым сыплется горох с небес, кружились под балконом, высматривая её ножки. «Лепа, дождись ветра!» – кричало наше племя девушке. Лепская не обращала на нас никакого внимания. К тому времени она сделала аборт и хранила в трёхлитровой банке заспиртованный зародыш в своём холодильнике. Об этом рассказала Лорис, её подружка, с которой она поссорилась и тоже подралась.
Людка  любила отца. Она ухаживала за ним так, как ухаживают за машиной, на которую долго-долго копили деньги. В восемь, в двенадцать и в четыре Лепский выпивал стакан портвейна, закусывал  горстью поливитаминов из металлической банки и выкуривал сигарету. Эмиль давно хотел умереть. В августе ветер вокруг его качалки уплотнился в серые колонны, к колоннам начали цепляться седые волосы цыгана… и вместо портвейна, в полдень, Эмиль выпил фотопроявитель. Тогда стояла такая жара, что на солнце асфальт был мягким. Голуби, открыв клювы, тяжело дышали. Они не летали, а ходили по земле, как ходят люди. Настурции на подоконниках квартир пожелтели. Старики днём держали ноги в холодной воде, а ночью спали без одежды. В день похорон я провёл пальцем за правым ухом своей головы, понюхал палец: от пота палец пах кислым яблочком – вот какая была жара!
На следующий день после смерти Эмиля баба Вера пошла по квартирам, собирать деньги на похороны. У неё болела печень,  поэтому она не поднималась выше второго этажа и денег набрала немного. Собранные деньги баба Вера передала Людке. Людка их приняла и не поблагодарила. Людка не плакала, нет. Она покрасила голову хной, старшему брату, который учился в семинарии, отправила телеграмму: «Папа умер тчк  похороны послезавтра тчк», и до похорон из дома не выходила. Брат на похороны не приехал.
В десять часов двери в парадном сняли с петель. Мужчины вынесли гроб на улицу и, опустив его на две табуретки, стоящие под окнами Петьки Солодовникова, отошли в сторону. К стене прислонили венки и крышку гроба. В том месте двора, где обычно сушили бельё, Эмиля ждали музыканты. Вынесли Эмиля. Оркестр заиграл похоронный марш. Большая выгнутая труба в оркестре заглушала звучание других духовых инструментов. Барабан бил отлично. Люди в соседних домах захлопнули форточки и зашторили окна. Было жарко. Бабы заплакали. Мужики, пошаркав ногами, громко задышали. Во двор задом въехал автобус, в него задвинули гроб. Из гроба торчала распухшая голова покойника. Было страшно смотреть на мёртвого цыгана. Автобус уехал. Женщины разбросали по земле астры. Оркестр перестал играть. Музыканты прокашлялись. Людка раздала им деньги. Все разошлись. Остались растоптанные цветы и мятая трава в том месте, где стояли музыканты.
На мягком асфальте от ножек табуретов, на которых покоился гроб, образовалось восемь аккуратных квадратных вмятин. Кто-то назвал их «ножками Эмиля» и присыпал землёй.
После обеда прошёл куриный дождь, ласточки  расселись на проводах, и многие наши, взявшись за руки, вышли погулять на свежем воздухе. Мы с Маджаем проболтали до ночи, сидя во дворе на моём любимом столе. Потом всё надоело, стало скучно, захотелось домой.  
Забрав «Вечёрку» из почтового ящика, я открыл ключом дверь, единственную на лестничной клетке не обитую дерматином, и вошёл в коридор. На кухне шумела газовая колонка. Мама стирала в ванной. Папа смотрел телевизор, положив ноги на стул, тарелка с едой стояла рядом, на паркете.
– Явился! – мамочка встретила меня в коридоре босиком, с мокрым лицом.
Мне хотелось в туалет, я пританцовывал на месте.
– Сколько раз я тебя звала?
Мама улыбалась.
– Я не считал. Я туда хочу.
– Пожалуйста. Кто тебя держит?
Получив подзатыльник, пописав и умывшись, я лёг в постель, обхватил подушку руками (без этого я не могу заснуть) и, закрыв глаза, представил, как ласточки под карнизами на крыше давно уже спят, моргая глазками во сне, часто-часто.
Утром дворничиха смыла из шланга землю под окнами Петьки Солодовникова.
Асфальт высох. «Ножки Эмиля» остались...

ТАНК МАДЖАЯ

В центре детской площадки, засаженной каштанами, вкопан деревянный стол. Я люблю сидеть на этом столе и наблюдать за тем, что творится вокруг. Вокруг – это значит в круге моего двора, где живут все мои друзья и соседи. Отсюда, со стола, хорошо видно, как в окнах нашего дома с наступлением сумерек зажигаются огни. Как комнаты с невысокими потолками наполняются золотым светом, исходящим от одинаковых люстр на пять плафонов, отчего дом становится похожим на огромное блестящее зеркало или корабль, над которым плывёт  пульсирующая звезда с востока на запад.  Звезда – это спутник, я всегда слежу за ним до конца, пока он, укрытый красным светом, не пропадает. Со стола видно, как очень хорошие люди, отработав заводскую смену, переодеваются в домашнюю одежду и, чтобы перед ужином надышаться воздухом, выходят на балконы. Облокотившись о перила, хорошие люди сначала плюют вниз, на асфальт, следя за тем, куда попадёт их плевок, а потом начинают разговаривать друг с другом о жизни.
– Ну, чего в мире делается?– один кричит другому, рукой машет, мол, здравствуй.
– А счастье, вроде!
– У всех?
– У наших – точно!
В темноте огоньки от папирос то вспыхивают, то гаснут. Первый не выдерживает паузы:
– Наши сто тысяч китайцев лазером порезали. Слыхал?
Второй не спеша затягивается и, стряхивая пепел, отвечает:
– Слыхал. На острове каком-то.
– На Дамаском…
– Молодцы!
– А то! Жрать нечего, они и попёрли на пограничников живой стеной. Мао приказал трещотками воробьёв поубивать, воробьи китайцам рис сожрали.
– Кого поубивать?
– Воробьёв!
– Это как?
– Затрещали трещотками все разом китайцы, птички полетали и попадали от разрыва сердца. Они больше двадцати минут летать не могут, без отдыха. Слыхал?
–  Их миллиард.
–  Кого?
–  Китайцев.
Огонёк от папиросы зажигается и погасает.
– Воробьёв больше…
– На парочку…
У соседей одинаковые наколки на груди, железные зубы во рту и ноги с жёлтыми пятками в войлочных тапочках. Пахнет жареной на растительном масле картошкой. Из открытых окон слышно, как в работающих на всю громкость телевизорах люди поют, смеются, разговаривают.

Есть в нашем дворе ещё забор, за которым детский садик. Веранды в детском садике разрисованы божьими коровками. Днём над садиком  летают ласточки. У мусорных бачков сидят коты. На дорожках валяются спички. Вдоль забора растут кусты c удивительными листьями: если эти листья растереть руками, ладони становятся колючими и горячими. Рядом с кустами у ворот утоптанная полянка с колодцем канализации, на дне которого лежит высохшая кошка. Я к люку не подхожу, у меня кружится голова от глубины колодца. Шахта в канализацию узкая, в неё только Маджай может спускаться. Вылез он как-то оттуда, перепачканный грязью, и говорит:
– Там кошка мёртвая на мешке лежит. Жендос, я чего подумал, мы что, тоже помрём?  
Я пожал плечами.
По выходным, когда в детском садике нет детей, сторожит его Баба –  женщина в платке, халате и здоровенных резиновых сапогах. Она сидит перед входной дверью на стульчике, слушает передачи по радио и чистит ножиком картошку на неделю вперёд, для всех детей. Боимся мы эту Бабу ужасно, кто-то сказал, что у неё во рту нет нёба и если заглянуть ей в рот – видны мозги.
Как-то я залез на здоровенную иву, растущую у крайней веранды и стал оттуда размахивать руками, сам не знаю зачем. Вдруг из дома садика выскочила Баба и с криками побежала к иве. Ребята разбежались, а я, не удержавшись на ветке, соскользнул вниз, как на санках с горки съехал. Упав на забор, я повис, зацепившись рубашкой на его штакетинах, только ручки и ножки болтались у меня в разные стороны. Баба сняла меня с забора, поцеловала и, поставив на ноги, сказала: «В рубашке ты родился, иди к маме». Оказалось, я даже не поцарапал спины, падая с такой высоты, но мама, обнаружив дырки на рубашке, отлупила меня по спине линейкой. Я после этого, назло маме,  поднимаю над головой чугунный утюг, стоя перед зеркалом в её спальне, и от пола отжимаюсь на кулаках по десять раз, как «хунвейбин»; ведь нужно быть сильным и смелым, так пишут в американских книжках об индейцах. В школе учителя говорят, что американцам верить нельзя, потому что американцы всем в мире доказывают, что они лучше нас. А это большой вопрос, кто лучше! Мой папочка считает, что раз войну с немцами выиграли мы, значит, лучше – мы. Лично я то верю, а то не верю американцам, но утюг по утрам выжимаю, на всякий случай; мне хочется, чтобы на бицепсе, когда руку в локте согнешь, синяя жила выступила; я думаю, это очень красиво, когда рука с жилой.

Всего один раз в жизни мне так повезло: я нашёл кошелёк, в котором был сложенный пополам червонец и комсомольский значок. Кошелёк лежал на бордюрчике фонтана совершенно мокрый. Кошелёк со значком я выбросил, деньги спрятал в карман и решил рассказать, как неожиданно для меня и моих дворовых друзей закончилась игра в индейцев, а с этой игрой и детство, пожалуй, закончилось тоже.
Виновата в этом оказалась Райка Лещинская. Она десять лет жила в нашем доме с инженером Гаманковым. После автомобильной аварии и неудачной операции из локтя Гаманкова настолько выпирала кость, что он царапал этой костью стены и никогда ни с кем не здоровался. Гаманков был мрачным, худым человеком. У Райки и Гаманкова рос сын Владик, низенький такой придурок, который редко появлялся во дворе, он не был даже «воином» в нашем племени. Мы его плохо знали и считали маменькиным сынком. Потом произошло то, о чём неделю после сплетничали тетки на скамейках. С Гаманковым Райка развелась, узнав, что у свекрови растет в положенном для животных месте хвостик, да-да, хвостик – тонкий такой, кожаный, закрученный, как у поросёнка... Хвост в роду Гаманковых передавался по женской линии. Райка мечтала о дочери, рисковать она не могла. После развода Райка встретила Лещинского и вышла за него замуж. Через год родилась бесхвостая Светка, которую баба Вера, живущая у Райки на правах приживалки и няни, называла «семечкой» – такая Светка была маленькая.  
Спускаясь по ступенькам парадного во двор, майор Лёня Лещинский с женой смотрелись изумительной парой. Лёня поддерживал Райку под руку и, забегая чуть вперёд и наклоняя голову к погону, мурлыкал от удовольствия. Райкины салатовые туфли на высоченном каблуке выглядели заграничными, очень дорогими и делали ее похожей на американскую кинозвезду Мэрилин Монро. Белые начёсанные волосы увеличивали размеры её головы, и, казалось, дунешь на Райку – и разлетится она по воздуху лоскутками, как одуванчик. Райка улыбалась всем встреченным соседям во дворе, уже просто так, по привычке дамы, работающей секретаршей в министерстве. Она говорила людям комплименты, не помня их имен.
– Добрый вечер, женщины! –  шептала Райка соседкам и гладила их по головам, как кошек. Дворовые тётки стеснялись её, поэтому только молча кивали в ответ.
Под ручку Лещинские шли в кинотеатр, наслаждаясь вечером и хорошей погодой. Пахли розы. Болонки бегали за велосипедами. Высоко в небе летали самолёты.
После фильма Лещинские ели мороженое в фойе кинотеатра. Потом курили в скверике. Райка это делала демонстративно, снисходительно прощая недружелюбные замечания советских граждан. В те времена курящая дама в общественном месте считалась неприличной женщиной. Домой супруги возвращались глубокой ночью на такси.
Когда Лещинский отбывал на военные учения, а это бывало часто, Раечка преображалась. Она снимала парик, да-да,  расчёсывала волосы, переодевалась в халатик, обувала шлёпанцы на босу ногу и садилась во дворе на скамейку, как простая, добрая мещанка. Соседкам говорила, что так она отдыхает от мужа.
Был воскресный день – скучный, долгий, жаркий. Дворовые тётки, по обыкновению разговаривая о всякой всячине, присматривали за детьми. «Мелкие» ковырялись в песочнице, мы играли в футбол на площадке для сушки белья с ребятами из соседнего дома. Закончился первый тайм. Запыхавшись и согнувшись в пояснице, наши уставились в землю, чтобы отдышаться.
– Смотрите, Мэрилин Монро, – сказал нам Петька Солодовников, который был в этой игре судьёй. Он  присел на корточки и кивнул в сторону Райки, загоравшей на скамейке.
– Кто? – Авдей был не в духе.
– Мэрилин  Монро, любовница американского президента Кеннеди, актриса такая.
– Не знаю. И что?
– Мамаша Влада Гаманкова очень на неё похожа.
– И что?
Петька улыбнулся.
– Да ничего, но интересно, когда чувиха достала Кеннеди любовью, мафия ей клизму с ядом сделала. Классно, а!?
– И правильно сделала. Свисти.
– Отдыхайте. У вас есть пять минут, – сказал Петька и отошёл в сторону перевязать бинт на больной ноге.
Мы уселись на землю и стали рассматривать мамашу Владика Гаманкова.
Райка лежала на спине, подложив под голову руки и вытянув ноги по обе стороны скамеечной доски; её ноги напоминали вёсла, вставленные в уключины деревянной лодки. Чтобы нос не покраснел от солнца, она наклеила на переносицу кусочек бумажки, а лоб и щёки, блестящие как новогодние ёлочные шары, смазала растительным маслом. Глаза у неё были прикрыты, казалось, Райка спит и улыбается во сне мужу.
Время, отпущенное на отдых, прошло. Петька дунул в свисток. Начался второй тайм. Через час мы проиграли со счётом три – один.  К концу матча Райка проснулась и, не открывая глаз, села, прислонившись спиной к забору, руки у неё остались повернутыми тыльной стороной к солнцу, а ноги, длинные и голые, в комнатных тапочках, были неестественно расставлены в стороны.
– Зырте!
Цуца кивнул головой, увидев её ноги.
– На что?
– Туда смотрите!
– Куда?
– На ноги.
– Ноги как ноги. Парафиновые свечки напоминают.
Цуца выругался и зло посмотрел на Авдея с Петькой.
–  Ноги расставлены как! Мне всё понятно теперь, всё ясно, как божий день теперь мне!
Цуца сломал спичку.
– Что тебе понятно? Ты же с насморком!
Мы, ещё не остывшие после матча, ходили кругами и злились друг на друга.
– А ты козёл, Жендос! Ты посмотри, как она сидит! Она от переёба так сидит! От страшного, жуткого переёба!
Ребята остановились, обдумывая Цуцыны слова.
– Ага, как будто жердь сожрала.
– Не может этого быть!
Цуца стукнул себя по лбу.
– Хрящи закостенели у бабы! Ноги всё время раскорячены!
– Хрящи не костенеют!!!
Авдей, я и Маджай окружили Цуцу.
– Точно!?
Цуца нервничал:
– Ну, вы откуда знаете, костенеют хрящи или не костенеют? Чего ж она их сдвинуть не может?!
– Точно!
До этого происшествия все мы «это» делали поодиночке. А сейчас, представив Райкины раздвинутые ноги, вожди, выстроив друг за дружкой воинов, повели племя на веранду детского садика.  Цуца из дому принёс медицинский анатомический атлас. Положил его на пол. В этом атласе женские половые органы были очень подробно нарисованы и напоминали мордочку летучей мыши, питающейся кровью травоядных животных (я тогда читал в книжке по зоологии об аргентинских мышах-вампирах и рассказал об этом сходстве мышей с женскими гениталиями ребятам). Ребята выслушали меня очень внимательно, но молча.  Мы сели в кружок и расстегнули штаны. Всем вдруг показалось, что если мы это сделаем вместе, вот прямо здесь, на веранде детского садика, то мы сразу же превратимся в особенных людей, что мы обратимся в «суперчеловеков», что мы содеем то, на что не каждый  простой человек способен. «Простому человеку будет стыдно делать это с кем-нибудь в компании!» – крикнул Авдей и сдвинул ноги. В глаза друг другу мы не смотрели. Маджай отказался идти с нами. Он остался ждать нас во дворе и следить за дворовыми девочками-подружками, чтобы те не подглядывали. Притоптав ногами песок, Маджай нарисовал пальцем большущий немецкий танк с крестом и высоко поднятым в небо дулом. Лёг на спину и стал улыбаться.
Прошло чуточку времени. Мы закончили рукоблудие. Через дырку в заборе к нам пролез Надык. Как он узнал, где мы, я не знаю.  Мы застегнулись.
– Робя! – Надык покашлял: – Врачиха говорила пацанам старших классов: у онанистов на ладонях волосы растут – чёрные такие!  
Все осмотрели ладони. Цуца вытер пальцы о доску:
–  Домой пойду, –  Цуца споткнулся о ступеньку веранды и ушёл. Атлас он забрал с собой. Жёлтый кот побежал за ним, подняв хвост, как шпагу.
Маджай со двора крикнул:
– Осторожно, они собираются.
– Кто?
– ДЕВОЧКИ-ПОДРУЖКИ! БЛИН!
– Держи их. Мы сейчас.
Ребята стали приводить одежду в порядок. Петька заправил рубашку в штаны и тихим голосом сказал:
– Врачиха врёт. Этого никогда не случится! Волосы на ладонях не растут.  – Помолчав, он добавил: – Я тоже пойду. Дураки мы какие-то.
Авдей ногами затёр белые пятна на полу. Я застегнул ширинку и, обозвав друзей кретинами, тоже ушёл. Маджай что-то ещё кричал со двора, но я уже не слышал что…
После этого случая вместе мы больше никогда не собирались и ни в индейцев, ни в футбол, и вообще ни во что другое больше никогда вместе не играли. Всем вдруг стало неудобно скакать друг перед другом в перьях и делать вид, что ничего не случилось на веранде детского садика. Мы совершили тогда то, чего нельзя было исправить! Мы переступили черту возможного откровения! Мы перегнули палку! Получалось теперь, если подумать,  мы не «племя бессмертных мальчиков, которые всегда вместе и поэтому бессмертны», а обыкновенная «дворовая ссыкопехота», повзрослевшая за лето, ни на что теперь больше не годная, как только думать о женщинах и стесняться их!

На  деньги из найденного кошелька я купил книжку «Моя семья и другие звери» Даррелла, а  ещё, в букинисте на улице Ленина, коричневый том Брема о черепахах. Фотографию Джеральда Даррелла я приклеил к стенке в своей комнате рядом с фотографией Пришвина и географической картой двух полушарий, подаренной тёткой Валей мне на четырнадцатилетие. А Брема теперь я читаю всё время. Даже сегодня, плавая в ванной, читал и подчёркивал карандашиком самое интересное. Подчёркнутое я переписываю потом в блокнотик, и вот что я понял о черепахах: живут они, не торопясь, одиноко, но до ста лет живут и счастливы! Теперь  я хочу научиться жизни у этих черепах. Счастливым каждому быть хочется до самой старости! Да? Ну, я – пошёл. Сегодня мне больше не светят развлечения.

«КЫ-КЫ-КЫ»

Ты спрашиваешь, что интересного в моём городе ночью? Я отвечу тебе: до самого рассвета ни в одном окне на нашей улице не горит свет. За нашу улицу, да что там, за весь наш район Отрадный с одинаковыми кирпичными пятиэтажками, гаражами, погребами, будками, столбами я ручаюсь. Ночью наши спят, потому что днём работают на заводе. Ровно в шесть часов утра из радиоприёмников звучит гимн Советского Союза,  пикает шесть раз, и начинается трансляция новостей. Народонаселение, поворочавшись с боку на бок, пробуждается. Мужики, свесив ноги с кроватей, ещё некоторое время посидят, рассматривая пальцы на руках, раскачиваясь взад-вперёд, а затем, крякнув и натянув носки на немытые с вечера ноги, примутся бродить по комнатам и чесаться. Выпьют воды из чайника, найдут папиросы в кармане брюк, прикурят от конфорки, сделают первую затяжку. Свет в комнате пока не станут включать, чтобы не разбудить детей. Наши дети спят до семи.  А тем временем за окнами сереет. Воробьи на веточках деревьев пыжатся от холода. Жены мужиков сползут на животах с высоких кроватей вслед за мужьями, наденут халаты, шаркая ногами в тапочках, закроются в уборных, покакают, умоются и, поправив пальцами брови перед зеркалом, побредут на кухню готовить завтрак. Таким утром трудно любить Родину. Таким утром хочется заснуть и не проснуться.

Летом с Шурой Танцюрой (Цуцей) произошла неприятность. Он попал в милицию за драку. Мама Шурика тогда сказала мужу: «Мишка, двор и друзья во дворе до добра твоего сына не доведут, нужно что-то делать». И Цуцу в сентябре перевели в математическую школу на Чубаря, подальше от нас. Теперь Цуца до самого вечера оставался в математической школе на дополнительные часы по математике. Так он рассказывал родителям. Мы же знали правду: в новой школе Шура познакомился с фарцовщиком Филей и стал после уроков уезжать с ним на Печерск, продавать заграничные вещи богатым мальчикам и девочкам из центра города. У Цуцы появились деньги, джинсы и Лиля Балашова.
Тогда же Цуца с родителями переехал в девятиэтажный дом, стоящий напротив нашей пятиэтажки под углом на противоположной стороне улицы, и я, наконец,  рассказал ему то, о чём давно хотел рассказать: о мечте создать тайное общество! «Ты мой лучший друг, – толковал я ему,  – и общество я должен создать именно с тобой, потом к нам присоединятся ещё, и ещё, и ещё, и, когда нас станет много, мы все вместе решим, как обрести бессмертие. Цуца, – говорил я ему, – каждое тайное общество должно иметь свои ритуалы, пока мы вдвоём, у нас будет всего лишь один ритуал – «церемония огня», мы будем с тобой в особые тёмные ночи подавать друг другу сигналы огнём, а потом ещё что-нибудь придумаем». Шурик выслушал меня, подумал и сказал: «…ты прав Жендос – умирать неохота», – и на общество, цель которого достижение бессмертия – согласился!
Наступили те самые тёмные ночи, без луны и звезд на небе. В полночь, голый, завернувшись в простыню, я зажигал от спички свечу на своём балконе и начинал поднимать и опускать её, будто гладил живот большого лохматого зверя, вставшего на задние лапы. Так я исполнял ритуал, о котором мы договорились, я подавал Цуце знаки пламенем. Цуца со своего балкона в девятиэтажке отвечал мне таким же крестом. От умиления от происходящего у меня выступали слезы, першило в горле, болел живот. Я был счастлив! Начертить огненные кресты мы успели всего четыре раза, после чего нас выследил черт с лысым белым лбом! Из квартиры панельной пятиэтажки, тютелька-в-тютельку напротив моих окон, вдруг вспыхнула еще одна ТАКАЯ ЖЕ, КАК НАША, – свеча. Я тогда очень испугался, увидев, как вместе с нами кто-то третий, черт с лысым белым лбом, опускает и поднимает свечу, предлагая свою дружбу! Я по телефону рассказал Цуце о чёрте. Цуца сказал, что больше не хочет бессмертия, что я идиот и что я надоел ему.
А потом его чуть было не сварили в смоле. Об этом, собственно, и рассказ.

В то время, когда я думал о чёрте с белым лысым лбом, к нам во двор стал приходить необычайной физической силы человек с умом семилетнего ребёнка. Звали «существо» Тараном. Целыми днями Таран шатался по окрестным магазинам, проверяя  перочинным ножиком щели в витринах, чтобы найти провалившуюся туда монетку-грошик. Откуда приходил Таран никто не знал. Его боялись; громкий смех его, утробное «кы-кы-кы», был похож на бычий кашель (когда тореро пронзает шпагой бычье лёгкое); а смеющийся  его рот – на плывущего в воде ужика. А дальше случилось вот что.  На пустыре, между овощным магазином и заводской столовой, мы пекли картошку. Мы это делали часто, когда вечером больше нечем было заняться. За столовой было ещё одно поле, во много раз больше нашего пустыря, и ребята, начитавшись Фенимора Купера, называли это поле «прерией». Сидя на ящиках, мы жарили нанизанное на палочки сало и, глядя на огонь, слушали Цуцу. Картошка ещё не протыкалась ножиком, нужно было ждать, мы и ждали. Цуца рассказывал нам о циклопах.
– Полифем родился с одним глазом и страдал полифекалием…
– Чем? – Авдей затянулся папироской и передал её мне.
– Срал он много, Авдей! Понимаешь? Своим дерьмом Полифем мог удобрять целые поля. Одиссей боялся, что циклоп похоронит его в этом говне, поэтому прятался Одиссей от чудовища в его же пещере!
Умный Петька Солодовников скучал и царапал руку гвоздиком.
– Цуца, расскажи лучше о Лильке, как ты там говоришь – «минет Лиля делает, будто рыбу с костями ест»… красиво сказано. Это расскажи, о циклопах скучно...
– Не мешай! О циклопах интереснее.
В последнее время с Цуцей происходили некоторые странности: он перестал обращать внимания на то, что ему говорят или просят, он стал заносчив, высокомерен, деньги, заработанные у Фили, Цуца показывал всем, чтобы мы знали, сколько у него этих денег. Мы привыкли к  «Шуриному жлобству» и не обижались на него. Но! В тот вечер из кустов «прерии» вышел Таран в брезентовых штанах и синей майке. Он подошёл к огню и поздоровался с нами. Цуца не обратил на Тарана внимания, он продолжал рассказывать о циклопах. То, что произошло потом, я вижу как чередование чёрно-белых фотографий на экране. Вот первая: «Мы сидим у костра». Вторая: «Над нами дождевая туча и луна». Третья: «Таран греет руки со скрюченными пальцами над костром». Четвёртая: «В стороне от нас на кирпичах стоит котёл со смолой, которой днём заливали крышу столовой». Пятая: «В неостывшем котле булькает чёрная жижа». Шестая: «Таран хватает Цуцу и на вытянутых руках несёт к котлу». Седьмая: «Таран держит Цуцу над котлом». Восьмая: «Цуца в руках Тарана напоминает мешок с вложенным в него куском фанеры». Девятая: «Цуца кричит. Таран смеётся. Трясет его и  говорит, обращаясь к нам: «Кы-кы-кы!!! Хлопцы! Бздишь, жидяра! Кы – кы-кы!». Десятая фотография: «Таран бросает Цуцу на землю, вытирает руки о брезентовые штаны и ногой бьёт Цуцу в живот». Последняя: «Таран громко: ''Пацаны, это ему чисто для здоровья! Не бздите, я ушёл!'', и смеясь: ''Кы-кы-кы! Кы-кы-кы! Кы-кы-кы!''», Таран уходит туда, откуда пришёл, в «прерию». Пропадает в темноте.

После этого случая Цуца побрил голову. Впервые мы слушали «Битлов», сняв обувь у Цуцы в прихожей с бокалами в руках. Его родителей не было дома. Вина было достаточно. Шура играл на пианино и чесался от удовольствия. Мы кричали ему: «Громче, громче, Шура! Громче! Ты живой!  Кы-кы – Кы! Кы – Кы – Кы – Кы-кы – Кы!» И лысый Цуца пел: «Let it be! – Пацаны… Кы-кы-кы... Кы-кы-кы – Let it be!» А мы пьяненькие: «Кы-кы-кы! Кы-кы-кы! Кы-кы-кы!!! Let it be! », а Лилька Балашова танцевала босиком,  а Крещатик, как гусеница, упавшая с ветки в муравейник, шевелился от  машин и пешеходов, а мы:  «Кы-кы-кы! Кы-кы-кы! Кы-кы-кы!»… а было хорошо!.. а вина было достаточно!.. а через какое-то время в моей голове такая вот малюсенькая и вредная черепашка спрашивает меня: «Жендос, а тебе интересно жить?» Она шевелит ножками и смотрит в небо, а я не знаю, что ответить черепахе…

Прошёл год, черепашка «Кы» осталась со мной. Расскажи я людям о говорящей черепашке в голове, подумают – свихнулся. Нет, я не свихнулся. Мне мама в детстве объяснила: «В тебе, Солнце, много ''женского начала'', ты должен был родиться девочкой». Я не понимал тогда, что это значит. А теперь вот понял и решил: права была моя мама, и пусть  моё «женское начало», если уж оно есть во мне, как бы «склеится» в говорящую черепашку «Кы», о которой никто, никогда, ничего не узнает. Хорошо я придумал?.. КЫ – КЫ – КЫ!!!! Хорошо. Слушайте же теперь её, Черепашку, она вам расскажет лучше: о себе, обо мне, о вас.