“Место силы”:

Екатеринбург, Челябинск, Пермь





В рамках фестиваля “Белые ночи в Перми” в июне этого года состоится форум “Культурного альянса”, объединяющего уже более двадцати городов России. К форуму будет издан “Поэтический путеводитель”, в который составители книги Вячеслав Курицын и Андрей Родионов включили произведения восьмидесяти поэтов. Это не только стихи: составители попросили каждого из поэтов сочинить небольшой прозаический отрывок, посвященный “месту силы” — какой-то точке в родном городе, где автор чувствует магическую связь с пространством. Мы публикуем “места силы” участников сборника из трех городов, традиционно символизирующих Урал в региональном, историческом и культурном плане.





Екатеринбург
center/center





Майя Никулина

Златоустовская улица




Будь Екатеринбург только промышленным городом, только образцовым заводом, главным местом в нем по уральским традициям (а у нас строго: здесь руда) точно считалась бы плотина. Но Екатеринбург не только завод, он — город в высшей степени живой, он — место, обжитое древними металлургами тысячи лет назад, он — сердце земли, из которой вырос; значит, и заповедные места его — самые живые. У меня — навсегда Златоустовская…

Застроенная небольшими, крепкими, разноликими, больше все-таки каменными домами, щедро украшенная рядами лип и сиреней, долго и пышно цветущими, она, Златоустовская, с самого начала — от Покровского проспекта — до конца — Александровского проспекта и Царского моста — была выстлана гранитом: проезжая часть — темным, поблескивающим выпукло, матово и поштучно, а тротуары — огромными светлыми плитами, блестящими в дождь и исходящими светом в солнечную погоду. Златоустовская всегда была хороша: зимой — в бесконечных снегах, летом — в благоухающей тени, осенью — в золоте… Но самое секретное, особое ее находилось не в том дворцовом квартале, где богатая Рязановская церковь, Железновский дворец и старый завод, но как раз на подходе к нему, в самом низком месте, откуда этот дворцовый квартал более обещался, чем был виден.

Когда-то здесь текла речка: проходила под проезжей частью улицы и выбегала из гранитной арки, до последнего дня такая быстрая и чистая, что камушки светились на дне, и незабудки пышно цвели по берегам. Гранитные плиты тротуара расступались, пропуская речку, и над ней поднимался деревянный, совершенно домашний мостик, и все это — гранитная арка, мостик и незабудки — были внизу, в густой тени, как бы в секрете…

Реки давно уже нет. И старых деревьев нет. И на месте старых домов стоят теперь синие стеклянные двадцатиэтажки. И место это мало кто помнит. Но я останавливаюсь там безошибочно и стою подолгу. Вот тут и подошла ко мне дальним летом совсем былинного вида бабушка в белом ситцевом платочке и в валенках:

— Ты не по реке ли тоскуешь, дева?

— По реке.

— Тогда иди за мной.

И пошли мы во двор; там к старой стене пристроен был обширный деревянный ларь, и возле него стоял дедок, тоже в валенках и в зимней шапке. Дедок открыл ларь: “Смотри”. Далекая темная вода стояла внизу. “Смотри. Она живая”…

И правда: возле реки Исети, в том месте, куда впадала прежде наша маленькая речка, до сих пор мокнет земля.





Сергей Ивкин

Собачий парк




Программа “2ГИС” дает официальное название Парк 50-летия ВЛКСМ, но из-за площадки для дрессировки в юго-восточной части эту территорию всегда называли Собачьим парком. Два катета улиц Шаумяна и Чкалова и дуга улицы Ясной очерчивают “пушкинскую треуголку”, в качестве “растрепанного тома Парни” выступает училище олимпийского резерва в прямом углу. В одном из острых углов стоит методистская церковь, жуткое здание, выпавшее из книг Говарда Филлипса Лавкрафта, всегда закрытое, но с уютным садиком возле стен. В противоположном — православный храм во имя святого преподобного Серафима Саровского: важный, надутый, за высокой оградой. В центре парка два водоема: один в виде созвездия Кассиопеи или буквы “дубль-ве”, второй напоминает иероглиф страмослямбского языка (нет под рукой словаря, чтобы уточнить звучание). Первый раз я попал в это место лет в 17. Я рассорился с компанией реставраторов псевдоисторических реалий и двинулся по абстрактной траектории, пока не оказался в самом центре коровьего стада. Когда я избавился от коров, то место мне понравилось, что-то в его атмосфере было сказочное, волшебное, и я в течение нескольких лет ездил через весь город, чтобы в полном одиночестве в городской черте полежать нагишом на берегу пруда с книгой. Однажды надо мной пролетел воздушный шар.

Года в 23 я переехал в Юго-Западный район, и Собачий парк стал основным местом для прогулок и встреч. Осенью я любился там с рыжеволосой красавицей прямо на опавших огненных листьях; летом с друзьями из Перми мы оставались в парке на всю ночь, жарили шашлыки, фехтовали на шампурах, пели песни под гитару, ловили летучих мышей; зимой я бегал по утрам перед работой по его периметру и однажды встретил того самого человека, из-за которого в Собачий парк попал впервые (Евгений Борисович только что вышел из клиники пограничных состояний).

Собачий парк — мой личный остров Муримах, Центральный парк на Манхэттене, где Робин Уилльямс и Джефф Бриджес разгоняют облака в финале фильма Терри Гилльяма “Король-рыбак”.





Игорь Сахновский

Памятник “Горожане”




Если бы меня спросили, что я больше всего не люблю в Екатеринбурге, я бы ответил: старые памятники. Почти всегда страшно угрюмые, они изъявляют какую-то заскорузлую угрозу и вроде бы напоминают “маленькому”, рядовому горожанину о его заведомой ничтожности или даже виноватости. Поживей и посмешней остальных выглядит Яков Свердлов, торчащий между университетом и Оперой в развязной позе мелкого уличного хулигана.

В августе 2008-го на пересечении улицы Мичурина и проспекта Ленина появился памятник, кажется, не имеющий аналогов ни в городе, ни в стране. Трое замечательных екатеринбургских художников, отлитых в бронзе, — Миша Брусиловский, Виталий Волович и Герман Метелев, — стоят кружком и непринужденно беседуют. Причем двое из них, Волович и Брусиловский, без преувеличения, два живых классика, сейчас вполне себе здравствуют. А чудесный и несравненный Миша Шаевич, которому недавно исполнилось 80 лет, живет в доме прямо напротив памятника.

Ну и конечно (кто бы сомневался?), эта скульптурная группа уже получила неофициальное название: “На троих”.





Александр Вавилов

Почти заброшенная больница




Бывает и так, что заброшенная больница в центре города подвергает энергетической ремиссии симптоматичнее, чем пафосный храм на месте расстрела царской семьи, хотя оба здания, в общем-то, на крови. Религиозные люди хором открещиваются от музейного мини-комплекса под мини-куполом, потому что в Библии нет ни слова о “магнитных носителях” для холодильника, да и вера не базируется на перекрестке сувенирной лавки с монетным двором. Получается примерно следующее: пока к общению с Богом располагают старые деревянные церквушки, старая кирпичная больница просто располагает к общению, что всесторонне расстраивает больничных пауков, не успевающих трансформировать заброшенность в паутину.

Иногда складывается впечатление, что ни одна капитально функционирующая больница не справилась бы с таким наплывом таких посетителей, а ведь это именно они облагораживают больничные стены свастикой, забывают в больничных углах цветные шприцы, использованных проституток и кубометры кровяных “тельцов”. В таких случаях на помощь государству российскому традиционно приходят дети, алкоголики и дети-алкоголики, которые добродушно наполняют пространства больничных коридоров звонким смехом и звоном разбитых бутылок. Понятно ведь, что прогуливать уроки буквально приходится, но приходится и больничную энергетику диагностировать фрагментарным присутствием. Понятно и то, что история таких мест не может обойтись без легкого налета педофилии. Такая же беда была, например, в Константинополе, где мальчики отвлекались на педофилию настолько часто, что девочки были предоставлены сами себе. Потом педофилию в Константинополе запретили, но ничего не изменилось, потому что мальчики стали отвлекаться на нее нелегально, а девочки все равно были предоставлены сами себе. Другое дело, что запретить алкоголиков гораздо труднее, чем легализовать насилие над животными или купить в Таиланде донорскую печень для животного, пострадавшего из-за скоропостижной легализации насилия. Вот почему некоторые сочинения на тему “Как я провел эту молодость” начинаются с воспоминаний о главной достопримечательности того Свердловска, который не принято обзывать Екатеринбургом и намагничивать к холодильнику. Того самого Свердловска, в котором принято безропотно существовать рядом с облагораживающей свастикой, цветными шприцами, использованными проститутками и прочими эстетически-поэтическими прелестями монументального бытия. Вот почему бывает и так, что заброшенная больница в центре города подвергает энергетической ремиссии симптоматичнее, чем пафосный храм на месте расстрела царской семьи, хотя оба здания, в общем-то, на крови. Спасибо.





Василий Чепелев

Пешеходный мост на станции Свердловск-Сортировочный




Это мост над каким-то невообразимым количеством железнодорожных путей. Сейчас в тех редких путеводителях, где о нем сказано, пишут, что “мост соединяет жилой район Сортировка с берегом Верх-Исетского пруда”. Это неправда. Мост соединяет жилой район Сортировка с железнодорожной платформой Электродепо. Я с нее ездил на дачу в деревню Меркитасиха. По мосту можно идти минут двадцать. Его длина, как опять же пишут, около 800 метров. В моем детстве считалось, что это самый длинный пешеходный мост в Европе. Его построили после войны, я помню рассказы деда, который работал в локомотивном депо — одном из многочисленных железнодорожных предприятий, расположенных под мостом, — о том, как они с друзьями возвращались с ночных смен по недостроенному мосту, и это было высшим шиком, экстремальным видом спорта. Рядом с мостом была моя первая школа, и мы ходили по нему на экскурсии. На одном участке, ближе к началу, если одновременно с несколькими друзьями подпрыгнуть, чувствовалось, что мост шатается. Девки визжали, учителя ругались.

В 1988 году, во время знаменитого взрыва на станции Свердловск-Сортировочный, часть моста была разрушена, в том числе и участок для пугания девчонок. Его отстроили обратно, но сейчас не шатается. Важными моментами являются наличие под мостом музея железнодорожного транспорта (раньше стоял один старый паровоз, блестящий, впрочем, как новый) и возможность для посвященных пройти служебными дорогами и тайными тропами почти весь путь под мостом. Лишь в конце, если ты не смертник, нужно подняться, потому что иначе придется пролезть под двадцатью подряд поездами.

Этот мост — идеальное место для того, чтобы покончить с собой или передумать это делать.

Не был на нем лет пять.





Никита Иванов

Начало дороги в Кольцово




Я долго думал о том, какое такое место в Екатеринбурге я для себя могу назвать “место силы”. Какие-то улицы, скверы, мосты — все это есть любимое, как у всех людей. Я чуть было не написал про маленький пешеходный мост через Исеть около дендропарка и ГЦСИ, но потом Вася Чепелев сказал, что он написал про другой пешеходный мост, и стало выходить, что Екатеринбург — город мостов, прямо Питер, блин. Только мостов пешеходных. И я передумал писать про мост, тем более что там и хорошо-то только летом и только в шесть утра: утки, рыбаки, восход и воспоминания.

И тогда я понял: место силы в Екатеринбурге для меня — это начало дороги в аэропорт Кольцово. Когда едешь со стороны Восточной и становишься в одну из двух полос на поворот налево, на Машинную, и по правую руку от тебя открывается вид на странный район таунхаусов, а прямо на строительном заборе нарисована огромная собака с кожаным носом. А потом, после поворота, начинается уже по-настоящему дорога в аэропорт, хотя еще и город кругом.

Я и про Кольцово хотел написать, и про трассу саму в аэропорт — Россельбан которая. Но, подумав, понял, что нет, именно этот перекресток. Вообще, чтобы любить аэропорт или вокзал там (около которого я живу, кстати), надо ведь, наверное, часто уезжать. Ведь именно когда уезжаешь, проводишь в аэропорту много времени и успеваешь его узнать. Когда приезжаешь — так, багаж получил, от таксистов отмахнулся и вышел.

А Екатеринбург такой город, из которого трудно уезжать, но в котором очень классно мечтается уехать. Я вот встречать люблю ездить в аэропорт. Утренние все эти рейсы из Москвы, в пять утра, когда улицы пустые. Едешь и думаешь на этом перекрестке улицы Машинная с не помню какой: ага, а вот как будто бы я сейчас уезжаю.

Такие тренировочные расставания с городом — и специальное место для них. И только как будто бы граффити-пес этот знает, уедешь ли ты отсюда по-настоящему. Чует своим кожаным, нарисованным на бетонной плите носом.

Юрий Казарин

Каменка




Деревня Каменка (осн. 1574 г.) — одно из самых древних поселений на реке Чусовой. Обозримое прошлое Каменки связано с производством древесного угля (для плавильных печей), с Демидовыми, а сегодня — с художеством (пойма Чусовой в месте ее слияния с р. Каменкой ежегодно малюется на холстах десятков живописцев), с кинематографом (от сериала “Тени исчезают в полдень” с Марьиным утесом, где отчаянно смелую бабу убили враги народа и, нужно полагать, женщин вообще, — до фильма “Золото” по Мамину-Сибиряку), с дачниками, среди которых хватает и литераторов, и рисовальщиков, и киношников тож.

Главное в Каменке — пруд. Трехсотлетний. Демидовский. Он — один из многих прудов по берегам Чусовой (среди них есть и огромные: Новоуткинский, Староуткинский и др.), которые в те поры являлись немалым запасом влаги, необходимой для поднятия воды в Чусовой, когда по ней гнали барки с металлическими болванками, литьем вообще, такелажем (пушки, цепи, якоря) в Каму — прямо в загребущие руки Петра Великого.

Каменка находится в 5 км от Слободы и Коуровки, где жили мои предки-казаки (по отцу), — до родовых помещичьих земель моих предков по матери — не дотянуться: Украина нынче не окраина, а центр. Центр черт знает чего… Живу я здесь девятый год (шесть из них — постоянно). Жизнь моя делится на разнокачественные доли — три к четырем (иногда два к пяти): три дня в Екб., или в Катере (по модели “Питер”), где читаю лекции и сотни / тысячи стихотворных рукописей для журнала “Урал”, — и четыре дня (реже — 5) в Каменке, у пруда, в лесу, у печи, у камина, с книгами, с книгами, с книгами. Здесь, в Каменке, в домике своем, я и пересидел свое двухлетнее отчаяние (нормальное состояние для стихотворца) и досиживаю его до какого-то (ясно — какого) конца, финала, развязки. Здесь и свалились на меня Бог весть как и откуда “Каменские элегии”. Неожиданные. Горькие. Вообще невеселые, но почему-то любимые кое-каким читателем.

А вообще, Каменка, по мнению всех, кто здесь живет, бывал и гостит, — есть “чисто Швейцария”: горы, скалы, леса (реликтовые, разнопородные), долина с прудом-озером и с гигантским крестом, если взглянуть с неба, рек Чусовой и Каменки, а главное — с контрастным климатом (зимой всегда за —40°С, часто до —50°С, летом — до +40°С, — красота!). Каменка — моя родина, остров душевной свободы, длящейся вне экономики и власти. Здесь власть — мороз, дожди и зной июльский. И здесь я — местный, свой (слышал не однажды из джипов мимопроездных о себе: “чмо”, “быдло”, “местный”: телогреечка, валенки да шапчонка-то явно не газпромовские и нефтебанкирские).

Я горжусь своей Каменкой. Я — на своем месте: углежог, землепашец, охотник, казак, помещик и сочинитель. И место это (мое!) — опорное для Урала, стянувшего в одно целое, как две скатерти, Европу и Азию.





Александр Верников

Обелиск на границе Европы и Азии




Село Курганово стоит, судя по верстовым столбам, на тридцатом километре от Екатеринбурга. Обелиск, помечающий границу Европы и Азии, немного, метра, максимум, на четыре с половиной, возвышается над большим скатным полем, уходящим от реки Чусовой к очень мелкой воде Верхне-Макаровского водохранилища.

Даже года три назад, когда пел уже особым, уральским, но тогда еще не самым низким горловым пением к западу от Тибета, я все равно любил это делать, стоя на засыпанной брызгами разбитых на счастье шампанских бутылок бетонной платформе вокруг стелы, исписанной по всем трем штыковым своим граням аэрозольными словами Y + Z = Любовь. Cтоять так, нечеловечески рокотать или просто низко, ровно, как реактивный “Антей” в небе, гудеть изнутри и при этом все время видеть на юге плоскую, ровно срезанную вершину природной домны Азов-горы, а в небе десятки парящих разом коршунов, подобных многоярусной ажурнейшей этажерке. Стоять, рокотать, гудеть и ни разу не заметить, как они пикируют в охотничьем своем броске, никогда не дотягиваясь ни до ястребиной, ни до сапсаньей ставки; коршуны — безобидные хищники, просто идеальные небожители. Довольствуются сухопутной падалью и снулой рыбой. Так же ведут себя андские кондоры, которые больше раза в два, но зримая даль тех и тех уравнивает. И никаких Анд не нужно. Все тут есть.

И поля, заросшие такой травой, что ни в сказке сказать, ни Билибину написать, и лес со всеми сортами грибов для всех надоб и прихотей — и людских, и жреческих. И рыба в реке и водохранилище, и мрамор поверху, и золото чуть поглубже. И энцефалитные клещи по весне — на самых грибных полянах.

Десять клещей разом заползли на меня, когда в 2008 году пошел смотреть траву на самую дальнюю поляну — еще по пятнам снега в тени. Зашел по колено в прошлогодний перестой, утоп в мягкости его кочек и просто зазевался, когда поднял голову на журавлиный клич.

Бороться с энцефалитом, чувствуя верные, пусть и поначалу тайные, признаки, никому из близких ничего не говоря о факте укуса, не обращаясь к людям в белом, было очень интересно, особенно когда ложился спать на ночь и не знал, смогу ли утром встать…

Теперь меня отсюда никакими клещами не вытянешь.






center
ЧЕЛЯБИНСК
/center






Виталий Кальпиди

ЧМЗ




Логика, придуманная Декартом, подсказывала, что чем дальше человек живет, тем больше он может вспомнить, тем больше у него образуется прошлого. Не знаю, как у других, но у меня получается наоборот. Жизнь моя по мере моего “путешествия на земле” незаслуженно удлиняется какими-то фрагментами, напоминающими хвосты ящерицы. После прожития очередного фрагмента я сбрасываю этот хвост, который отнюдь не суммируется к моему прошлому, а напротив — проваливается в какую-то неведомую прорву. А прошлое не увеличивается, а все сильнее сжимается в пару десятков малышовых кулачков, но без самой малышни.

Эти кулачки сжимают скомканные картинки, но если их расправить усилием всего лишь одного намокания глаз, то получатся вполне живые панорамы, которые реальнее всего на свете. На этих картинках всегда одно и то же — один из районов Челябинска с черномазым именем — ЧМЗ.

Пара широких проспектов, клубок роскошно зеленых летом и марсианских зимой улочек. Дворы, построенные, как нам говорили, пленными немецкими архитекторами. Это были дворы, состоящие из пяти домов, четыре из которых были г-образной формы. Все они создавали закрытый периметр, внутри которого был наш малышовый мир. Если выйти из него в район, то встречались готические улицы из красного кирпича, таинственно переходившие в сталинский ампир или барокко (кому как нравится). Дикие яблони многокилометровыми аллеями змеились по обе стороны тротуаров. Громадный Дворец культуры, построенный из камня с блестками, сверкал желтым египетским храмом на солнце и даже без оного. Парк культуры и отдыха размером с Данию был нашей Меккой, где священными были робкие стычки с другими “племенами”...

Все самое существенное со мною произошло там и тогда. И ничего другого со мной уже больше не произойдет. И только постоянно увеличивающаяся золотоноскость тех лет утяжеляет вес моей памяти. И если вдруг я случайно сброшу эту тяжесть, то наверняка взлечу и исчезну.





Марина Хаген

Монахи




Если в воскресенье утром вас подняли ни свет ни заря. И никто из родителей не хочет даже слышать про выспаться и единственный выходной. Так и знайте, сейчас заставят налить в термос чай, сделать бутерброды, надеть спортивный костюм и взять лыжи. Парк полон оздоравливающихся горемык. Несколько километров нытья, переходя с классического хода на коньковый. Все, слава Б-гу, приехали на Монахи — небольшие горки в парке Гагарина. Если забраться наверх и как следует разогнаться, потом уйти влево, прыгнуть с трамплина, умело приземлиться, удержать равновесие, проехать до конца, перевести дух, и заползти наверх снова, и опять сигануть вниз, поймав маленький кусочек счастья. А потом долго рассказывать одноклассникам, как это, с самого верха и ни разу не упасть. Где? Да на Монахах, на Монахах. Никогда там не была летом, даже, кажется, летом их и нет. Они только зимой и в детстве.





Янис Грантс

Дом с магазином “Школьник”




Центр. Жилой дом. Два нижних этажа занимает магазин “Школьник”. Через дорогу — кинотеатр “Урал”. Впрочем, оба названия давно уже другие. Не русские. Англо-мерцающие. Но тогда-то, в 1973 году, никакого иноязычия не было. Не могло быть. Был дом. Многоэтажка. Новенькая. И были ее почти состоявшиеся жильцы. Какой-то дядя — замзав по распределению жилплощади офицерам — обещал моему отцу квартиру над “Школьником”. Семья тихо ликовала (центр!). Мне было все равно. Но тот дядя, вероятно, окончательно запутался в офицерской очереди, в чем-нибудь погряз, кого-нибудь обманул, кому-нибудь крупно задолжал. Словом, он застрелился. Нашу семью отправили жить на окраину Че. Семья всхлипывала (выселки). Мне было все равно.

Сегодня я часто прохожу мимо своего—не своего дома, потому что работаю за углом. Улица Сони Кривой, 26. Поселись я здесь в 1973 году — все пошло бы не так: не та школа, не тот институт, не та жена, не та работа. Может, хоть что-то сложилось бы по-людски?

Я стою. Смотрю. Смотрю здесь и там. Вдруг понимаю, что выискиваю на фасаде место для мраморной доски. “Здесь не жил Грантс”.





Николай Болдырев

Сосны, взбегающие на холм




Выйдя из дома, я через десять минут оказываюсь в густом сосновом лесу (Челяба — единственный из известных мне больших городов, где, живя в самом центре, ты одновременно соседствуешь с громадным сосновым бором-парком), а еще через десять сворачиваю с широкой тропы налево в месте, известном одному мне, и вот я уже на моей тропке, которая принимает меня так, словно всегда ждет. Здесь странное инобытие среди подлеска кленов, березок и рябин. Однако периодически моя тропа тянет меня дальше, и я сажусь за руль или в вхожу в электричку и через два часа оказываюсь в деревушке, укрытой среди лесистых таежных холмов. Впервые мы оказались однажды с женой здесь, ведомые загадочными словами, которые внезапно увидели жарким летним днем на перроне крошечной станции Кисегач: мимо нас прошел поезд, на котором значилось: “Челябинск — Синие Холмы”. Это меня почему-то поразило. В Кисегаче мы отдыхали почти каждое лето, искривленность здешнего озерного пространства меня неизменно волновала. На следующий день мы сели в электричку и через сорок минут серпантинно-лесной горной дороги, где каменные увалы и деревья почти касались вагона, вышли на станции, ошеломившей нас тишиной и пустынностью. Словно что-то зная, мы миновали деревушку и пошли дальше по земляничной тропе леса и вдруг, уже далеко оставив позади узкоколейку, увидели впереди, внизу, вдалеке под собой прекрасный силуэт церкви с куполами в окруженье громадных деревьев и деревню, окружившую ее вольным кольцом… Так я нашел свой могучий холм, с одной стороны лесистый, с другой и на вершине — лысый, на котором лежал с тех пор в абсолютном отрешенье часами, а может быть, и днями, и неделями. Иногда мне казалось, что я лежал здесь с сотворения времен. Именно там (не суть важно — в физическом ли там) родилась книга стихов “Возвращение восточного ветра”.





center

ПЕРМЬ
/center





Вячеслав Дрожащих

Пермская подземка




При Советах в Перми обещанную подземку так и не построили, а при царе — да.

Ранее детство мое прошло в центре старой Перми, во дворе у перекрестка улиц Сибирская и Кирова, напротив осанистого каменного особняка видного камского пароходчика и купца. Ходили слухи, что где-то рядом с нами глубоко под землей построена дорога, которая раньше выходила к Каме, прямо к пристани.

Жили мы в коммуналке, через стенку от моей родной тетки. Тетка подрабатывала в овощном магазине за углом на сортировке картошки в холодном подвале с тусклым освещением. Такие же глубокие подвалы были в соседних домах, включая наш. Это, как потом выяснилось, были подземные карманы той самой дороги.

Прямо под нашей коммуналкой творилась непонятная жизнь.

Однажды тетка решила проверить меня на страх и в полутемном коридоре подвела к огромной дыре, пробитой в стене под умывальником. Вел ход в недра подвального склада. Тетка зажгла наспех сооруженный факел и со словами “Смотри сюда” высветила мрачный провал в стене. Скоро из темноты показалось рыжевато-белесое чудище. По виду — непомерно рослый хомяк с красноватыми глазами, а в них слезились и кривлялись маленькие огни. Зверище на высоких тонких ногах и величиной с собаку медленно и слепо двигалось на огонь. Тетка загасила факел — видение исчезло.

Потом я узнал, что под купеческой улицей Сибирской в XIX веке действительно был проложен гужевой путь. Мостовые тогда были деревянными, и, чтобы не разбивать их гружеными подводами, соорудили подземный путь. Купцы возили по нему свой товар на лошадях, в том числе контрабанду, которую легко было спрятать в подземных хранилищах. Дорога шла от пивзавода до берега Камы у речного вокзала, имела ответвления в подвалы магазинов и, возможно, была связана с системой отработанных пермских шахт. А странные обитатели заброшенной пермской подземки иногда могли выйти наружу за километры от своей лежки. Это был их веселый шанс сбежать из пермской подземки поближе к солнцу и библейскому шелесту камских вод.





Андрей Родионов

Овраг



Через весь город Пермь, как шрам, проходит овраг. Это очень интересный овраг. Ученые, копаясь в этом овраге, открыли пермский период — целую геологическую эпоху. Сейчас пермский период зарос травой, а через овраг проложили дорогу, соединившую город. Овраг настолько глубокий, что кажется, вдруг попадаешь в горы. По склонам лепятся маленькие дачи пермяков, словно ласточкины гнезда, а на дне речка. В овраг постепенно сползает пермский планетарий, все из-за недавно построенной рядом с ним высотки. Планетарий, как голова богатыря-великана из сказки Пушкина, осколок великой космической утопии. Какой-то злобный карл отрубил эту голову и оставил сторожить тяжелое пермское небо.

Если стоять на мосту или ехать по нему, то с одной стороны будет планетарий, а с другой — увидишь лес и памятник. Это фигура женщины, сделанная в таком масштабе, как если бы взрослая женщина шла сквозь высокий камыш. Темный далекий памятник пугает с первого взгляда. Непонятно, зачем эта печальная фигура размером с дерево стоит среди других деревьев. Это кладбище. Военное кладбище и гражданское.

Вокруг военного кладбища — могилы гражданских. Памятники в основном металлические, все-таки Урал, горнозаводская цивилизация. В том месте, где кладбище обрывается оврагом, бирюзовая железная стела на могиле Марии Егоровны. Она умерла шестьдесят лет назад в возрасте двадцати восьми лет, и как раз в этот день, когда мы пришли на кладбище, у нее день рождения. Кажется, мы попали в мистический триллер. Бирюзовая стела на краю пропасти, среди белых берез, как будто мы приглашены на праздник.

В соответствии с местными языческими верованиями, все, что вовремя не умирает, изменяется в худшую сторону. У щуки вырастают лапы, как у собаки. Она превращается в монстра, на котором путешествует человек-лось — существо с задранной к небу головой. Так дерево растет из могилы. Вода течет вокруг мира, соединяя живых и мертвых. Те, кто вовремя умер, лежат на кладбище среди беленьких берез, остальные доживают свой век чудовищами. Оттого так хорошо внутри кладбища и так страшно снаружи.





Иван Козлов

Мост между кладбищем и заводом




Речь пойдет, конечно, не о Северном кладбище. Но его нужно упомянуть.

Какая была бы пошлость: кладбище — любимое место в городе. Ладно еще, если Южное кладбище или Егошихинский некрополь. Любить их пошло, но можно. Ну, старые памятники, ржавые оградки, поросшие мхами каменные плиты, легенды, всякая прочая готическая муть. Собаки, опять же, могут сожрать, хотя это тоже вульгарно — быть сожранным собакой на кладбище.

Но Северное-то! Одно из крупнейших кладбищ в Европе. Огромное плато. Скучное официальное учреждение в министерстве смерти. Место, не обладающее никакими характеристиками, кроме чисто формальных; место-функция.

Впрочем, однажды мне было там страшно. Я потерялся на этой расчерченной квадратами равнине. В смысле, не “заблудился”, а “растворился” скорее, хотя это трудно каким-то образом четко обозначить.

В последний день зимы мне понадобилось навестить отцовскую могилу — я долго собирался и долго брел пешком, и, когда наконец дошел, были уже сумерки. Снежные и серые. Тогда до меня дошло, что я ведь совершенно один в этой огромной пустоши, окруженной с трех сторон непролазным лесом, один посреди могил, могил и могил и в снегу, посреди последнего зимнего снегопада, и транспорт никакой не придет, и ничего не будет.

Я вспомнил, что ни по дороге на кладбище, ни на нем за несколько часов не встретил никого.

Зимой ведь вообще не принято посещать могилы. Это мне объяснила моя старая тетка из Кишерти — я приезжал зимой в гости, шел на маленькое сельское кладбище к родным, а кладбища и не было никакого, а был один большой сугроб — снег, снег, снег — и все. “Зимой покойники отдыхают”, — говорила тетка. Про их занятия в остальные времена года я не спрашивал, как-то стремно было.

Вот и тогда, на Северном, на меня навалилось это странное чувство растворения в большой пустоте. А потом оно разом пропало, “хрустальная гора безмолвия рухнула”, как у Бианки в рассказе про полуденный ужас.

Это потому что я увидел человека.

Надо сказать, что я увидел его не в лучший момент, потому что он ссал под чьим-то памятником. К тому же он был женщина и ссал сидя.

Так я познакомился с Петровной, бомжихой, охраняющей кладбище по вечерам. Я-то ведь и вовсе не знал, что у него есть охранники. Администрация нанимает бомжей и нищих, чтобы они бродили, бродили, бродили по пустому закрытому кладбищу и в случае чего (ЧЕГО, господи?) звонили в администрацию — вот и вся их работа.

Одну такую я и застал — чумазую, пропитую тетку, в зимних сумерках ссущую на могилу. Такая вот мамлеевщина.

Ей как раз нужно было уходить, и мы пошли вместе — часа полтора мы брели по пустой дороге и разговаривали, искренне заинтересованные друг другом. Петровна рассказала, что была бригадиром на стройке, а потом снайпером в Афгане и много убивала. А потом предложила устроить меня ночным сторожем при кладбище — я тогда честно согласился.

Я бы и сейчас согласился.

А она обещала позвонить, когда этот вопрос разрешится, и пропала навсегда.

Впрочем, бог с ней.

Рассказ-то ведь о любимом месте, а я забыл уже.

Это ведь была та самая дорога, по которой мы шли.

Точнее, другая часть ее — не та, что соединяет жилые районы с кладбищем, а та, что идет от него дальше.

Пустая, старая бетонка, проложенная среди лесов и болот, — разбитая, с травами и деревцами, прорастающими сквозь стыки плит. Почти прямая. В несколько километров длиной.

Персонажей Стивена Кинга в конце такой дороги обычно ожидает крохотный городок, в котором все жители какие-нибудь подозрительные, агрессивные и мертвые вдобавок.

В нашей реальности в конце дороги — полузаброшенный завод “777”. На советских картах он был отмечен то как лесопосадки, то как звероферма.

На самом деле не такая уж это и тайна, этот завод.

Более того, в кругах любителей индустриального туризма о нем говорить уже лет пять как неприлично.

А на местном форуме за вопросы о заводе “777” уже, кажется, банят, потому что эти вопросы всех несусветно за…бали. Раз в несколько месяцев кто-нибудь открывает для себя на гугловских картах эту неестественно длинную дорогу, ведущую к маленькому квадрату посреди глухих лесов, и лезет спрашивать.

Впрочем, гугловские карты — это ведь совсем не то что полевые условия.

В реальности я себе даже не представляю мудака, который по этой дороге зачем-то попрется.

Я по ней ходил трижды или четырежды.

Несколько раз мне навстречу попались грузовики, а вели грузовики угрюмые какие-то хачи, которые на меня смотрели неодобрительно.

Во время самой первой прогулки, лет семь назад, я слышал за кустами у обочины выстрелы и дико пересрал. Потом прочитал на местном форуме, что какие-то мужики на “уазиках” иногда стреляют там по банкам. Но осадок остался.

На территории завода я никогда не был. Х… его знает, что там происходит в действительности. Но мне важно, что этот завод там есть. У меня странные отношения со старыми заводскими постройками, заброшенными цехами, пустыми, покинутыми сооружениями. Они всегда хранят особенную, насыщенную пустоту, и из-за нее много понимаешь. Знаете, это такая пустота, которая гудит. Даже, пожалуй, курсивом напишу: пустота, которая гудит.

Как будто бы персонаж Лавкрафта играет на флейте в невозможно далеком космосе и извлекает только одну ноту, вот эту низкую ноту, а в ней все.

Хотя не надо об этом, наверное.

Тем более что про самое главное не сказано еще.

Самое главное — это мост на середине дороги, между кладбищем и заводом. Старый каменный мост с длинными опорами, уходящими в глубь оврага, в котором протекает речка Гайва.

Если смотреть на гугловских картах, его не видно. Только белые облака видны, белые облака, и ничего, кроме них.

А больше я вам про него ничего не скажу.





Вячеслав Хахалкин (Сява)

Мост через Егошиху




Место силы Сявы находится в удивительном, заповедном месте старой Перми. Месте, откуда Пермь начиналась, — деревянном Разгуляе. Это старый мост через Егошиху, соединяющий Пермь и Мотовилиху.

Раньше мост был единственной связующей нитью между райончиками Перми — по нему ходили люди, автобусы и трамваи.

Теперь по нему ходят только редкие пешеходы, живущие в деревне на горке напротив Разгуляя и в хрущевках у цирка, а также все “городские сумасшедшие”. Подходы к старому арочному мосту поросли деревьями, с него открывается сюрреалистический вид на заброшенные мичуринские садики крутых горных склонов Егошихи, высота его впечатляет! Рекомендую приходить сюда теплой летней ночью, а затем встречать рассвет на деревенской горке под опорой ЛЭП в центре Перми.





Катерина Гашева

Другая набережная




Мимо реки тянутся цепи заводов.

Бетонные стены с венками рыжеватой колючки уходят в бесконечность. Набережная здесь уже не обнесена решеткой, да и что ограждать? Слева завод, справа река. На бетоне сидят рыбаки. Они не шевелятся, и вода почти не шевелится, только на заводе что-то позвякивает, трещит. Что пытаются поймать здесь молчаливые фигуры с удочками? Четырехпалую рыбу? Или пятилапую? Потому что четырехпалая уже стала нормой.

В одном месте бетон образовывает плоскую площадку у самой воды. Вода там трепещет и расходится черными водоворотами.

Между бетонными плитами растут растения, которые, кажется, выбрали своим образом и подобием металлическую колючку, растущую поверх стен.

А взглянешь вперед — река. Пусть черная и загадочная, но живая.

Кто-то говорил мне, если бы не река, жить в этом городе было бы невыносимо.


Дарья Тамирова

Место моей слабости




Нет у меня с этой вашей Пермью пуповинной связи — на то есть другой город-соколик, куда и выдвинусь, как соберусь бесповоротно отойти от дел. И места силы у меня в Перми — нет, а есть место слабости, где оставлены, как положено, лучшие годы, нервы, сны и желания. От семнадцати годов губит девушку любовь, сообщает нам песня вообще-то про третий уже, а именно — Самару-городок. А до каких годов губит, песня не сообщает: будем считать, что верхний предел не задан. Итак, любовь меня губила (нещадно) в микрорайоне Молодежный. Добраться туда при желании или необходимости можно автобусом номер две семерки — из центра города, или городской электричкой от любого вокзала — железнодорожного или речного. Прилипнув к стеклу электрички или автобуса, погружаешься в миры братьев Стругацких: заводик, и еще заводик, и еще. Главный заводик, однако, — тот самый, из-за которого в микрорайоне Молодежный высотного строительства не велось, чтоб, значит, с балкона ракетно-космическая мощь страны не просматривалась — НПО “Искра”. Мимо него проезжаешь и каждый раз на ракету, установленную перед входом, смотришь если не почтительно, то, во всяком случае, с некоторым уважением — особенно она хороша зимним поздним вечером, при свете фонарей, под романтическим снегопадом.

Есть в микрорайоне Молодежный все, что нужно для счастья, — перелески, лыжная станция, кулинарии для тех хозяек, которые не рвутся в кухонное рабство, детская библиотека, выход к реке Каме, которая во всякий сезон хороша, разливное пиво и Дворец культуры. А еще улицы есть, сплошь нелинейные, — здешнюю нумерацию понимают только местные, и то не всегда. А место моей персональной слабости — где-то между улицами Плановая и Косякова. Такое вот сверну на Виноградную, пройдусь по Абрикосовой. С поправкой на местный колорит.





Антон Бахарев-Черненок

Цель не достигнута




Проживая в разные годы в отдаленных микрорайонах Перми — на Гайве, в Голованово, в Закамске, которые, может, и казались мне порой “не совсем Пермью”, — я все-таки умудрялся ощущать себя пермяком. Разглядывая сосны на улицах, или вдруг увидев в промежутке между пятиэтажками зубчатый лесной профиль и блеск Камы, или же просто выхватив боковым зрением на автобусной фанерке с номером одну из трех пермских “Ц” — “Цум”, “Цирк”, “Црынок”… В остальном же это были одинаковые в своей серости и унылости совковые провинциальные квартальчики — никакой город в отдельности и вместе с тем вообще любой город.

Чтобы испытать “пермскость”, я приезжал в центр города — на Компрос. И шел пешком от Комсомольской площади и “Башни Смерти”, по правой стороне, а не по липовой аллее, вниз. Я пытался почувствовать мое любимое место в этом городе и знал, что оно где-то здесь. “Вот-вот, еще десять или пятнадцать метров — и я буду в самом центре своей энергетической Перми”, — думал я и шел, прислушиваясь к ощущениям, но вдруг видел прямо перед собой желтую стену художественной галереи, и путь заканчивался, а цель оставалась не достигнутой.