Юрий Казарин

Имя бытия… Стихотворения


***

За душой — ничего, ничего,
только небо ложится на плечи —
или иней, его вещество —
эхо внутренней речи.

И окликнешь себя, и поймешь
все, что сказано кровью подкожно:
эту мощь, эту мысль, эту дрожь
повторить невозможно.

***

Мед золотой листвы выпит наполовину,
в дерево наливают с неба прозрачный дым,
выпитое пространство — вечности смотрит в спину,
видит березу, медом полную золотым.

Если не утирать слезы, увидишь руки —
в пятнышках божьих кожа, белые рукава,
сыплющие сюда то тишину, то звуки,
помнящие щепоть, чтобы ловить слова.

Пальцы твои всегда пахнут медовой глиной,
воздуха воск зальют в горло — и теплый звук,
если голосовой — ходит дорогой длинной,
если как поцелуй — то исчезает вдруг.

Сердце не надломить хлебом неучерствимым —
разве что надорвать, как золотой листок, —
листик, листочек, лист — вместе с прозрачным дымом:
осень тебя целует прямо в седой висок.

***

Денежка в кулаке —
чувствуется насечка —
теплая, как сердечко
пламени в угольке.
Если в нее подуть —
то долетит до Бога:
пусть там чего-нибудь
купит себе немного…

***

Кто выдавит мне слезы из-под век
в два кулака, в две радуги, в два горя,
в две горечи, в два малосольных моря
и в снег один-единственный, и в снег…

Под толщей влаги я уже плыву
в сиреневое с ультрафиолетом
и становлюсь то теменью, то светом,
которым наливают синеву.

От слез земли до будущих твоих,
где каменеют глиняные плечи,
лечу туда, где зажигают свечи,
или туда, где задувают их.

***

1

Не с горя, нет, не с перепугу
ночь белоглазая бледна —
вдоль неба ливень гнал округу
и выпивал ее до дна.
Там вечность слуху не помеха —
и влаги шум, и кровь твоя.
И выворачивалось эхо
в именованье бытия.

Когда ты шел, не зная броду.
Когда вода упала в воду
с недвижной скоростью сверла.
Когда Елена умерла.

2

И снова Бог заплачет надо мной
я смерть свою к моей любви ревную
и высота срастется с глубиной
в отчетливую линию прямую
и ливня повсеместная метла
густеет и растет из водостока
и ангелу с метлою одиноко
Елена умерла.

***

В прошлом году, вчера,
я наловил плотвы —
чистого серебра,
истовой синевы —
и в чешуе персты
подлинной высоты
даже впотьмах видны
прямо из глубины.

***

Земля, и кровь, и свет, и слезы
преувеличивают лес:
одна листва летит с березы,
другая падает с небес.
В исчезновенье — две свободы:
их золотой нездешний шум
воспринимают только воды
и не спеша кладут на ум.

***

Слух оторвать от звука,
зрение — от огня:
произнесет разлука
истину сквозь меня:
ты полетай немного —
вымети облака,
чтоб доросла до Бога
лесенка мотылька.

***

Кто мне веки горькие поднимет,
разлепив разлуки мертвый мед…
Дождь тебя, как дерево, обнимет,
ознобит, осиной назовет.
Мертвый дрозд — откуда он, откуда
утром, ниже неба, на крыльце…
Сколько в нем и ужаса, и чуда.
Сколько смерти в этом мертвеце.
Всю забрал, большую, на рассвете.
И теперь в округе благодать.

У, какая горечь в сигарете,
то есть в жизни, я хотел сказать.

***

Но кто-то за спиной —
как женский крик ночной,
безрукий, рукопашный —
невидимый, но страшный —
не ходит, не стоит,
он явлен ниоткуда,
последний смертный стыд,
преображенный в чудо.
Ну, здравствуй, тень моя
из ужаса и дыма.
Ты — имя бытия,
но ты неуловима.

***

Шаги, шаги, шаги, а человека нету.
Но чувствую, сейчас попросит сигарету.
И спички… И еще… Ну, в общем, огонька,
чтоб от него в горсти — прозрачная рука.
И видно сквозь ладонь вселенную в горсти —
как сердце на весу — и глаз не отвести.
Ты весь теперь глаза — и глаз не отведешь.
Вселенная в горсти, малиновая дрожь.

***

Как по небу, ходишь в лодке
шатко, валко, гулко и
знаешь точно, из середки,
сколько бездны до земли.

На большую воду выйдешь —
улыбается волна,
взором Господа увидишь
высоту свою до дна.

Там костер темнее ночи,
и не вспомнишь, отчего
неземная вечность очи
проливает на него…

***

Уже сентябрь. Светлеет только в семь.
Жизнь — это сон, который снится всем,
когда в стекло оконное синица
себя саму, бессмертную, клюет:
смерть — это жизнь, которая приснится,
но кто ее, проснувшись, проживет?..

***

Лицо прекрасное, лицо беды.
Вплывает в засуху стакан воды
на златоусте лермонтовской сабли.
Не пролилось ни капли.
Еще во сне лицо твое. Во сне,
который снится Лермонтову. Не
сопротивляется красавица беда.
Клинок отточенный, граненая вода.

Клинок отточенный. Граненая вода.







***

Не снегопад, а призрак речи.
Как сгусток речи — кровь во мне.

Над печью дом расправит плечи,
и хрустнет косточка в окне.

О это гибельное чудо —
речь несказанная. Оно
болит бессмертием, покуда
в глазах от белого темно.

Лети, лети, снежок последний, —
как первый божий нежный гнев,
заглядывая в мир соседний,
от неземного побледнев.

***

С.



Кто ягненка белого поставил на крыльцо?
Ах, у снега первого Господа лицо.
По утрам у Господа детское лицо.
Он ягненка белого поставил на крыльцо.

***

Так полюбить белизну,
небом прижатую к крышам:
белка бинтует сосну
серым и рыжим.

Долго пришлось умирать,
чтобы очнуться и выжить.
Воду в морозе стирать —
выкрутить, вытянуть, выжать
прямо в сосульки… В горсти
лед истончается в блюдце…

Просто уйти
и не вернуться.

***

Нет, не душа и не птица —
взгляд, описав полукруг,
сад раздвигает и длится.
Грохот черемухи — звук
выключен и серебрится…

Падает с неба ресница.
Падает с неба ресница.



***

Какая нить, какая спица —
и золотой рукав огня…
Курить. Не спать. Молчать. И сниться
тому, кто выдумал меня,
чей взгляд, как иней, лег на плечи,
чье сердце жизнь из жизни шьет,
чья горечь потаенной речи
из черствой речи воду пьет.
А сердце шьет живым и алым —
стучит, и пламя надо мной
расшито жаром небывалым,
подшито стужей ледяной.

***

Сначала тень — потом сорока,
и снова снега пустота.
И длится с северо-востока
очей хрустальная верста.

Не отведешь глаза от стужи —
так слезы твердые утри
морозу, спящему снаружи
или палящему внутри.

***

Вот-вот пройдет. Как больно. И во мраке
сквозь дым древесный ангелы видны.
Над крышами. В деревне. И собаки
хватают с неба шарики луны.

Вот и прошло. Как больно. И во мраке
поземки снежной веют ковыли,
чтоб женщина рыдала из собаки,
и дерево молчало из земли.

***

Взгляд пропадает где-то —
птицей мелькнет в окне,
полный иного света,
но не вернется, не
вспомнит слезу, и веко
красное, и тебя —
серого человека,
плачущего в себя.