Ирина Аргутина

В преддверье холодов

***
Фонарь, дымящий в воздухе морозном.
Дорожный скрип толченого стекла.
Обернута бумагой папиросной
ночная мгла.
Она проистекла

из вечных зимних сумерек.
Три тени
у фонаря – их лучше обойти.
Год кончился внезапно, как терпенье,
но с худшим результатом.
От пяти

отнимешь пять, и, нечто получая
от бублика – ни спицы, ни оси –
катись домой, прими покрепче чая
и в первый раз о помощи проси...

***
Готовимся к зиме
и утепляем окна.
...Ворона во дворе
замерзла и промокла,
но тоже утеплить пытается гнездо.
Вороне что-то Бог
в не лучший из сезонов
послал.
Но мир жесток
и неорганизован –
и жребий выпал (за сомнительным крестом

оконных рам).
А там
живёт и суетится
ворона-старожил,
стареющая птица.
Нам с ней который год готовиться к зиме,
бояться холодов,
зачем-то ждать покрова
и стайками следов
одно, другое слово
слагать – и, наконец,
составить резюме

для тех, кто наверху,
и грамоте обучен,
и сыплет первый снег
из первой снежной тучи
на палую листву – пока не надоест.
Да кто там, наверху, читает наши знаки!
И кляксами ползет
по вымокшей бумаге
изменчивый октябрь.
И чёрные коряги
несут в печальный путь
унылый цинк небес.

И вот уже готов
к зиме наш дом картонный.
В преддверье холодов
я слушаю гортанный
пророческий рассказ вещуньи во дворе
о том, что в холода
и мерзнут, и черствеют
и люди, и еда –
и как осточертеют
объятия снегов, желанных в ноябре.
Рассказ её суров,
но голос хладнокровен.
В гнезде меж двух стволов
она со мною вровень –
и видит всё как есть,
и говорит как есть.
И птица – не орёл, и дерево – не древо,
и я уже давным-давно не королева –
но ферзь.

***
По проспекту прямо, потом сворачивая
на какую-нибудь улицу Артиллерийскую…
Прогулка, в общем-то, незадачливая:
осень теряет листья, голова – мысли.
Можно повстречать соседей по дому,
коллег, пришельцев западных и восточных,
южных и северных, знакомых и незнакомых,
всех – до одного, что абсолютно точно.
Может быть светлая куртка, такая же или похожа.
Могут быть астры, последние перед снегами.
Семья из трех человек – чужая. Мороз по коже
и на минуту нехорошо с ногами.
Можно сменить район или даже город,
но зачем? И дело не в том, что менять непросто,
а, скорее, в том, кто неизбывно дорог,
даже если невероятен на земных перекрестках.
А тому назад сознавали: боже мой! –
днем и ночью, с закрытыми и открытыми,
голосом и телом, дыханьем, ощупью,
не гневя судьбу, раз уж такие дары даны.
Говорили о новостях, стихах и далеких датах,
о детских проказах, о том, что яблоки сварят в сиропе,
и – со знанием дела – о сырьевых придатках
и воспалении их по всей Азиопе.
Слушали Паваротти, прислушивались к Синатре,
уступали друг другу – добровольно и с песней.
Теперь один владеет землей, три на три,
упокоившись на Успенском,
а его тень, обременённая плотью,
бродит по именованным улицам и проспектам,
мается под Синатру, плачет под Паваротти
и почти жалеет о том, что любовь бессмертна…

МОРЕ  ВОЛНУЕТСЯ

В. Лурье
Ах, как волнуется море – как Мэри под пледом, –
если мой нос любопытный его разрезает.
Мной этот курс до последнего дюйма изведан,
так что юнцам – любопытство и смелость дерзаний,

вольному – воля, невольному – море по курсу.
Вольно летают лучами, невольно – кругами.
Третьего дня из обычного рейса вернулся.
Встретила Мэри. Ну да – и земля под ногами.

Дёрнул же чёрт через сутки отправиться снова –
вроде и не было даже особой причины.
Дёрнул же чёрт в нашей луже кита голубого
вынырнуть слева по курсу из сонной пучины…

Я же не Мэри – ни визг, ни потеря сознания
мне не помощники. Я оценил, подытожил:
может, конечно, не кит – но какое создание!
Может, конечно, не синий – но очень похоже.

Каждый охотник желает – и тем одинаков
с прочими, бьющими в цель, у которой лица нет.
Но обрывались крюки вопросительных знаков,
но не вонзались гарпуны моих восклицаний…

Ах, как волнуется море за синего гада,
ах, как меня лихорадит соленой тоскою!
Может, ни бить, ни гарпунить его и не надо,
может, подплыть да обнять его, чудо морское?

Жарко искрится на солнце веселая россыпь
Радужных брызг. Темнота-я-не-помню. Больница.
Лучше не спрашивать. Я не умею вопросы
правильно ставить. Возможно, что всё повторится.

Помер сосед по палате. Сказал, от саркомы
или чего-то похожего, вроде сарказма.
Что-то из этих названий мне было знакомо,
я вспоминал целый день и, конечно, напрасно –

так и не вспомнил. Но мною довольны медсёстры:
спал хорошо и с большим аппетитом обедал.
…Чем я порезался? Фразой. Мгновенной и острой:
«Ах, как волнуется море! Как Мэри под пледом»…

БИОГРАФИЯ

По рукотворному Стиксу с другими Орфеями
плавал, по просьбе Харона горланя «Катюшу».
Маялся. Вылез из кожи. Вернулся с трофеями.
В рамках эксперимента заглядывал в души

ближних и дальних.
В одной, с невротическим спазмом,
чуть задержался, поскольку описывал клинику.
Вышли стихи. Кто читал – говорили: «Прекрасно!»
Стало опасно. Уже потянуло на линию

смены событий и дат, где вчера и сегодня
переливаются в гребне волны пограничной.
Так захотелось нырнуть! Молодым и свободным
выйти из смены времен – и похвастать добычей!

…Там, где на карте не значились скалы и рифы –
встали суровой грядой настоящего времени.
Бейся о них, сумасшедший, Великий и Тихий,
в пене бросайся и падай на них,
как подстреленный…

Камень. Вода. Вытри слёзы, смягчи свое сердце –
и ничего не останется – камня, воды ли.
Стикс протекает не здесь. И, возможно, не в Греции.
Нужно идти и идти – а не хочется. Или…?

К списку номеров журнала «ВАСИЛИСК» | К содержанию номера