АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Игорь Турбанов

Господин с собачкой. Рассказ



День первый



…Когда он неожиданно обнаружил себя на самой вершине хребта, перед ним раскрылась огромная чаша, полная пенистой, урчащей синевы. Под ногами начинался резкий спуск до каменистого серого берега, но отсюда, сверху, определить, где проходит граница между камнями и водой, было невозможно, настолько они переплелись в тот ветреный день. Он с опаской посмотрел на свои легкие летние туфли и на хищные зубы камней, по которым нужно было спускаться, и сразу же мысленно прикинул неловкие движения рук, судорожно пытающихся помочь ему выбраться из бездны, в которую он бы катился, безнадёжно скользя по поверхности мраморированного известняка, и слегка отступил назад.

“Какие они сегодня бесноватые”, — подумал он с раздражением, которое последнее время часто настигало его, и, робко коснувшись ногой первого камня, с которого начинался спуск, с непонятно резкой отчетливостью вспомнил как будто озвученную кем-то возню младшего сына с машинками. Где дети, там и крики, скользнула мысль вместе с напоминанием о маленьком сыне, о том вечном шуме, когда его укладывали спать. Внезапно камень под ногой заворчал, задвигался с непонятным усердием и, вздохнув, рухнул в пасть моря. Тогда он снова решил начать необычный даже для своих сильных ног подъем, чтобы с новой высоты и с ещё большей опаской, которую могла перевесить лишь мимолетная гордость за свой маленький подвиг, взглянуть и снова растеряться от вида кипящих волн далеко внизу. “Защита, — подумал он и обжёгся на предательском слове, — защита? От кого же на сей раз? Неужели от собственной памяти?” Но, поднявшись на несколько метров вверх, он, запыхавшись, сел на серую плоскую плиту, всю в фантастических узорах, оставшихся от бог знает сколько тысячелетий назад росших здесь мхов, и выгнулся, как ящерица, на солнце. Сравнение с ящерицей ему понравилось, и он попробовал почувствовать себя ею — подёргал головой в разные стороны, словно желая в какую-то долю секунды обнаружить высматривающего его врага. Но вскоре нахлынувшие воспоминания вернули его в привычное положение: чуть сгорбленная спина с опущенной головой, безвольно опущенные руки.

Он вспомнил, что лет двадцать назад как-то вечером Зинаида сказала ему, улыбаясь и трогая запущенный сад его бороды, что у французов есть неплохая привычка бриться на ночь. Да, ответил он тогда, подумав, смотря какие французы и смотря перед чем. Эта картинка еще несколько минут продолжала раскручиваться, постепенно теряя звучность их голосов. Вот Зина стоит с тем выражением лёгкого кокетства, лукавства в глазах и торжества от той власти над ним, которая может быть только у женщины, приготовляющейся к ночи с мужчиной. Вся — намёк, обещание, дар. Воплощение его дрожащего ожидания, которое она может длить сколь захочет. Зина медленно, словно нехотя, берёт большой пакет с туалетными принадлежностями, количеству которых он всегда удивлялся, и направляется не в ванную, а к ближайшему ручью — тогда они были в лесу, в осточертелом ему походе, — бросая на ходу заманчивую улыбку, словно говорящую: мы ведь проведем целую ночь вместе...

Через год — ах, так поспешно (досада уже тогда дала свои ростки) — она превратилась в его жену, через пять — уже родила ему двоих мальчиков, хотя после первого он страстно хотел девочку. Но… Он зажмурил глаза, втянул носом ялтинский воздух, словно насыщенный этими воспоминаниями, и тотчас же снова поплыли синие волны, какие он только что видел воочию. На них восседали белые барашки, которые подплывали к берегу и — вот жалость! — мгновенно исчезали. На песке играл мальчик, втыкая в песок пластиковые стаканчики и выстраивая ряд усеченных конусов — своих воинов. Он словно помнил, что в прошлой жизни был этрусским воином, и потому движения его были резки, повелительно-грациозны и причудливы. Он то вытягивал руку вперед так, что сразу можно было понять, что в ней длинное и острое копье, то замирал и рассекал глубины времени бездонными глазами, меняющими цвет, как морская вода, и в его глазах даль превращалась в огромную вазу, вмещавшую всю тишину, шум и ярость древнего мира.

Иван Дмитриевич открыл глаза. Всё то же бескрайнее море с теперь уже надоедливыми барашками. Купаться при такой волне ему не хотелось. Однажды в детстве один такой барашек чуть не проглотил его, когда он выныривал с невероятно ценной ракушкой, и с тех пор он входил лишь в недвижную воду и заплывал собачьим кролем недалеко и с осторожностью. Впрочем, он был куда смелее, когда чудесно-привычным образом был не один, а с какой-нибудь весёлой недавней знакомой. Он в сотый раз оглядывал всё те же бесконечные камни и вдалеке усеянный телами пляж. Он никогда не страдал от подробностей, поставляемых зрением, кроме навязчивых или слишком настойчивых повторений. Пожалуй, это и было основным препятствием для его врождённого добродушия. Однако жизнь постоянно нарушала его природный ритм, заставляя куда-то бежать, звонить людям, которых он никогда в жизни не видел и вряд ли вообще увидит. Порой его угнетало количество “слишком нужных” вещей — судя по той степени важности покупок Зинаиды, которые делались, а до того долго внушались ему как нечто абсолютно необходимое. Эти походы с женой по бесконечным магазинам, где ему выпадала роль эксперта, где Зина (скоро, скоро, успокаивала она его) бродила медленно и завороженно, словно в каком-нибудь европейском музее изящных искусств, поглаживая на ходу его спину и говоря, что мохнатое полотенце, носки или помада — это уж точно последнее, что они возьмут. Правда, от хороших вин, мороженых морепродуктов, дорогих сигарет он не отказывался.

Работа и связанные с ней разъезды, кипы договоров, уставы коммерческих полукриминальных фирм (он был юристом по вопросам предпринимательства) — вся эта протокольная часть его жизни иногда вызывала в нем рассеянность и не свойственную ему сонливую созерцательность, противоположную обычной спокойной деловитости. В душе он был законник, а не устроитель благоприятного бизнеса очень не симпатичных ему людей. Интерес к этой деятельности вызывали в нём, пожалуй, только новые лица (у него в какой-то момент сложилась постоянная клиентура) или совершенно неизвестные виды и сферы коммерции, куда он мог вовлекаться даже с некоторым энтузиазмом без особых выгод и/или далеко заходящих обязательств. Иногда он поддавался обаятельным и в то же время дерзким и сверхделовитым клиенткам. Однако романы в этой среде он не заводил. Всё, связанное с чувственным, должно протекать вдалеке. Как можно далее от работы... и дома.

Это и происходило, как правило, где-нибудь на отдыхе, чаще всего на юге, куда раз попав, он так прикипел к Черноморью, что другие, куда более экзотичные места его не соблазняли. Он и уезжал туда каждый год один, не объясняя свое решение ни жене, ни родственникам, ни друзьям. Все они знали об этом и давно привыкли. Последние года три он полюбил Ялту. Здесь он по целому месяцу бродил вместе с призраками (иногда — во плоти) романтических приключений. И вот, сидя однажды утром за столиком в маленьком ялтинском кафе, найденном им по неслучайному желанию слегка выпить (со вчерашнего голова кружилась), Иван Дмитриевич увидел собачку. Породистую, но беспардонно обнюхивающую его накануне не слишком тщательно выстиранные носки. Он не то что бы удивился, а как бы. В голове мелькнули примитивные — Шарик, Бобик, хотя, разглядев ошейник, он понял, что это совсем не те имена, — разумеется, тут должно было быть что-то в английском или немецком духе. Он оглядел зал, ища хозяина, но тут же инстинктивно понял, что, должно быть, это хозяйка. Животное было чистым, с гладко расчесанной шерстью; такие собачки не защитники, а скорей диванные принадлежности, подумал он. И, наверно, эта беспардонность, даже наглость, с которой собака внезапно ткнулась холодным носом под его брючину, словно подсказала, что ему надо искать женщину. Невысокого роста, элегантную даму в длинном, несмотря на жару, платье, с маленькой изящной сумочкой и в эффектной маленькой шляпке. В зале таковой не нашлось, но также инстинктивно он понял, что за собачкой скоро придут. Совсем скоро. В конце концов, три дня уже дул сильный ветер, морской воздух метался даже в слегка приоткрытые окна, сильные волны — не для купания. И этот уже разгоравшийся “внутренний огонёк”, казалось, его подталкивал к чему-то. Прикуривая которую уже сигарету, он подумал, а ведь знакомств-то ещё никаких, а пора уж…

Пора, пора, но дама не появлялась. Он допивал местного разлива кислятину, набрался смелости погладить-таки собачонку и наградил её косточкой за то, что она при этом не выказала сопротивления, хотя замерла и слегка задрожала. Вот если бы так легко приручить и её хозяйку!.. На этой мысли дама и возникла. Точнее, сначала явился очерченный солнцем дивный контур в дверях, какой можно найти в дореволюционной живописи, ещё не подозревавшей ни о каком авангарде. И почти сразу же весь зал в этом скучном кафе замер от всхлипывающего крика радости обнаружения беглянки…

— Джулия, Джулия, вот ты где, маленькая мерзавка! — услышал он бархатистый голос хозяйки. Худовата, пожалуй, явно богемная и застенчивая, подумал он в первую секунду, когда она подошла ближе и нагнулась над своим сокровищем, к своей мохнатой слюнявой прелести. Хотя... Впрочем, с каким бы существом женского пола его любвеобильная природа ни толкнула “поиграть”, он следовал своим псевдоаристократическим привычкам, предусматривающим постепенность и степенность всех своих действий.

Но сейчас он вдруг утратил всякое здравомыслие, и годами отточенные комбинации поведения разом исчезли. Он хотел было взять собачку на руки и галантно вернуть её хозяйке, но та, неожиданно огрызнувшись, куснула его за большой палец, да так, что он взвизгнул почти одновременно с этим клубком шерсти, в котором непонятно где находились весьма острые, судя по ощущению, зубки.

— Что ты делаешь, Джулия! — воскликнула Дама, выпрямившись во весь рост, сочувственно глядя на неудавшуюся джентльменскую попытку Ивана Дмитриевича. Но неудавшаяся эта попытка тем не менее сыграла ему на руку, ибо он стал “пострадавшим”. И когда Дама неловко пыталась перевязать ему палец, он почувствовал тот неумолимый ток, тот внезапный знакомый прилив крови к голове. Он всмотрелся в её лицо….





День второй



…Тихи и скучны курортные места для скуповатых сухих дядечек, не отмеченных ни одним “наградным” знаком Эроса, какими-либо пристрастиями или любовью к тем местам, где они живут или отдыхают. И хотя они отнюдь не лишены страсти к общению, всё равно тупо замкнуты в своём одичалом приморском мирке. Два-три домика, возле которых Иван Дмитриевич проходил уже десятки раз, где окончил век свой наполовину обвалившийся фонтан — наследие то ли сталинских, а то ещё более давних, куда более славных времён. Сквозь трещины заброшенных строений возле гостиницы, где обитал наш сомнительный герой, пробились мужественные лопухи и какие-то не южные одуванчики. Он бессмысленно заглядывал в какие-то магазинчики, не находя ничего, что бы ему хотелось подарить жене и детям по приезде нечаянным сюрпризом. К тому же сегодня всё отодвинулось в неведомую сторону, он рано встал и в не свойственном ему рассеянном очаровании стал бродить по самым незаметным тропкам вокруг гостиницы. Он набрал полные карманы конфет, чего-то мясного, даже собачьего корма, коим с отвращением набил себе оба кармана, чтобы при следующей встрече не сплоховать…

Но так взволновавшее его никак не находилось. Паршивой собачонки, паче её владелицы, будто и след простыл. С такими “непослушными” приключениями он ещё не сталкивался. Просто не по его ушам навязчиво, хотя и почти беззвучно, заливался то ли грустный романс, то ли смертельной надоедливости песня, вроде “алых роз”. Ни в гостинице, ни в тьмутараканьих кафешках про неё тоже никто ничего не знал и как будто и не видывал вовсе… Нашёлся, правда, один старичок, которого он задобрил сигареткой и который прошепелявил: “а-а… с собачкой-то? Да, где-то видел…” Какая-то ватага местных мальчишек с едкими улыбками тоже сообщила ему кое-что, но уже не за столь дешево. Пожалуй, первый раз в жизни Иван Дмитриевич был, мягко сказать, обескуражен.

Но она, эта хренова собачонка, была явлена только ему каким-то настойчивым предзнаменованием, когда второй раз ткнулась мокрым носом под его штанину, и он опять чуть не вскрикнул. От неожиданной радости, восторга, слегка смешанного с усталостью от долгих поисков и целой гаммой чувств, которые затрепетали под музыкальными пальцами Судьбы. Затем последовала и награда... Та самая Дама. Прямо блоковская незнакомка. Прямо посреди тенистой просёлочной улочки. Конечно, он вздрогнул, но пальчики его, как говорили о ещё не начавшем ваять скульпторе, уже зашевелились. Он лихорадочно перебрал заготовки фраз, подходящих к такому случаю. Но не успел он выдавить из себя нечто галантное, как Дама быстро заговорила сама.

— Здравствуйте, здравствуйте. Я Наталья, а вы?

— А я Иван Дмитриевич, — только и успел он выдохнуть из пересохших губ. — А вы, Наталья, откуда и куда?

Это неважно, говорила её улыбка.

— Вы — мой спаситель. Точнее, моей Джулии. Я искала её уже больше часа.

— Да… я… собственно ничего и не сделал… она сама…

— Нет, вы сотворили чудо, моя Джулия никогда не подходит к незнакомым людям, значит, она признала в вас человека, достойного доверия.

— Меня? Простите, но я никогда не держал дома собак.

— Это неважно. Важно, что она именно к вам подошла первому.

— Я польщён, — впервые улыбнулся Иван Дмитриевич, и скоро они пошли рядышком, едва не держась за руки, а Джулия мелькала где-то меж деревьев, уже не привлекая к себе внимания. Сквозь кусты пролетал с треском её маленький, лихо завёрнутый на спину хвостик, являющийся знаком окультуренной породы; чёрно-белые пятна с лёгким палевым колором на её хрупком туловище сливались с тенями, и радостное тявканье Джулии разносилось тут и там. Но, кажется, наших героев это уже не столь волновало…

Они по очереди замолкали, как незнакомые знакомые, а ближе к вечеру, после сымпровизированного обеда на дальней от исхоженных маршрутов скамейке, когда на откуда-то взявшейся газетке появилась запечённая по всем правилам курочка, помидоры, белый хлеб и всякие там травки (Наталья первым делом по приезде обследовала все местные рыночки и знала, где что недорого купить), всё стало вдруг до невозможности легко. И после нескольких глоточков терпкого крымского вина они уже рассказывали друг другу все подробности их жизни. И всё — деревья, предвечерний томящий тёплый воздух, насыщенный крымскими ароматами, лепет пичуг — обволокло, окружило их сладостной неизвестностью продолжения. И почему Наталья с первого взгляда выбрала И.Д. своим новым другом, как будто забыв про мужа, который через неделю должен был её увезти, было ей самой непонятно. А И.Д. — тем более…





День третий



— А вы чудесно играете (они гоняли шарик настольного тенниса), попробуем, может, в большой? — говорил запыхавшийся И.Д., продолжая хрипло: — Да, мне бы, Наталья, ваш возраст, тут уж бы я никогда не уступил...

— А вы сейчас попытайтесь.

— Для начала давайте-ка отдохнём, — и И.Д, словно раздавленный тяжестью собственного тела, почти рухнул прямо на песок рядом с ней.

“Скорая помощь” Натальи, однако, быстро сделало своё дело. Он привстал, протянулся, кажется, к ней всем своим естеством, но играть ему совсем расхотелось… Он хотел увидеть Наталью в коротком белом платьице, её, наверно, ещё не успевшие загореть ноги, и грациозность её тоненьких рук при взмахе ракетки перед подачей, и полёт теннисного мячика в бездонное небо. И лежать с ней рядышком на песке, и лузгать чуть пережаренные семечки, и бродить до изнеможения по неизведанным дорожкам, и теряться в догадках, отчего ей так понравился новоукрбинский дом, обнесённый глухим забором, поверх которого можно было увидеть только конусообразную крышу, венчавшуюся неестественно высоким шпилем, — всё при его чуть назревавшей, но тут же исчезавшей досаде было каким-то обыкновенным чудом, если не волшебством.





День четвёртый



Они ловко обходили многие места достойной примечательности, куда брели покорно табунки туристов, ведомые замшелым экскурсоводом. Зато ноги сами их привели в дом-музей Чехова, где они ласкали взорами столик, что стоял в спальне перед кроватью. И где (подсказала подслеповатая хранительница) совсем уже больной Чехов писал, даже когда его легкие раздирал безжалостный туберкулёз. К личным вещам его Наталью тянуло, как ребёнка. Она трогала, точней, едва касалась карандашей и стопочки бумаги. Чугунных статуэточек и восковой теплоты свечей (И.Д. тоже невольно последовал её примеру, и раза два их пальцы встретились с нечаянной, но искромётной лаской, пока хранительница досматривала свой лёгкий сон). Оба прониклись прелестью вида прижизненных чеховских изданий, его портретов, столетних визитных карточек и фотографий. Они были немало удивлены, что обстановка гостиной, спальни и рабочего кабинета полностью сохранилась. Даже половина растений, посаженных ещё Чеховым, и заросший сад, подобравшийся теперь к самому окну. На “горьковскую скамью”, на которой Чехов и Горький больше молчали, чем говорили, они особого внимания не обратили. Зато поразились тому, что на множестве фотографий Чехова всякий раз запечатлевалось нечто неуловимое, отличающее одну от другой. Это открытие первой сделала Наталья, и в последующие дни ее тянуло в домик Чехова как магнитом, словно в нём она стремилась вспомнить, прозреть какую-то тайну в самой себе. Что-то очень трогательное и печальное, напрямую касавшееся её теперешнего положения и дальнейшей судьбы. Да и Иван Дмитриевич стал по временам задумываться о вещах, прежде его никогда не волновавших, а именно: что и как сложится у него с Натальей потом. Ибо это потом для его курортных романов никогда прежде не существовало. Просто нечто было и отбыло вместе с его отъездом. Кстати, отъезд и его, и Натальи лихорадочно приближался.

День пятый



Их первые прикосновения друг к другу были трепетны и сначала — по-детски невинны. Даже весь донжуанский опыт И.Д. словно куда-то исчез. Были мягкие поцелуи одними уголками губ, были нежные объятия, за которыми ничего не следовало, лишь лёгкая дрожь Натальи, когда руки Ивана Дмитриевича невольно начинали совершать привычный маршрут. Но первый страстный поцелуй подарил ему запах неизвестных цветов, не сравнимый ни с какими расфранцузскими духами, которыми Наталья слегка душилась и запах которых висел в её номере, куда он мягко увлёк её, а потом подхватил на руки. Он оглядел комнатку, ища диван или кровать, и поймал себя на настойчивой мысли, что всю эту гостиничную обстановку: круглый стол, кресло, обтянутое зелёной тканью, которая с одного боку треснула, аляповато-казённую, типично гостиничного вида вазу с увядшими цветами, — всё это он когда-то явственно уже видел. Как и саму Наталью, которая показалась ему такой же хрупкой, как и по первому впечатлению, несмотря на рельефные бёдра и стоячие девичьи груди. Джулия, за небольшое вознаграждение, коротала время на попечении портье. Да, не забыть бы лесную картину, висевшую в изголовье, с тремя больными по виду медвежатами, — это моя ученическая работа, — сказала Наталья без тени смущения и скользнула к Ивану Дмитриевичу, медведю, самому ласковому на свете.





День шестой



С утра они снова пошли в чеховский домик и пробыли там почти полдня, пока не стали набиваться всяких мастей равнодушные посетители, среди которых особенно неприятно выделялись занудные нечеховеды, готовые с умильным выражением говорить о только им известных интимных подробностях личной жизни писателя за скромный, буквально “микроскопический взнос” на благо дома-музея. Наличными, разумеется, и без всяких посредников.

И чем чаще туда ходили наши герои, тем более поражались своему влечению, чувствуя в себе словно чужую волю, которая, как рыболовная сеть, тащила их прозревавшие тела. Потому, наверно, на памятники и мемориальный барельеф, даже на бюст Чехова они внимания не обращали. Шли они прямиком в писательский кабинет. И когда хранительница изредка, да выходила, Наталья ложилась на подоконник и, вытянувшись, словно змея, всё смотрела и смотрела в глубину разросшегося сада. Смотрела, почти не реагируя на покусывания И.Д. мочки её маленького ушка. А потом… Потом наступил





День седьмой



когда позвонил её муж, который должен был приехать за ней, и, видимо, наговорил ей с три короба о своих неотложных делах в Москве, на что она почти никак не среагировала, потому что знала: через день Иван Дмитриевич Снуров (вот и фамилия его возникла хоть к концу) должен был уехать. Навсегда, навсегда, навсегда... Слово, которое внушило ей ужас после смерти бабушки, когда родители сказали ей, что бабушка далеко-далеко уехала навсегда. Что-то подобное она чувствовала и сейчас.

Она ни в чём не раскаивалась, она не рыдала у него на груди, зная, точнее чувствуя, что И.Д. этого не выносит. Она мучительно хотела казаться счастливой. И такие моменты внезапно возникали, невзирая на неумолимое, словно подземное, гулкое тиканье часов. До его отъезда остаётся 24, 23, 22… часа, а они всё бродили в загустевшем вечере по пустынному пляжу. Она — уходя по пояс в воду в своём длинном платье, он — полуголый — позировал сумеречному, розовато-дымчатому небу. Иногда он бросался к ней, и они безудержно целовались, пока волны их совсем не захлёстывали.





День восьмой



Пришёл поезд Ивана Дмитриевича. И когда чуть заскрипели с лязгом колёса, он, высунувшись из окна, долго-долго, до ломоты в глазах, смотрел на её заплаканное, нестерпимо милое лицо, пока оно не растаяло в слезах его собственных, отбрасываемых ветром, словно к ней. А вскоре пошли, запестрели пристанционные дремучие домишки, в которых неизвестно кто и зачем обитал. А потом И.Д. пошёл в вагон-ресторан, где, кажется, всегда пахло чем-то терпко железнодорожным, потом разгорячённых посетителей, подгнившими фруктами и подгоревшим мясом. Здесь галдела ватага то ли грузин, то ли армян. Он спросил себе у помятого официанта графин водки, быстро напился, ибо закусил одним яблочком, купленным за пятачок у старухи, все доходы (и треть жизни, наверно) которой и составляла эта мелочная торговля. В день девятый все дни смешались, и наступила безвременная размеренность, когда он уже был в своём N-ске и когда сразу же навалилась работа и вроде как соскучившаяся Зинаида с детьми. А назавтра или через день пришли друзья отметить отпускничка с — боже, как быстро! — закончившимся отпуском, и через несколько дней всё ялтинское вроде как отлегло, отпустило…





День тринадцатый



В этот-то несчастливый, если верить дремучим некалендарным приметам, день И.Д. и почувствовал вдруг с такой небывалой тоской и отчаяньем, что ялтинское “приключение” вовсе не кончилось. Наоборот, оно стало раскручиваться радостными и одновременно мучительными воспоминаниями. Он как будто прозрел, что сложить, слепить заново такие отношения, какие у него были с Натальей, было теперь невозможно. Сам не веря себе, он за огромные деньги купил собачку той же породы, что была у Натальи: то ли слюнявого шарпея, то ли шпица (только затем лишь, чтобы она была похожа на Джулию). Назвал её Натали, на что собачонок долго не откликался и был с ним нежнее, чем с детьми и Зинаидой. Он ждал её звонка, звонил сам сотни раз, но слышал только невыносимо длинные гудки и механический голос, извещающий, что в данный момент абонент недоступен. Он звонил ей с разных телефонов, но и эта уловка не дала результата. Наконец однажды тёмным осенним вечером он услышал-таки её голос и почти не узнал его. Какие-то металлические интонации даже в обычном — её привычном — здравствуй, здравствуй.

— Я знаю, ты много мне звонил, но я нарочно не отвечала. Я думала, всё уже прошло. По крайней мере, должно было пройти.

— Да что ты, милая, — начал захлёбываться И.Д., — как чудо может закончиться?

— Всё заканчивается. Надеюсь, что со мной именно так и произойдёт. Но я приеду к тебе, правда, только на один день.

— Когда, когда???? — визжал Иван Дмитриевич.

— Я позвоню. — И, кажется, на этом “ю” И.Д. услышал, как голос её дрогнул, и на долю секунды ему послышался её всхлип.





День …цатый



Все последующие дни Иван Дмитриевич провёл как в лихорадке. Друзья, Зинаида, даже дети перестали его узнавать. Ни обычных шуточек, ни вообще прежнего юмора, с которым он старался общаться со всеми. Он запустил пару прибыльных дел, за что ему не поздоровилось от Зинаиды, забросил пятничные посиделки с друзьями-коллегами, которые всё допытывались, что ж с ним такое произошло во время ялтинского отпуска. И поскольку он ничего не отвечал, а они всегда жаждали рассказов о его курортных приключениях, то приглашать Ивана Дмитриевича они стали всё реже и реже, чему он был, кстати, только рад…

Она приехала естественно и неожиданно, одетая в длинную и дорогую, надо думать, песцовую шубку (был холодный ноябрь), в отороченных мехом ботиночках и с одной лишь маленькой сумочкой. Уже в номере он заметил, что под шубкой на ней всё то же, в чём он увидел её в первый раз: то же платье и подобие шёлкового платка вокруг шеи, кроме разве что шапочки из чернобурки. Она отказалась от шампанских, тортов, вина и закусок, согласившись лишь на чашку кофе, и, прижав указательный палец к губам, скрепила их молчание. Потом, будто очнувшись, крепко прижалась к нему и властно поцеловала…

Часа через три он уже провожал её в аэропорт, и в такси между ними не было сказано ни единого слова. Только уже недалеко от прохода на взлётную полосу она снова прижалась к нему, и он целовал её хлынувшие потоком слёзы, и молил, и просил, обещал, что приедет к ней сам в любое время дня и ночи, но она уже шла к автобусу, отвозившему пассажиров к самолёту, и ни разу не обернулась.





День…



Он по-прежнему каждый год наведывался в Ялту и каждое утро совершал паломничество к чеховскому домику. Через месяц после приезда он обошёл ряд галерей современной живописи, ища её картины, ибо до последнего дня с ней не знал, что Наталья — довольно известная художница. В путешествиях по залам он жадно и жалко искал её взглядом. Рядом с ним теперь часто трусил собачонок. А он всё думал, да кто ж я такой, чтобы быть с ней рядом? Кто я ей? Неужели тоже курортное развлечение? Но нет же, нет! Такого просто не может быть. Не могла моя любимая Наталья так плакать, стоя в многолюдной толпе пассажиров и провожающих. Не могла она так просто исчезнуть. Там, на югах, раньше он инстинктивно чувствовал, какие привилегированные новорусские особи просто жаждут “морских” приключений. И если б раньше он знал, что может так легко сойтись с этакой богом вскормленной знаменитостью. С её естественным художественным дарованием, с её живописным лицом, будто тоже требовавшим настоящего Мастера, ибо сама она, несмотря на “хрупкий” возраст, была зрелой художницей, но никогда не писала автопортреты. Также и в любви, казалось И.Д., в ней всегда ощущалась никем не сломленная природная гордость и застенчивость, которую он так легко смог переломить.





***

А теперь, не отмечая уже срока их расставания, как отчаявшийся узник не вычёркивает более крестики на стене камеры свои дни — бездумно и так медленно скользящие, Иван Дмитриевич совсем отдалился от своей прошлой легковесной жизни. И когда он бывал в Ялте — теперь только поздней осенью, и проходил мимо вечных, как античные статуи, местных старожилов, то слышал за собой чей-нибудь насмешливый стариковский голос, — а вот и наш Иван Димитрич, господин с собачкой.

Он улыбался. Просто медленно шёл со скорбной улыбкой, хотя чувствовал под ногами и внутри себя безразмерную пустоту, которая постепенно засасывала его целиком.

К списку номеров журнала «УРАЛ» | К содержанию номера