АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Андрей Королев

Белый воробей. Автогеография. Роман. Окончание

10. Контора пашет

 

Черту приличия наша газета переступила легко — просто пятясь от границы дозволенного. Мне, впрочем, говорить об этом следовало бы с меньшим сарказмом: даже когда дрейф от бодрой угодливости к унылому лакейству стал очевиден, я боролся не до конца. Ну, повыступал на общем собрании, поворчал на планерках, поораторствовал в курилке. Да еще разок, не желая «участвовать во всем этом», демонстративно зупил с обеда. «Русская забастовка!» — довольно отметил татарин Бил.

Ну да, русская и бессмысленная. Зато щадящая самолюбие.

 

Коридоры на двух наших этажах имеют форму буквы «О» — нескрываемого удивленного восклицания. Это понятно: строили редакционный комплекс с типографией во времена, когда прессе придавалось особое значение. Теперь, увы, о «четвертой власти» почти не вспоминают, чаще — о «второй древнейшей профессии». И кажется символичным, что лабиринты наших коридоров становятся ловушкой для самых наивных ходоков из народа, еще забредающих в газету и мыкающихся по замкнутому кругу; я сам не раз эвакуировал к лифту разных жалких старушек, графоманов и правдолюбцев.

Мой кабинет на четвертом этаже, прямо напротив редакторского (через небольшую приемную). Сейчас дверь в предбанник открыта, в кабинет редактора тоже, и в коридоре слышно, как коллеги обсуждают выпущенный сегодня номер.

Вот очередь дошла до Славика Додонова, корреспондента отдела социальной жизни. Вообще-то он вполне справный, румяный тридцатилетка, однако на планерках почему-то говорит так тихо и замедленно, что я начинаю злиться: ты просто не хочешь никого обидеть или цену себе набиваешь? Но попробуй только вслух взбодрить его — наш чуткий коллектив сразу встанет бюстом на защиту: он же искренне переживает! Не всем же быть краснобаями и балагурами!

Вот и теперь Славик мямлит что-то неразборчивое. Хотя нет, я знаю, что он говорит. Обычно он говорит: «Материал имеет место быть». Это у него означает: имеет право на существование. И это означает, что в главной областной газете штатные сотрудники не очень-то понимают значение слов.

Но тут Славик прямо-таки разболтался.

— Честно говоря, мне материал понравился, — смело возвышает он голос.

Этого я уже вынести не могу.

— Господи, неужели ты даже таких вещей не понимаешь? — врываюсь я в кабинет. — «Честно говоря» — это когда текст заместительницы редактора не понравился!

Он хлопает глазами, но при этом как-то упрямо набычась: готов отстаивать свою позицию. Свое право сидеть в теплом кабинете с грамотами на стене, в час дня чинно спускаться в столовую в светлых сандалетах, перед совещаловками в администрации за руку здороваться с шишками и после конторских корпоративов безотказно охмурять практиканток.

— Когда ты последний раз выезжал в командировку? — подступаю я к нему. — Когда прочитал хоть какую-нибудь книжку?

— Евгений Саныч, Евгений Саныч! — спешит на выручку Катя Лидрик, завотделом культуры. — А я вчера выезжала в командировку. И книжку читала!

У нас с ней самые лучшие отношения — бережно-ироничные. Когда-то Катя была честолюбива и верила в очищающую силу слова. Потом просто хотела устроить личную жизнь. Однако глупо влипла — влюбилась в бородатого музыканта младше себя, да к тому же женатого, да к тому же с задатками жиголо. В общем, в последнее время она тоже хандрит, но только с ней в этой конторе я и могу нормально общаться.

— Евгений Саныч сегодня не в духе, — пытается Катя сбить напряжение. — Что, «Барселона» ваша опять кому-то продула?

Как и многие бывшие студентки-комсомолки-спортсменки, она несколько преувеличивает свои нынешние возможности воздействия на мужиков.

— Я как раз очень даже в духе, Катерина Санна! — твердо говорю я. — Впервые за долгое время.

Все вокруг притихли: и страшновато, и интересно, что дальше будет. Журналисты все-таки, хотя уже и очень-очень глубоко в душе. Что ж, ребята, уговорили: будет вам шоу.

— Насчет командировок — это, между прочим, многих касается, — начинаю я, обводя тяжелым взглядом всех сидящих вдоль стен и за столом, что приставлен к редакторскому.

Сам редактор, кстати, тоже помалкивает, зато улыбка у него уже вдвое шире обычной натянутой.

— Ну что, момент истины? — веселею я. — Раскроем карты?

— Вот тут мне карта и поперла, — вставляет кто-то вполголоса.

Ясно кто — Таня Лагойда, пенсионерка, обозреватель по медицине, бывшее «золотое перо». Ей можно и пошутить.

— Учтите, это редкая возможность, — говорю я. — Узнать о себе правду. Потом я могу и расхотеть.

— И помрем мы темными, так и не узнав всей правды, — иронизирует Алла Симонович, образование.

А как раз ей стоило помолчать.

— Ну-у, Ал. Тебе-то это не грозит, — замечаю я с удовольствием. — Ты давно все про жизнь поняла. Что писать надо только со слов начальничков. И, кроме как за пятнадцариком, никогда не наклоняться.

— Может, отложим это срывание всех и всяческих масок? Работать надо! — миролюбиво предлагает Катя Кац, отдел писем.

— Ух ты, классику знаем! — искренне веселюсь я. — Правда, когда сами писать начинаем, куда что девается?

Поднимается ропот. Молодцы ребята все-таки. Я-то думал, у нас уже совсем бессловесное стадо.

— Я не пойму, что за судилище нам устроили? — волнуется Анжела Епанишникова, социальная жизнь.

И правильно волнуется: ее это касается в первую очередь.

— Анжелочка, золотце мое, да разве ж это судилище? — играю я. — Это у меня просто истерика от бессилия, маленький такой демаршик. Но ведь когда-то же ты, например, должна понять, что нельзя так бессовестно насиловать и читателей, и контору, и профессию, наконец!

Раздается всеобщий громкий «ах»: женщину обидели. А то, что эта халтурщица ежедневно убивает меня своей нахрапистостью, шкурностью, недобротой, — это будто дело десятое. Маленькие глазки Анжелы на толстоватом лице сверлят меня с матерной прямотой. Наконец-то хоть какая-то искренность!

Но слышу я нечто странное:

— Ну что, устал сачковать?

— Что?!

— Устал, говорю, отдыхать? — повторяет редактор. — Решил для разнообразия поработать?

Я стою у доски с приказами и еще не снятыми поздравлениями с Новым годом, а он, как всегда, подкрался незаметно («вот он на цыпочках, и не богат словами») — в обтягивающем животик кардигане и с облачком мученичества во взоре, как у Гриценко в роли Каренина. Который «так пелестрадал». И которого тоже, в общем-то, можно понять. Ну так кто же заставлял его быть таким нудным?

— Мы уже думали некролог начать писать, — продолжает острить редактор.

«А вы смогли бы?» — хотел сказать я, да передумал. Не надо перебарщивать.

 

Пока мы сидим в его кабинете, несколько человек заглядывают туда по разным придуманным поводам. Кому-то просто любопытно, а кто-то искренне переживает, что я могу свалить.

В итоге мое заявление на отпуск все-таки подписано. Но денег (видимо, в отместку) сегодня не будет: в кассе якобы нет наличности.

— Ничего, потерпишь, — говорит редактор. — Или ты собрался проставляться?

В вопросе почти нет нормальной приятельской подначки — больше чиновничьей опаски (расшатывание дисциплины) да ревности (его на такие мероприятия зовут редко).

Я поднимаюсь из-за стола и протягиваю руку:

— Сегодня я удивлю всех — буду трезвым и солидным.

— Ну никакой стабильности в мире! — смеется редактор. — Уж если ты...

Нет, он на свой лад даже остроумен — на свой ехидный лад.

Господи, что я тут делаю, в этом чужом, поддельном мире? На что трачу жизнь?

 

Я поднялся на пятый этаж, иду и здороваюсь в открытые кабинеты.

В отделе рекламы прильнула к монитору Ангелина. У нее новое платье с декольте и прическа, но, боюсь, и этому раскладу «солитёра» сбыться не суждено.

А вот Зина, учетчица отдела писем: кладет на весы большие конверты, затем снимает и лепит на них марки — готовит к отправке рекламодателям свежие порции взаимных надежд. Работа, конечно, не слишком творческая, хохотушка Зина хмурится, но не так чтобы очень трагично.

Вик, обозреватель отдела экономики, демонстративно изолировалась от всего: поверх наушников еще и капюшон худи натянут на голову. Это значит, сдает материал в номер. Если бы она не успела поработать на москвичей и знала поменьше слов типа «бэкграунд» и «тренд», общаться с ней было бы гораздо легче. Однако я все равно обычно защищаю ее от коллег: да, на пресс-конференциях Вик солирует почище любого спикера, да, она вообще не любит людей, особенно мужиков, особенно тех, у кого нет хотя бы парочки шахт или заводов, но к миссии своей колумнистской относится всерьез и, кажется, действительно хочет докопаться до правды, а в наше время это редкость.

У шоферской кандейки1 разыгрывается очередной раунд конфликта интересов: секретарь Марина Пална ищет негра для отправки в командировку, а Вова Маленький и Вова Большой включают дурака и пытаются отбиться, заодно подставляя друг друга. Здесь, впрочем, агрессивность больше деланая, здесь так положено — громко наезжать, и вилять, и сдавать на попятную (только не сразу, иначе примут за слабость). В итоге Пална построит их как надо и все будет разрулено по справедливости.

— Что, Марин Пална, совсем от рук отбились оболтусы? — говорю я, одновременно хлопая обоих Вов по плечам.

— Да не говорите! — с удовольствием ворчит она. — Раньше вообще никого не спрашивали: можешь поехать, не можешь поехать... Есть производственная необходимость — будь добр, выполняй. А тут совсем обленились: то резина у них не та, то понос не тот, то золотуха...

Вовы лыбятся: их мастерство признано. Такого сильного соперника не грех уважать и уважить.

— Все ясно, обалдуи? — развивает Марина успех, ловко пользуясь моей поддержкой. — Есть еще вопросы?

— У матросов вопросов нет! — игриво-важно отвечает Вова Большой.

И этот человек лет двадцать оттрубил в конторе, связанной со словом!..

Напоследок я захожу к фотокору Васе Шубину. Он завтра уезжает отдыхать в Белокуриху, надо же дать несколько наставлений.

Мне нравится его умение легко принимать любую действительность — даже гнусную, унизительную. Я, например, в таких случаях всегда готов к порыву, позе, капризу. А Вася как-то умеет абстрагироваться и занять уютный уголок для лукавого наблюдения и веселой оценки. И это не слабость, не двуличие. Даже когда он придворным фотографом успел побыть (в прямом смысле: выезжал на все мероприятия с губером), это его не испортило. А на те же планерки он либо не ходит, либо сидит молча, не ввязываясь в свары, лишь изредка отпуская безобидные скабрезности.

Я знаю, что он прошел Афган, был контужен. Наверное, отсюда его жизнелюбие, желание и умение создавать вокруг позитив. У него в кабинете любой может посидеть и посплетничать, выпить кофе и съесть печенюшку. А то и отведать настоечки нового розлива, которую Вася принес для пробы. Вот и теперь он потчует меня какой-то приторной микстурой, зато от души. И сопровождающая дегустацию байка, как всегда, сочна и смачна.

Он, оказывается, уже вернулся со съемки, распечатывает отобранные кадры. Это к репортажу в номер — о вручении группе активных пенсионеров палок для скандинавской ходьбы. Сейчас это главный хит нашей власти (хотя выборы, кажется, только осенью) — забота о здоровье населения. Раздают в разных территориях по сто — двести комплектов, потом счастливые физкультурники и физкультурницы (были девушки с веслами, а стали бабушки с палками) всем гуртом совершают первую прогулку, а мы это фиксируем и тиражируем. Раз за разом. Мечта, а не журналистика!

Сегодня, правда, прошло не слишком гладко. Вася в лицах показывает суету распорядителей и клянется, что кто-то из них реально вылепил фразу: «Это мероприятие не для палочки!»

— Ну, Вась, врешь же! Не мог он так красиво оговориться. Это же чистый Фрейд.

— Да там вообще один голимый Фрейд! — заливается Вася, и стекла его очков, поднятых на лысый череп, отбрасывают мальчишеские зайчики. — Накидали теткам палок — они и довольны!

Вася — самый обаятельный похабник из всех мне известных. Любую ситуацию он готов вышутить в плоскости «ниже пояса». И кстати, не всегда плоско. Особенно хорошо и полезно у него получается в компании подвыпивших дам, когда маленькой милой непристойностью нужно поддержать совместную раскрепощенность. Другое дело, что теперь Васе, хошь не хошь, приходится соответствовать роли не только остряка на грани фола, но и отъявленного жеребца.

— Виагры-то достаточно взял? — интересуюсь я. — А то придется ночью рыскать по киоскам...

— Какой виагры?! Наоборот, успокоительного — хоть отоспаться нормально.

— Или, может, батожок скандинавский на всякий случай? — продолжаю дразнить я.

— Да ты что? Я же там был. Туда биту баскетбольную надо брать... отбиваться от оздоровившихся бабок.

— Хм. Баскетбол с битами — это ты интересно придумал. Ладно, Вась. Главное, веди там себя плохо!

— Да не вопрос!

— У матросов нет вопросов? — зачем-то еще переспрашиваю я.

— Да им вообще все по колено! — подтверждает он. — И не только море.


11. Терпитерпитерпитер

— «Море», что ли? — наконец догадывается недобрая девчонка в киоске. — Так бы сразу и сказали!

Да, я сказал не так. Я два раза красиво сказал: «Мо» — с отголоском «р» в конце, и не грубым американским, а очень деликатным: «Моа».

А ничего этого, оказывается, не нужно. Ни правильности, ни четкости, ни тонкости, ни деликатности. Мне и сигареты-то эти не нужны — псевдоутонченные, фанерного цвета и вкуса. Это Маринка балуется изредка, когда хочет поиграть в бедовую девчонку. Ну, знаете, надеть твою рубашку и дернуть чинарик у тебя из губ, несмотря на недовольное мычание, и затяжка выходит с такой неумелой тщательностью, полюбуйтесь на эту отличницу-вамп на стажировке, да брось ты эту вонючую гадость, ради бога, я куплю тебе что-нибудь поприличней, хотя приличие тут как раз вредит, приличие тут как раз и нелепо, но рубашка расстегнута все же слишком лукаво, или слишком опрометчиво доверчиво, или слишком успокоенно небрежно, надо же учитывать степень тоски и освещенности, и утяжеленности, и растянутости, и растерянности, и пигментации, в общем, здесь тоже не стоит пыжиться, особенно когда тебе это не очень идет, но в такие минуты разве об этом думаешь, нет, конечно, и стараешься быть еще нежней.

— Спасибо! — говорю я киоскерше нежно, однако мне это не поможет, я ей уже никогда не понравлюсь, а еще говорят, культурная столица, Северная, блин, Пальмира, понаехали тут всякие вроде тебя и меня.

 

Этот город привык влюблять в себя, а ты и рад стараться: ходишь, ходишь как заведенный по самым хрестоматийным местам и глупо гордишься, их узнавая, ходишь как привязанный по одному и тому же маршруту, а другого тебе и не хочется: Аничков мост — арка Главного штаба — Медный всадник. Чуть-чуть отдышишься, объевшись впечатлениями, у мудро предостерегающего дедушки Крылова и — опять, опять сплошная литературщина! — завороженно-безропотно возвращаешься на Невский. Ходишь, ходишь ошалело, но целеустремленно, всматриваясь, вслушиваясь и явственно ощущая магию окружающего, и не пытаешься ее разгадать, а просто впитываешь, втаптываешь в память геометрию и названия, нанизываешь на прямые отрезки свежие сведения и чувства — такая вот полевая практика по прикладной топонимике, топ-топ-топонимике. А как иначе усвоить этот предмет, то есть освоить это пространство, то есть присвоить его себе?

И вот здесь (допустим, у Инженерного замка, даже при солнце не то сонного, не то действительно зловещего) тебя подстерегает главная опасность — стать жертвой самообмана. Слишком скоро ты начинаешь думать, что уже прошел кастинг и попал в касту избранных, и уже можешь оценивать качество архитектуры, и обсасывать местные сплетни, и подсказывать дорогу неофитам, и канал Грибоедова называть Грибоналом. А что, ты ведь уже пил ночью на каком-то явно знаменитом парапете, видел там крыс, но от этого не разочаровался же, не отступился, даже наоборот — еще крепче теперь связан некой взаимной интимной тайной.

Вот, скажем, на Невском у Пассажа, где туристы рекой, вдруг замечаешь актера Дмитриева в неоправданно широкоплечем плаще, в нескрываемом белом кашне, ищущего взглядов, и, конечно, тут же прощаешь ему эту маленькую слабость, сразу доброжелательно прощаешь. Или — еще более великодушно! — на какой-то странно пустой набережной встречаешь актрису Крючкову с нелепой авоськой в руке, устало-скромно опустившую глаза при приближении, и даже не пытаешься смутить ее уважительным узнаванием.

Нет, обходительность в этом ухоженном исхоженном городе, похоже, и впрямь разлита в воздухе. Или это природная вежливость, и уж точно воспитанность, вышколенность, пусть порой и чопорная (а скорее церемонная), или даже врожденное благородство, причем по-настоящему теплое, что особенно греет в тот момент, когда ты поднимаешься вдоль Фонтанки от Чижика-Пыжика, на сей раз оказавшегося на месте, возвращаешься окрыленный, словно сделал что-то очень ценное, скормив ему целую горсть полновесных монет, причем попадал не только в бока и голову, пара рублей даже осталась лежать на постаментике, пока не была сбита другими счастливчиками.

И кто клеветал, что в Питере всегда пасмурно — с таким-то блеском воды и металла, с такими бликами и зайчиками? День настолько светел, а город настолько сказочен, что тебя так и распирает от счастья, и в это трудно поверить, поскольку ты совсем не такой, или давно такого не было, или реальность этого счастья будто случайна, точнее, оно какое-то шальное, не лично тобой и не слишком заслуженное, и ты еще благоразумно пытаешься его сдержать, но счастье все равно прорывается наружу, и тогда ты прямо на ходу — о-о-опля! — выкруживаешь разворот с сигаретой на отлете, рассылая блаженную ухмылку на все четыре стороны, а потом щелкаешь ногтем по красному воздушному шарику, который празднично, как рюмку, держит перед собой стоящий на светофоре шпендик, а потом, уже в холле гостиницы, здороваешься весело с мужиком, показавшимся смутно знакомым, сидящим с надменным видом, и ты говоришь ему «добрый день», потому что выглядит он инородно, а ты хочешь дружески его подзадорить, но на лестнице понимаешь, что делать этого не стоило, потому что счастье действительно иллюзорно и недостижимо, потому что, пока ты так игриво любишь весь мир, кто-то в мире угрюмо не любит тебя.

«Это же нечестно», — беспомощно подумал я. Потому что холеный мужик в холле, самодовольно ждущий кого-то, был Маринкиным мужем. И никакого честного счастья нам с ней уже не светило.

 

— Он сам приехал, я правда не знала!

Она виновато морщит нос, но при этом, просунув палец под мою ладонь, щекочет им по-кошачьи беспринципно.

— А сына он с собой не прихватил? — усмехаюсь я. — Так было бы еще эффектней!

Она вздыхает, однако руку не убирает.

— Такое чувство, что ты один считаешь себя пострадавшим. Это не так, поверь.

— Да знаю я, Чижик. Просто жалко безумно. И тошно. Потому что он-то в своем праве, а мы как будто...

Я горько замолкаю.

— Я постараюсь что-нибудь придумать, — говорит она и, кажется, сама в это верит.

— На всю ночь? — заглядываю ей в глаза.

Она не отводит взгляда, но молчит.

Тут почти вовремя появляется Димка с видом типа: «Я вовсе не собираюсь вам мешать, только погреюсь немного у вашей семейной идиллии да оживлю разговор парой ярких острот».

— Вы уже заказали? — бойко спрашивает он, потирая руки.

Потом, присмотревшись к нам:

— Я ничего не пропустил?

Потом — персонально мне:

— Мне надо узнать что-то важное? Ты был мне неверен?

И уже в другой тональности — ей:

— Кошка, которая между вами прошмыгнула, была не черного цвета? Это принципиально важно. Если не черная, то...

— Приехал ее муж, — перебиваю я его. — Решил сделать сюрприз — красиво сорваться на уик-энд. Просто, говорит, соскучился. И я его понимаю.

Димка садится за стол. Затем говорит осторожно и в то же время твердо:

— Ты считаешь, это достаточный повод, чтобы назюзькаться вдрызг? Я поддержу. У меня были другие планы, но...

— Да не парься ты, — говорю я. — Так даже романтичней получается.

— Да перестаньте вы, — говорит она, — себя жалеть! — И встает.

Я пугаюсь, что сейчас она уйдет совсем, даже не попрощавшись. Но она поворачивается ко мне:

— Я буду в номере. Подожду, пока ты успокоишься. Все, пока. Пока, Митя.

Димка сосредоточенно молчит, потом начинает чесать заросшую щеку — опять начал отпускать бороду, чтобы казаться солидней.

— И чего этот хер приперся? — сочувствует он. — Прямо специально из Москвы? Понял что-то?

— Надеюсь! — усмехаюсь я.

— Ну конечно! — говорит Димка неожиданно прямо. — Тебе же чем трагичней, тем лучше. Что, в роман следующий вставишь?

Хороший удар, точный. Однако недостаточно сильный. Да и не хочу я ни с кем соревноваться. Все, хватит. Устал.

— Все, хватит! — говорю я. — Разберемся как-нибудь. И не думай, что я только из-за себя разнылся. Ей с ним, может, еще жить. И для нее это правда удар.

— Да, правда, — соглашается мой друг. — Она сильно переживает. Но больше именно за тебя.

— Что я никак не могу угомониться? Хотя пора бы уже... Никакой перспективы, никакого будущего. Даже никакой солидности. Ребячество, стыд и срам.

— Ладно, ладно, не заводись, — говорит Димка. — Любит она тебя, любит. Ну как такого балбеса не любить? — шутливо прикладывается он легонько кулаком к моему лбу. — И вправду пацан, э-эх, чертенок!

— Что у вас тут — драка? — интересуется подошедшая Маринка. — Не можете без меня минуту спокойно посидеть?

Мы оба смотрим на нее и улыбаемся. Я очень рад, что она вернулась.

— Я подумала, что ты, в общем, не виноват, за что тебя наказывать? — говорит она, нечестно блестя своими зелеными глазами. — А тем более Митю. Он-то никогда не будет на меня злиться, он уже взрослый, правда? Так что, если хотите, можем пойти куда-нибудь погулять.

Я, признаться, надеялся на несколько иное продолжение. Но сейчас был рад и этому.

 

А потом все наваливается разом: и горе, и гордость, и горечь. И город, в котором ты так хотел и мог бы быть счастлив, вдруг отгораживается от тебя всеми стенами гостиничного номера, и выхода из этого тупика нет, и выбор между ступором и сдачей унизителен, особенно когда жизнь за окном продолжается демонстративно бойко, злорадно отстраненно, и эта возбужденная реальность, искренняя праздничность или праздная суета — все протекает мимо, мимо, все эти азартные, нескромные, бодрящие, щемящие обстоятельства времени и места, все эти трепеты, флюиды и феромоны Монферрана уже не для тебя, а тебе только и остается, что принять эту новую данность и первую дозу из наивно припасенного и скромно сервированного: ну, за отрезвление, говоришь ты в зеркало стенного шкафа и чокаешься со своим странным двойником с обиженным взглядом, и закусываешь треугольничком плавленого сыра, а есть ведь еще и шпроты, и оливки с лососем, и мясная нарезка, и маленькие булочки, о, да у вас тут (у тебя тут) настоящий пир, настоящий праздник независимости (освобождения от иллюзий), о, за это не грех и повторить, не так ли?

Еще бы. Большеватый глоток водки в стакане болтанулся угрожающе противно, но с какой-то правильной суровостью, необходимой мужественностью, ты должен нравиться себе сейчас, иначе будет еще хуже, ну хоть кому-то же ты сегодня должен нравиться, ну, за верный выбор, точнее, за вовремя сделанный выбор, в этом есть даже определенный гуманизм — не отрезать хвост по кусочку, а просто взять и не прийти — как отрезать, в этом есть особая смелость — поступить так, как считаешь нужным, как считаешь правильным, невзирая ни на что, то есть ни на кого, признай это, признай — а куда деваться?

Водка уже начинает действовать, особенно когда стоишь у зеркала и смотришь прямо себе в глаза, да, в этом есть особый смысл, и особая открытость, и рисовка, разумеется, не без этого, зато так интонации модулируются четче и сами слова льются проще и, главное, доверительней, убедительней, доходчивей, только обязательно надо пить за что-то — с тостом, или девизом, или смешной присказкой. Черт возьми, да ведь это же почти молитва, стоишь весь такой голый и формулируешь желаемое (кому? в том числе и себе самому), задаешь некую программу, такое вот исповедальное шоу с элементами душевного стриптиза, актерского тренинга и языческого обряда: «Тот, Который видит меня насквозь, яви милость Свою — сделай то-то и то-то (“когда бы милая моя со мной в постели здесь была...”), да хотя бы просто наставь и помоги» — в данном случае святой Петр, или святой Петропавел, а может, и святой Супермен, или крутой Бэтмен, или могучий Халк, да какая разница, если все это бессмысленно, все бесполезно, но теперь проще дожить день, ты выговорился, излил свою щенячью тоску хотя бы так нелепо, и за это немедленно стоит выпить, а после третьей и покурить, да, это закон, тут не поспоришь, да никто и не спорит, еще бы.

Может, вызвонить Димку, пригласить посидеть, смочить жилетки, друг, конечно, сразу примчится на зов, на вой, на скулеж, постарается помочь, будет немногословен, но внимателен и терпелив или весел, искрометен, афористичен: «Мы прорубили окно в Европу и затянули его бычьим пузырем» — ну не блеск ли, друг у меня ужасно талантливый и при этом скромный, тактичный, он все понимает и будет со мной мягок, но честен, ну, честен насколько это возможно, учитывая и собственный интерес, хотя нет, от этого он будет даже еще деликатней, еще бескорыстней, чья школа-то, тьфу ты, никак не можешь без самолюбования, а Димка действительно благороден, как он помог мне выбраться сюда, наверняка это было непросто, какой там на хрен я «Медиасоюз» и медиасъезд, хотя я и в комсомол, и в ку-клукс-клан бы любой вступил, чтобы вырваться сюда, а видишь, как оно вышло, вот это нефарт, судьба-злодейка, настоящий хард-рок, и никто не виноват, и от этого еще хуже, нет, не надо друга в это впутывать, он и так ведь, наверное, страдает, это ж как надо себя сдерживать и стараться быть хорошим, вот это в самом деле тяжко — себя не уронить, не то что ты, наставник хренов, гуру недоделанный, ученик превзошел-таки учителя, и это железный повод выпить. «Друг, прости, что все так вышло, — пылко говоришь ты кокетливому грешнику в зеркале, — ты же знаешь, как я тебя ценю и люблю, ты для меня всегда будешь на первом месте, только, может, не во всех подобных случаях» — удобная философия, что и говорить, и вообще говорить тут не о чем, слишком много слов и мало дела, а пить кто за вас будет, хватит уже мусолить свои мелкие страстишки, наливай да пей — вот и весь сказ.

Наказывая себя, ты решаешь не закусывать и покурить вне очереди, да гори оно синим пламенем, а так хорошо все начиналось, может, это и есть плата за все хорошее — украденное хорошее? не по чину? не по плечу? не по херу? — черное похмелье, которое точно будет, это даже не раскаяние, а просто четкое осознание, как все хреново, как черно и беспросветно, и бороться с этим невозможно, потому что это и есть реальность, вот этот полный негатив, и бороться с ним можно только уходом в другую ирреальность, вымышленную или химически созданную, так, что ли? Может, и так, да я уже ничего не знаю и знать не хочу, и между пятой и шестой промежуток небольшой, просто маленький технический перерыв, ушла на базу, едет в парк, или в депо, или к мужу на свиданку, подумаешь, большое дело — обломили хорошего парня, посадили на фонарь, не ты первый и не ты последний, радуйся еще, что у тебя это действительно было, все-таки было, и это было волшебно, невероятно, так что радуйся, гордись и хватит уже кривляться, пыжиться, ты никогда этого не умел, пыжиться тоже нужно красиво, правдиво, изо всех сил, вот тогда это будет настоящий поступок, взлет, выход на другой уровень, высокие-высокие отношения, и ведь было же это, было, Чижик, были Чижик и Пыжик, Чижик-Пыжик — беззаботная веселая пичуга, тырящая счастье по зернышку по чужим углам, или Чиж-Пыж — ненасытный зверь с двумя спинами, смелый, сильный, краснокнижно-нежный, обреченный, правда, на отлов, на отстрел, на сомнительную честь, как видим, стать легендарным чучелом, кстати, в Кунсткамере.

Видишь ли, милая, говоришь ты (а ты не видишь, ты сейчас далеко, уже спишь, и явно не со мной), видишь ли, милая, говоришь ты в зеркало, и эта двойственность тебя ничуть не смущает, видишь ли, я вовсе не сдался и не то чтобы слишком устал (хотя и устал), я просто стараюсь решить правильно это уравнение со скобками, а оно только усложняется и усложняется. Да, я помню, как говорил твоему напуганному отцу, что не отступлюсь, и я же не отступился, просто меня самого отставили в сторону, выставили за скобки, и решать теперь эту задачу мне уже не с руки: если я люблю тебя (а ты меня порой тоже), то должен добиваться тебя (так, чтобы и тебе этого хотелось), но если тебе это больше вредит (а видно, что чем дальше — тем больше), то не лучше ли оставить тебя в покое, поскольку я в самом деле тебя люблю и желаю тебе только счастья?

Здесь нет правильного ответа, однозначного и четкого, например: «глупое сердце, не бейся», или «все проходит», или «все к лучшему», тут никакого простого ответа не может быть, просто надо захлопнуть на хрен задачник, то есть хлопнуть еще полстакана потеплевшей и запахшей отравы и завалиться на кровать прямо одетым, лицом в подушку, задев локтем банку с оливками (с лососем), да и хрен с ней, пусть валяется на полу до утра, пусть почувствует, каково это — быть сбитым на пол напрочь и неотвратимо, пусть узнает эту боль, и это унижение, и облегчение, и благодарность, и эту спасительную мудрость равнодушия: глупое сердце, не бейся, глупое сердце, все к лучшему, глупое сердце, ты выдержишь, так не доставайся же ты, лосось, никому.


12. Обосную одесную

Никому не нужен, ничего не должен и спешить никуда не надо — идеальное состояние в будний день после обеда, когда весь подневольный люд еще мается в конторах, а ты можешь спокойно прогуляться до дома. Тем более что идти под горку. Да и погода располагает.

Да, погода идеальная: чуть ниже нуля, и снег искрится, и небо уже с голубыми промывами, и солнце реально пригревает — то, что называется пахнет весной. День и впрямь совсем весенний, хотя и в марте морозы еще ударят в спину и ошпарят ляжки под джинсами (уже романтично без кальсон) — а не надо расслабляться раньше времени, не время расслабляться, товарищ, Родина в опасности!

Ну, вижу, настроение у тебя игривое — можно просто идти и не думать ни о чем серьезном. Это старая привычка — задавать себе на дорогу какую-нибудь тему (например, сделать поприличней заголовок для очередного чужого текста): так и время проходит быстрей, и польза хоть какая-то. Но сейчас другой случай. Сейчас полная свобода, полная. «Отпустите свою мысль на увлекательные поиски!» — говаривал один лиричный мачо, жизнь положивший на то, чтобы считаться самым мужланистым.

Спустившись с крыльца, я сворачиваю вправо и иду мимо столовой, а затем вдоль типографского корпуса. Я еще застал времена чумазой высокой печати (какая же тогда была низкой?), долго разогревающихся линотипов и быстро вспыхивающих метранпажей, спорить с которыми (ведь шилья в руках!) даже мне, ответсеку, не говоря уже о всяких корреспонденточках, дежуривших по номеру, следовало очень осмотрительно. Между редакцией и цехом курсировала наш курьер Валя: шустро ширкала по переходу домашними тапочками, разговаривала сама с собой и всех мужиков делила на «путявых» и «непутявых». Я, похоже, был путявым, хотя один раз все же хотел придушить ее, когда она ушла в цех с правкой двух полос и пропала на час. И ни один телефон не отвечал. Наконец, взбешенный, я сам явился туда и застал такую картину: все цеховые тетки в синих халатах и наша Валя с гранками у груди застыли около телика, обливаясь слезами. То был один из первых дней показа не то «Рабыни Изауры», не то «Просто Марии».

За издательским корпусом — большая автостоянка у больничного городка. Возле рядов машин никого, а раньше здесь постоянно крутился таджичонок с пачкой газет — худой оборвыш с последствиями ДЦП, но обаятельно бойкий. Он честно зарабатывал на жизнь — выпрашивал в типографии разные издания и втюхивал их скучавшим водителям. Так продолжалось много лет; я видел, как парнишка взрослел, вытягивался, дурнел. А недавно я стал свидетелем, как он ругался с каким-то мужиком, с верблюжачьей презрительностью выговаривая наши матерки. У него по-прежнему была пачка газет под мышкой, но его уже не было жалко.

Другой здешний насельник и сейчас на боевом посту: блаженный лет тридцати — пятидесяти, пухлый, розовощекий и с глазами навыкат, дежурит у церковки при облбольнице. Он всегда тянет одну и ту же фразу, для пущей убедительности старательно нарушая закон фонетической редукции:

— Пода-а-айте, раде Хреста, сколько сможете!

Пару раз я ему подавал, а потом стало досадно: не надо мне такого регулярного территориального преимущества перед истинно верующими! Сегодня божий мытарь одет (наверняка сухонькой седенькой мамой — вот кто гораздо ближе к Господу!) слишком тепло, в длинный пуховик и шапку с опущенными ушами, и потому, наверное, особенно неповоротлив; к тому же он зря потратил время на разбитную пару возле хирургического корпуса, так что «раде Хреста» звучит уже мне в спину. А раз не было прямого обращения, то и прямого игнорирования нет, извините!

А вот из церкви выходит парень вполне современного вида, в попугайской сноубордистской куртке, оборачивается и крестится открыто и размашисто, как могут только очень уверенные в своей правоте люди. Не рановато ли? То есть не слишком ли самонадеянно? На светофоре старушку переведет он через дорогу так же легко и свободно? Может, и перевел бы — да возможности не представилось.

Этот светофор вызывного типа, и нередко деревенские приезжие — родственники пациентов облбольницы — зависают здесь надолго перед потоком машин. И я тогда, даже если мне не надо на другую сторону, могу подойти и без всякой снисходительной ужимки нажать кнопку. Интересно, это мне зачтется как компенсация за отшитие юродивого?

 

Далее справа по курсу — а сегодня я изучаю только вид справа, не надо разбрасываться, ставь перед собой реальные цели! — огромный перинатальный центр, открытый в пересменок президента Медведева. Между классическими корпусами с фронтонами и пилястрами он выглядит кубистически нахально, но, надо признать, вписан в систему со всякими переходами вполне логично. Над его центральным входом электронное панно. Сейчас на нем фото невинного младенца и целый дидактический стишок, хотя хватило бы и одного названия: «Аборт?!» Одна беременная задумчивой походкой приближается к зданию, другая с двумя пакетами в руках стоит рядом — ждет опаздывающего непутевого мужа. Впрочем, почему сразу непутевого? Просто растерялся человек, ошалел в последние дни свободы...

Кстати, здание старого роддома — дальше по ходу, чуть в глубине. Точнее, в этом корпусе раньше было какое-то хитрое отделение патологии беременности, и моя теща, царствие ей небесное, в ту пору главный детский фтизиатр области, заранее договорилась, что ее дочь будет рожать здесь. Когда начались схватки, мы вызвали скорую и сказали фельдшерице, куда ехать.

— Нет, сегодня в Кировском роддом дежурный, — сразу отрезала она, хотя и не без сочувствия.

— Вот уж фиг-то, — спокойно сказал я, хотя и чуть надменно. — Нас там ждут!

Время было позднее, фельдшерица явно вымоталась, спорить не стала и только фыркнула со злой горечью:

— Везде блат!

Потом всю ночь я рассеянно читал письма Пушкина. А днем, когда нес жене куриный бульон в термосе, услышал под окном больницы отчаянный плач ребенка. Поднявшись на третий этаж, узнал, что это мой сын только что родился. Я посмотрел на часы: было полтретьего. Поехал в центр, в «папином мире» вдохновенно упросил мужиков пропустить без очереди, взял две бутылки и завалился в общагу. А там никого из близких приятелей. Пришлось отмечать с едва знакомым самобытным пятерочником-шорцем. Из всей церемонии только его легендарное домашнее копченое сало и запомнилось...

 

Это я вспоминаю уже на пустынной тропке в конце больничного забора; справа сквер с редкими хилыми соснами да новая мини-котельная с двумя блестящими трубами, смотреть практически не на что. Ну, есть еще морг с ритуальным залом на дальнем краю, пониже к реке, но это совсем другой жанр... К тому же идти здесь надо предельно собранно: дорожка узкая и скользкая, и, не дай бог, кто попадется навстречу — обоим придется тореадорски выгибаться или синхронно отшагивать в сугроб.

Теперь переходим опасный выезд с Заречных улиц (сейчас там застраивается «Кемерово-Сити» — представляю, какая теснота со временем будет) в ряд яблонь, разросшихся между проезжей частью и полутора хрущевками. Самое крайнее дерево особенно красиво бывает в мае — все в цвету, полностью белое; жалко, что дорожка из-за натоптанного бугра вильнула прямо под нижние ветки и часть их уже обломана.

Во втором доме в полуподвале секция по каким-то единоборствам. По вечерам в зарешеченных окнах мелькают белые кимоно и голые кулаки со ступнями. И сразу ясно, какая затаенно-ущербная, зато реальная и осмысленная жизнь там прорастает.

Дальше здание городской ГИБДД. Носами к нему запаркованы штук десять патрульных машин. В начале девяностых, помню, милицейские шишки во всех интервью жаловались: «Бандиты легко уходят от нас на своих иномарках!» А сейчас у них самих неплохой автопарк. Но вид у гаишников так и остался озабоченный. Или, скорее, озабоченно-деловитый. Вот летеха, широко расставив ноги в лакированных туфлях, общается с парой штатских в закутке у отдельного входа, где разбирают ДТП. Порешивает вопрос.

Следом по курсу — остановка общественного транспорта с киоском (теперь даже без пива). Телефонная контора с банкоматами в незаслуженно большом холле. Станция юных техников с выставкой в витринных окнах (почему-то старые самовары и еще более древние баранки на волосатом шпагате).

Стоп! На переходе через Пионерский бульвар горит красный. Уже замигал желтый, а через перекресток летит вниз к своему офису серебристый микроавтобус Кузбассразрезугля. Ладно, ему можно: такие обычно возят делегации важных гостей или детей на экскурсии.

Сквер на Пионерском — примерно на половине пути; в принципе, его можно использовать для перекура. Но недавно здесь установили детский городок, и спокойно уже не расслабишься. А сейчас и нужды нет. Сейчас хорошо и так: покой и воля. Точнее, даже так: воля, но покой. И нет никаких ожиданий внеплановых приключений, ностальгических встреч или спонтанных звонков. Вот так, возвращаясь домой, мы и приходим к мудрости? Счастье спокойной воли — это что-то новенькое, это даже интересно.

Следующий квартал — сугубо деловой и самый невыразительный. Невысокий бизнес-центр «Флагман» темного стекла с кучей разномастных вывесок, высокий бизнес-центр «Маяк-плаза», банк «Уралсиб» — все современное, ухоженное, но без какой-либо ауры. Так же, как и автосалон «Хёндай» (а прежде «Шевроле» и «Опель»), и заправка Газпромнефти. Говорят, она будет первой автоматической в городе, вообще без обслуживающего персонала. Только если хозяева не заплатят за рекламу — хрен-то мы сделаем репортаж с открытия!

Главная дорога плавно забирает вправо: Октябрьский проспект переходит в Университетский мост. Этот перекресток всегда загружен, на светофорах стрелки, и к моему зеленому надо бы ускориться. Ускоряюсь, успеваю да так и продолжаю идти быстро, чтобы обогнать двух студенток и одного вихлястого яппи с портфельчиком (не иначе, машинка у него в ремонте). К тому же на мосту покат еще сильней, и по такому распахнутому пространству правильней шагать широко. И ветер в этой аэродинамической трубе всегда дует порывистый — невольно прибавишь ходу.

Пойма Искитимки внизу могла бы быть красивой, если бы не была так примитивно засорена: сплошные ленты железных гаражей, похожие на шпаргалки, заросли тальника и клена. Речка, как обычно, замерзла не полностью: корку льда разъел темный ручеек, и даже думать не хочется, какой состав у этой воды. Раньше, впрочем, было еще хуже, запах прямо шибал в нос, а ныне целая колония уток живет здесь и здравствует. Начиналось наверняка с пары Серых Шеек, застрявших у нас на зиму, и как-то они умудрились не пропасть в холода. И, видно, так закалились, хлебнули столько адреналина, что плодятся теперь со страшной силой. Вон, кстати, звено уток летит со стороны Томи — три впереди и две сзади, — как-то слишком разогнавшись и заполошно маша крылышками, словно спасаясь от погони.

Осталось пройти от моста метров сто (это я определяю просто — по длине футбольного поля) — и начнется центр города. Даже табличка соответствующая в угол тротуара воткнута с надписью на двух языках. А то вдруг толпы иностранных туристов сами не разберутся, заблудятся и одичают в ближайшем сквере.

Этот сквер у областной филармонии — один из лучших в городе: он и вылизанный, и с этакой приятной диковатостью. За первым рядом лип и вторым рядом берез растут купами темные ели, а между ними на газоне живописные кучи валунов (на самом деле, наверное, неликвид с каменоломен, однако смотрится все равно симпатично). Сейчас, с валами счищенного снега и шапками сугробов на месте клумб, сквер уныл, сиротливо насуплен. Но уже скоро оживет, расцветет, заполнится людьми.

За главной аллеей сквера, ближе к зданию филармонии, есть даже дубы. В Сибири это редкость: приживаются буквально единицы. А здесь сразу три доросли до приличных размеров, только вот сбрасывать листву осенью никак не приучатся, всю зиму упрямо стоят с сухой кроной.

Однажды под этими дубками мы с Димкой и Билом составляли каталог самых правильных пород для заповедного русского леса. Итоговый список выглядел так:

клен ты мой опухший,

толстая рябина,

плаксивая береза,

дуб дуб дубом,

румяная поганка,

ясен пень и на нем ложно понятые опята.

Теперь подождать минуту разрешающего сигнала, перейти Красную улицу — и окажешься на необычном пятачке, неожиданно безлюдном для этого района. Не скажу, что это сердце или лицо города, скорее нежный животик, или бритый лобок, или теплая подмышка — да, именно, как у Христа за пазухой! — потаенный тихий уголок с особенно мягким уютом.

От розовомраморной часовни иконы «Всех скорбящих радость» до задней стены бывшего обкома «Всех алчущих надежда» примерно гектар обетованной земли под сенью берез и лиственниц. Доминанта ландшафта — роскошная круглая клумба с тремя ажурными фигурами ангелов; вокруг нее и в нишах центральной аллеи солидные скамейки (парковые диваны!) с именами дарителей, то есть тех областных чиновников, которые вроде как за них заплатили. Удобней всех спрятана в кустах скамейка начальника департамента лесного комплекса. И надо ли говорить, что с особым удовольствием (порой даже с закуской) мы устраивались на скамье начальницы департамента культуры?

А вот лавка губернатора, конечно, стоит наособицу: она и ближе всех к гостевому теремку (построенному, разумеется, всего за ночь перед визитом премьера Косыгина), и металлическая виньетка сверху у нее другая — большего размера и прямоугольная, что, кстати, выглядит гораздо хуже.

 

Я кладу перчатки на край сиденья, сажусь на них и закуриваю.

Умиротворенность — вот что положено здесь чувствовать, и именно это обычно чувствуешь, особенно поздним летом, когда тучные цветы так и вываливаются из клумбы, город изнывает от неги, а ты нашел спасительную тень. Или поздним вечером, когда огоньки на ангелах сливаются в новые созвездия, и это небо в алмазах завораживает тебя, манит, и ты вполне можешь поверить, что еще воспаришь, воспаришь.

Но сейчас лимит заказов счастья, похоже, уже исчерпан, картинки, связанные с этим сквером, всплывают отнюдь не самые благостные или лестные — из серии «даже старожил не забыл».

Ну, например: за этой или соседней скамейкой мой сын сильно поранил губу, когда его ловкий папа, играя в догоняшки, показал финт с ложным уходом в сторону и направил ребенка прямиком на ствол.

Или еще ярче: именно здесь мы сидели с Маринкой перед ее отъездом в Москву, она щебетала что-то оптимистичное, а я молчал. Потом она встала, сделала несколько шагов, остановилась и обернулась: последую ли я за ней? А я не мог подняться, я просто сидел и смотрел на нее и дальше, в сторону стоянки, где она сядет на свою юркую ласточку и умчит навсегда, и себя самого будто видел со стороны — одного на скамейке, в белой майке, вцепившегося в доску руками, застывшего, как пугало на грядке, как чучело белой вороны, в пух и прах проигравшего упрямца, распятого в назидание другим.

А вечером, когда она позвонила и я рассказал об этом красочном образе, она попыталась шутливо успокоить (и заодно мягко уколоть): ну какая же ты белая ворона, вороны противные, а ты белый воробей, мой воробышек, такой взъерошенный попрыгунчик, смелый и свободный, жаль только, не перелетный, довольный и тем, что есть.

— Блеск! — глупо обиделся я. — Точнее не скажешь!

И после этого все прощание стало фальшивым, особенно тягостным и даже ненужным, по крайней мере тогда.

А теперь я сижу в пустом сквере и понимаю, что очень устал, проголодался и хочу домой. Благо до дома уже рукой подать.


13. Парижские таймы

Подать биловскому шефу за предоставленный отпуск была дальновидно заготовлена еще в шереметьевском дьюти-фри. Мы с Миной тоже взяли по «Мартелю» — ну как было не взять? Итого стало три, это было логично, символично, но избыточно, тем более что шеф и так должен был дать Билу отпуск. В общем, первую бутылку мы раздавили еще до взлета. А вторая сама разбилась в моей сумке — скорее всего, во время погрузки багажа. Так что третья, по сути, была обречена, и участь ее решилась быстро, еще до прохождения таможни в аэропорту Шарль де Голль.

Потом нас встретил очень вежливый парень в прекрасном светлом костюме. Настолько вежливый, что сразу виделись все годы унижений и стараний, предшествующих получению столь завидного места — представителя турфирмы в Париже. Мы приветствовали Арсения, допускаю, излишне сердечно, а он сделал из этого неправильный вывод — посчитал, что сибирские валенки будут счастливы просто потому, что оказались здесь. И как-то походя сообщил, что взял нам билеты не на заказанный матч Бразилия — Чили, а на Нигерию с Данией.

О, зря он это сделал!

Пока я, охренев, только хмурился, а Бил поднимал брови, Мина начала действовать, и горе тому, кто встал бы у нее на пути.

— Простите, юноша, — проворковала она вкрадчиво, предвкушая славную потеху, — простите, ради бога. Правильно ли я поняла, что вы не выполнили свою часть договора? Мы приехали на чемпионат мира, заранее продумали всю программу и маршрут, а вы вместо лучезарных, карнавальных бразильцев хотите нам подсунуть каких-то ушлепных негритосов с замороженными скандинавами?

Парень перепугался страшно — и от ее свистяще-шипящей прямоты, и особенно от такой вопиющей неполиткорректности. Он залепетал что-то про невозможность, нереальность и форс-мажор — и этим окончательно отрезал себе путь к отступлению.

— Мажор? Это какой еще мажор?! — вскинулся Бил, и в его глазах генетически сверкнули огни горящих русских деревень. — Нас за кого тут держат — за фраеров позорных?

Парнишка, казалось, сейчас рухнет в обморок. А коварная Мина прильнула к Билу и стала поглаживать его по бицепсу.

— Наиль Хасьянович, успокойтесь, — закудахтала она. — Ну зачем так сразу волноваться? Молодой человек просто ошибся, он сделает все, чтобы исправить это досадное недоразумение!

— Это действительно нереально, — начал приходить в себя парень. — Действительно. А тот матч тоже очень хороший, поверьте.

— Поверить? — задумчиво переспросил Бил и обратился ко мне: — Как ты думаешь, майор, стоит ему поверить?

— А может, стоит уже позвонить Шамилю? — слегка наклонился я к его уху.

— Шамилю?! — в ужасе прошептала Мина, выкатив глаза.

— Да, — сдержанно сказал я. — Чувствую, мы теряем время.

— Нет, прошу вас, не надо! — воскликнула Мина. — Наверняка же можно все решить по-другому!

— Подожди, майор, — поднял Бил ладонь в мою сторону, а потом повернулся к парню: — Так ты сможешь все решить по-другому?

Все мы: и полковник Билялетдинов, и майор Горкунов, и вольнонаемная Мулерман — играли топорно, гротескно, но, видно, убедительно, потому что в конце концов фирмач сдался и пообещал нам купить билеты с рук, у «жучков».

 

Они, оказывается, роились прямо на Елисейских Полях, на тротуаре у какого-то кинотеатра, не то музыкального магазина. Никто из них не шугался и не шхерился, только некоторые были слегка возбуждены, да и то как-то весело, с прохиндейским форсом. У самых циничных имелись таблички на английском: «Мне нужен билет».

— Ну, Мин, твой выход! — подтолкнул я ее вперед. — Кто у нас по национальности отвечает за торговые операции?

— Мне кажется, торг здесь неуместен! — гордо продекламировала она и, подхватив под руку вежливого Арсения (уж не из бело- ли он эмигрантских? и не шанс ли это для Мины пустить корни на Галльщине?), ринулась в гущу событий.

И это при том, что по-иностранному она выучила всего одну красивую фразу: «Вери икспенсив!»2 Впрочем, идти за билетами пришлось все-таки мне. Мелкий жулик международного цыганистого вида повел меня (только одного — так настоял он) в какой-то общественный туалет, и, признаться, всю дорогу я напряженно следил: не мелькнет ли в его руке финка? не поджидает ли за поворотом какой-нибудь амбал? Но нет, в итоге у меня действительно появилось два билета на матч, причем один был куплен за три тысячи франков, а другой — за две.

А самое смешное, что перед самой игрой возле «Парк де Пренс» третий билет мы купили почти по себестоимости — за триста франков. А униженного Арсения так больше и не увидели: в дальнейшем вся наша авантюра протекала без сучка без задоринки.

 

Что особенно поразило на стадионе?

Отсутствие нормального табло, какая-то узкая электронная лента типа бегущей строки на экране телевизора.

То, как слаженно трибуны горланили: «Го, го, го! Оле, оле, оле!»

Как бразильские запасные в перерыве жонглировали мячом — перебрасывали его друг другу головами, фантастически долго не роняя на газон.

Ну и, разумеется, Зубастик Роналдо. Я знал, что он атлетичный, но не думал, что настолько — прямо конь-огонь. И, клянусь, когда перед четвертым голом он выбегал один на один к воротам, я реально почувствовал, как земля трясется у него под ногами.

А еще любопытно, что матч Нигерия — Дания тоже получился забойным. Хотя не лучше нашего, конечно, лучше быть просто не могло. И вообще весь тот день был сплошной волшебной сказкой, и мы проживали ее со всей положенной растроганностью и благодарностью.

 

Только у Мины была странная установка: во что бы то ни стало разоблачить Париж. Что уж он ей такого плохого сделал — непонятно, но она так и норовила подловить его на обмане, попсовости, даже второсортности. Ну, как минимум уличить в задирании носа или пускании пыли в глаза. Думаю, как человек творческий, а значит, и ранимый, она боялась разочароваться и потому подстраховывалась заранее. Или просто выискивала самые смачные детали для своих будущих детективов. Или из вредности перетягивала внимание на себя: мы-то с Билом приехали осуществлять свою мечту, на самый крутой футбол, а она зачем? Не на шопинг же!

— Ну и где ваши хваленые красивущие парижанки с неуловимым шармом? — спрашивала она.

— Так ведь он неуловимый... — оправдывался Бил, но Мину это не устраивало.

Стены в метро у нее были выложены плиткой «как в морге районной больницы», клошар на перроне был совсем не живописным и откровенно вонял, а около Эйфелевой башни, «у самого намоленного места» (тогда уж у самого причинного, не преминул вставить Бил), фиолетовые торговцы малахитом оказались настолько назойливы, что даже ее обратили в бегство.

Однако больше всего претензий у Мины было именно к парижским женщинам. Слишком плоским. Слишком носастым. И вообще слишком много о себе мнящим. Она постоянно вертела головой, рассматривала несчастных в упор и могла даже показать на них пальцем.

— И это вы называете красотой? Изабель Аджани — да. Фанни Ардан — согласна. Катрин Денёв — холодновата, но, так уж и быть, красива. Но подавляющая-то масса — это что вообще?!

— Ты еще забыла Софи Марсо, — напомнил я.

Мина знала о моей трагичной неразделенной любви к Софи и потому нехотя согласилась.

— Но здесь-то где они? Где?

— А вот посмотри, — показал я ей миниатюрную брюнеточку — классическую студентку, обнявшую стопку книг, с очень милой хрупкой порывистостью в движениях.

— Что?! Вот эта мисс бестелесность? Мечта педофила? — возмутилась Мина. — А ты глянь, как она бретельки от лифчика — черные! — «забыла» прикрыть. И что ей там поддерживать — смех один!

Бретельки эти ее особенно задели. Она стала замечать их у каждой второй. Да и мы с Билом, конечно, старались — обращали на них внимание.

— Я ничего не понимаю! — наконец озадаченно призналась Мина. — У вас что у всех, у мужиков, массовые галлюцинации, что ли? Или заговор какой-то? Ну что вы правда в этих парижанках находите? Ну это же невозможно! Смотрю и плачу! Ну вот эта лысая, например. Или вон та тощая. Вам они действительно кажутся красивыми?

— Как бы это тебе, золотце, помягче объяснить, — начал Бил. — Боюсь, что в этом месте и в это время мы не увидим ни одной настоящей парижанки. Не удивлюсь, что здесь сплошь туристки или прислуга, вышедшая за пемоксолью или перепихнуться с булочником. А настоящие парижанки просыпаются под вечер, два часа принимают ванну из «Шанели № 5» и потом обитают в каких-то особых золоченых эмпиреях, куда нам с тобой хода, увы, нет.

— Да пусть это они облезут от зависти, что не могут с нами пообщаться! — горячо сказала Мина. — Сучки!

— Вот это наш разговор! — рассмеялись мы с Билом.

— А бретельки выставлять напоказ — это вообще за гранью добра и зла! — все никак не могла она успокоиться. — Это такой прием дешевый, что даже не верится, как вы можете на него вестись!

Даже не верится, что к следующему лету этот дешевый прием распространился по всему свету, включая и наши не слишком развратные палестины.

Потом мы были в Бордо — на том самом матче, когда все румыны покрасили волосы в желтый цвет, а Шукер перебивал пенальти. Наши места оказались рядом с хорватским фанатским сектором, и это было не самое приятное соседство. Мне все время казалось, что мы своим чинным болением словно противопоставляем им себя, надменно не одобряем, а задевать их так явно не стоило. Голые по пояс, мускулистые, загорелые и со свежими шрамами после войны, они не присели ни разу за оба тайма, что-то скандировали и вскидывали руки с пугающим остервенением. Впрочем, похоже, им было плевать не только на нас конкретно, но и на всех других зрителей, и на охранников у поля, да и на футбол вообще. Во всяком случае, когда однажды мяч залетел к ним в верхние ряды, они минуты на три сосредоточились на другой игре, с удовольствием издеваясь над одним бол-боем3: перебрасывали мяч все ниже и ниже, будто собирались отдать, а затем обратно наверх — и так несколько раз. Мальчишка воспитанно протягивал руки, а они ржали и в итоге мяч замылили. Я впервые видел такую открытую наглость: все-таки это не хоккейная шайба, дорогая вещь. Однако никто из кучи стюардов не захотел с ними связываться.

Мы вернулись в Париж и на новеньком «Стад де Франс» смотрели Италию с Францией. Надеялись, что Баджо будет блистать, но он не блистал, как и Зидан, и сидели мы на самой верхотуре — слишком далеко от поля. Мина вся изнылась, несмотря даже на то, что мы с Билом позволили ей нас разрисовать (трехцветные палитрочки раздавали при входе): мои щеки украсили французские флаги, а биловский лоб — третий глаз или мишень итальянских цветов. И даже то, как мы нахваливали ей самых смазливых игроков, ее ничуть не раззадорило. Хорошо, что на обратной дороге нам достался утешительный приз — оставленный кем-то в вагоне зонтик: мы торжественно вручили его Мине, и она дезавуировала свое заявление о том, что ноги ее больше не будет на этом «безумном сборище орущих мазохистов».

Мы побывали еще в Лионе, где хорваты раскатали растерянных немцев — просто прилюдно унизили, и я радовался, что опасная в любом состоянии бундесманшафт4∗ теперь не попадется бразильцам.

Поздней ночью уже в пустом Париже, на знакомой дороге Бил дал Мине порулить и почти не пожалел об этом. А у отеля, перед тем как она начала парковаться, мы с ним заранее благородно вышли из машины, причем без единого комментария.

 

Еще из дневника путешествия.

В Латинском квартале, прямо напротив Сорбонны (мы с Миной смущенно признались друг другу, что здесь так и хочется сыпать названиями, упоминать улицы и другие топонимы, и это по-провинциальному стремно, но ничего не можешь с собой поделать), я долго искал на книжном развале альбомы репродукций Марке. Ведь, судя по многим работам, наверняка где-то рядом (на набережной Конти? Гран Огюстен?) и находилась его мастерская.

Наконец я не выдержал и обратился к продавцу.

— Марке. Артист. Пэйнтинг5, — нарисовал я перед собой пальцами раму картины. — Альбер Марке.

Креол с жидкой бородкой и в растянутой майке глянул на меня без всякого сочувствия и даже не улыбнулся.

— Бук! Пикче!6∗ Художник! Альбер Марке!

Та же реакция.

— Марке! — сграссировал я особенно старательно.

Потом сделал из «р» фрикативное «г». Наконец, убрал его вовсе. Магке! Мааке! Но продавец, как видно, не собирался мне помогать. Отвернулся на чей-то другой вопрос, наверное более выгодный. Вот козел необразованный!

 

Ближе к морю на Южном шоссе («Южное шоссе»! Кортасар! Любимый рассказ!) я придумал остроту, что нам следовало арендовать не «Форд-Мондео», а «мерс» или «феррари», а то на таком скромном авто мы здесь будем выглядеть вызывающе. И первое, что увидел на улице в Ницце, — нашу «ниву»! Начитанный Бил сразу стал рассказывать про ее вполне приличное экспортное исполнение; в какой-то латиносовской стране даже целую партию закупили для полиции. И знаем ли мы, что «Жигули» на Западе не слишком хорошо пошли... из-за названия? Потому что созвучно «жиголо»! Я, разумеется, ничего такого не знал, но понял: шутить тоже надо со знанием дела, иначе рискуешь выглядеть смешным.

Кстати, о жиголо. Готовая киношная сцена. В самом кубле капитализма, в казино Монте-Карло, я поймал на себе тлеющий взгляд древней старухи, точь-в-точь такой, как на советских карикатурах, — в черном мини-платье и увешанной драгоценностями. И за пару секунд успел в подробностях представить себе новую сверкающую жизнь. И тут же отмел такую чем-черт-не-шуточную перспективу, причем не по причине морали или физиологии. Просто я не знал, как технически все это осуществляется!

Там же я первый раз в жизни сыграл в рулетку. И надеюсь, последний. Потому что это реально затягивает, а такие страсти никому, кроме гениев, разрешать нельзя: продуешься обязательно.

А тут я будто знал: выиграю. Если вовремя поставлю на двадцать пять — день рождения дочери. При этом заранее себе поклялся: спущу только сто долларов, и если облом — сразу ухожу.

И вот, разменяв сотню на пять фишек, я стоял и ждал какой-то подсказки. И вскоре что-то и впрямь толкнуло меня: вот сейчас! Я шагнул к столу, но дрогнул и поставил не на одно число, а на два: на линию между «25» и «22». А выпало двадцать пять! Это было так поразительно, так дьявольски божественно, что я мелко засуетился, засучил ручонками и даже вслух сказал, чтобы никто не сомневался: «Это я ставил, я!» И потом по-жлобски жадно сгреб свой выигрыш и не дал крупье вроде как причитающуюся ему фишку на чай.

То есть, начав с двадцати долларов, я выиграл триста шестьдесят! И следующие несколько раз ставил на дни рождения сына, жены, сестры, отца и матери: девять, шесть, восемнадцать, четыре и девятнадцать. И, конечно, ничего больше не выиграл. Но все-таки вовремя оттащил себя от рулетки — благодаря одной приятной мысли: надо свинтить хоть с небольшим выигрышем, чтобы после всем рассказывать, что я единственный в мире человек, сумевший нагреть мафиозный игорный бизнес.

 

Мы жили возле Ниццы в лагере автофургонов, именуемых здесь «караванами». В нашем было как раз три спальных места и даже маленькая кухонька. Туалеты на улице, и это, согласитесь, даже удобней. Рядом была беседка со столом и навесом, а возле ресепшена — бассейн, душевые и стол для пинг-понга. И все это за сто баксов в день. С троих. В пяти километрах от Лазурного берега. Невероятная халява.

Мы купались в бассейне, загорали, читали и безнадежно проигрывали Билу в теннис, хотя он, кандидат в мастера, старался не резать (но иногда самодовольно не удерживался). Днем обедали «чем Мина послала» — ее простой, зато сытной стряпней, по вечерам выпивали без лихости, по-домашнему, причем поначалу хотели каждый раз пробовать что-то новое, страноведческое, типа кальвадоса или кюммеля, да быстро поняли, что ни к чему это баловство, и перешли или на пиво, или уж на водку.

Съездили на море, поражаясь, почему пляж в таком месте бесплатный, пока прямо над нами не зашел на посадку самолет со шлейфом вонючей гари. Съездили на какую-то свалку-склад запчастей, где Бил надеялся найти родную деталь для своего «Форда-Скорпио», но ничего не нашли. Съездили прогуляться по Английскому променаду, где у гостиниц вдоль берега даже нет звездочек, потому что при такой крутизне они и не требуются.

А один раз с утра взяли и махнули в Италию. Долго ехали и ждали какого-то кордона, хотя бы шлагбаума и при нем франтоватых пограничников с прилизанными тонкими усиками. Поняли, что уже в Италии, только по тому, что синий цвет указателей вдоль дороги сменился зеленым.

Доехали до Сан-Ремо да так и застряли там на весь день. И вот где наконец я почти научился плавать! Понял, что морская вода спокойно держит на поверхности, расслабился, лег на спину и лежал так долго, действительно долго! От эйфории принялся нырять без удержу с груды бетонных глыб, выступающих из воды, только вылезал — и снова прыгал, пока солдатиком, конечно, и в конце концов был наказан: очень больно отбил обе пятки и потом почти всю последнюю неделю пребывания во Франции ходил на цыпочках.

 

До полуфинала в Марселе я не знал, как может зайтись сердце, — и вот довелось испытать. Такое было напряжение, особенно во время послематчевых пенальти. Хотя с первых минут в воздухе висела только радостная возбужденность, счастливое воодушевление. «Роберто Карлос!» — окликнул кто-то из зрителей этого широконогого обаяшку, собравшегося вбросить мяч из аута, и Роберто Карлос, обернувшись на полсекунды, успел попозировать для снимка.

На трибунах царило чуть ли не братание. Рядом с нами сидели голландцы в дорожных оранжевых жилетах: это были довольно шумные, но вовсе не оголтелые фанаты, и после поражения своей сборной они даже в мыслях не имели с нами ссориться. Наоборот, попробовали выменять у меня раритетную бразильскую майку (фирмы «Амбро», еще до победы в США, всего с тремя чемпионскими звездами над эмблемой), однако Бил доходчиво объяснил: «Ноу! Ветеран движения! Не продается!» — и они спокойно отстали.

А стадион «Велодром» особенно запомнился такой деталью: в перерыве в мужской туалет было не попасть — из-за очереди и из-за того, что мочи на полу набралось по щиколотку. И в ней безнадежно плавал чей-то нарядный галстук.

 

Финал смотрели не на стадионе, а в отеле по телевизору. Заранее так решили. Во-первых, знали, как дорого будут стоить билеты. А во-вторых, представляю, каково бы мне было после этого матча плестись в потоке празднующих под гнусавые вопли: «Аль Зидан! Аль Зидан!»

После первого пропущенного гола еще оставалась какая-то надежда, но после второго она улетучилась, и третий ожидался с горькой уверенностью.

— Ну что, пойдем прогуляемся? — предложил я Билу, когда все закончилось.

Он недовольно посмотрел на меня, ничего не сказал и молча начал собираться.

Майку Бразилии я переодевать не стал: в том-то и был главный смысл. Я всерьез думал, что придется драться. Мне не хотелось впутывать в это Била, хотя он все равно бы не остался в номере. А вот Мину мы убедили не выходить — заказали ей тризну с кутьей и компотом.

— А если морепродукты с пивом — это будет достаточно траурно? — спросила она.

— Да, но тогда ты должна подавать вся в черном и не скрывать рыданий, — сказал Бил.

Мы дошли до площади Бастилии, где и происходили главные события. Точнее, уже их отголоски. Кучка самых упертых бразилов смогла захватить Июльскую колонну — как-то закрепилась наверху постамента и что-то кричала, размахивая флагами. Их никто и не пытался оттуда снять; толпа французов просто стояла у подножия и потешалась.

Нарочно в гущу мы не полезли: зачем зря дразнить гусей? А на тротуаре на мою поруганную, но гордую желтую футболку реагировали нормально, порой даже подбадривали: ничего, мол, когда-нибудь выиграете. Только один молодой придурок, проехав мимо на мопеде, трусливо бросил в мою сторону рулон туалетной бумаги, но, к счастью, не попал. Рулон, разматываясь, кособоко покатился по мостовой, и этот немудреный символ до обидного легко снизил градус моей скорби.

«Да, — подумал я, — Мэри Уэлш была права: этот город — праздник, который всегда со всеми. Настоящий триумф здорового коллаборационизма. Здесь все можно принять и на все согласиться. Только самые твердолобые способны отказаться от этого. Не случайно Хэм так и не смог дописать эту книгу».

— Ну что, старик, достойно примем... горечь поражения? — сказал я Билу.

— А то! — ответил Бил.


14. Перерыв на обет

Бил третий удар какого-то часа, когда я подошел к своему подъезду. Придержав дверь, дослушал куранты главпочтамта. Всего пять. Еще весь вечер впереди.

Жилье в домах вроде нашего, учитывая высоту потолков, правильней измерять не в квадратных метрах, а в кубических, и начинать можно с подъезда. Он сразу очаровывает размахом. Дескать, не жалко! Все во имя человека, для блага человека! Даже самые неаккуратные грузчики должны были свободно и без урона доставить в хоромы местных хозяев жизни трофейные серванты с хрусталем, кадки с пальмами, а то и пианино. Ну и сами хозяева, понятно, проникались здоровым самоуважением, поднимаясь по лестнице, где не два, а три марша между этажами, причем на каждом этаже всего по две квартиры.

Кстати, почему поднимаясь пешком? Где лифт? А вот это загадка. Места для него, во всяком случае, осталось с избытком. И теперь этот странный колодец, ограниченный только поручнями невысоких перил, каждый раз вызывает и недовольство такой расточительностью, и болезненно опасливое любопытство: так и тянет глянуть вниз и увидеть на самом дне распластанную фигуру какого-нибудь бедолаги. А если идешь по этой лестнице с ребенком, невольно возьмешь его за руку и отступишь подальше к стене.

Уже с четвертого этажа я слышу возмущенное мяуканье Мары. Не думаю, что она так уж проголодалась или соскучилась. Но оповестить всех о своей тяжкой доле эта дама никогда не упустит возможности.

Вообще-то полное ее имя — Марадона. Чудный пушистик был подарен нам на новоселье. А я, соригинальничав, решил так почтить гениального футбольного чудилу. Увы, нашей кошке это имя совершенно не подходит. Никакой божественности или инопланетности в ней нет. Только некоторая взбалмошность их с Диего Армандо, возможно, и объединяет. Мара слишком женственна, и потому даже капризы у нее сугубо примадонские — не бунтарство, а вредность да завышенная требовательность.

Знаю, знаю: в любой семье кошка — это святое, то есть слабое место, она у всех самая красивая (или самая умная) на свете. Но и тут моя Мара точно вне конкуренции. Длинношерстной сибирской масти (только не с полосками, а с разводами), с белой манишкой, а главное, с пропорциональной смышленой мордашкой, она и впрямь настоящая красотка — идеальная модель для рекламы сбалансированного корма или антигистаминных препаратов. Особенно когда не дрыхнет часами безвольным мохнатым комом, не выпрашивает еду или не болеет без кота. А, например, играет с моей дочкой.

Играла раньше. Сейчас старушка не так резва, да и дочь приезжает лишь дважды в год на каникулы. И у меня уже развился комплекс вины — за пожизненное заточение Мары в городской квартире.

Потому что она дико домашняя. И мы давно упустили шанс хоть как-то ее социализировать — чтобы она гуляла на улице, охотилась, рожала, кормила свой выводок. Даже просто начать сводить ее с женихами — под присмотром, дома — мы эгоистично не захотели: не топить же котят! А сейчас, наверное, уже и поздно. Бил регулярно выговаривает мне за это (не маскируя свою прямую корысть: у него здоровенный мейн-кун7 — страшный кобель и всегда голодный). А что я могу поделать? Только периодически заглаживать вину — в прямом смысле слова гладить, пытаться приласкать. Да и то недолго — пока ей это не надоедает, и тогда она сразу начинает отбиваться и отпрыгивает в сторону.

Моя жена с грубоватыми ласками и подпинываниями ей гораздо ближе. Среди прочего и в тот недобрый час, когда с садистской основательностью зажимает Мару на полу и начинает вычесывать у нее колтуны. Вой поднимается невообразимый, и я позорно спешу спрятаться за плотно закрытой дверью. А Мара потом, как ни странно, ее вовсе не ненавидит. Стокгольмский синдром? Да, но какой-то избирательный. Ведь моей виноватостью она беззастенчиво пользуется.

Сейчас жена на работе, а в прихожей на тумбочке лежит записка. «Достать... Развесить... Почистить...» Обожаю эту ее склонность к инфинитивам, прямо как в армии. Или вот еще приписка: «Кошка голодна». Почему не сказать проще: «Покорми кошку» или «Кончилась кошачья еда»? Нет, обязательно надо было использовать краткое прилагательное — самую безжизненную форму в языке, самую надменную...

Я раздеваюсь, умываюсь и прохожу на кухню. И тут мне становится стыдно. Потому что жена не только приготовила шикарный обед, но и с какой-то девичьей трогательностью сервировала стол: два безумно ароматных пирога укутаны салфетками, чтобы подольше не остыли, и мои любимые соусы выставлены рядком — китайский кисло-сладкий, тартар и сливочно-чесночный. Здравствуй, мир простых желаний! Вот я и вернулся в твое лоно (или в твое чрево).

Я не делаю из еды культа. Нет, если кто-то загорится желанием вкусно меня накормить, возражать не стану. Самому же стоять у плиты и выколдовывать всякие изыски — увольте, я предпочту налупиться бутербродами. Яичница или жареная картошка — предел моих поварских амбиций. И дело не в лени, а в честном отношении к предмету. Во-первых, я, как нормальный перфекционист, терпеть не могу делать то, что не умею делать превосходно. А во-вторых, меня оскорбляет сама возможность обихаживать себя сверх меры и удручает неизбежная зависимость от своего нутра. Когда я на несколько дней остаюсь один дома или на даче, это оказывается особенно унизительно — тратить кучу времени на удовлетворение самых примитивных потребностей: готовить пищу, топить печку, носить воду... Как люди жили раньше, о каком духовном развитии, творчестве, спорте могла идти речь? Когда им было этим заниматься?

Поев, я закуриваю на кухне у окна — на своем привычном наблюдательном пункте. Сейчас, впрочем, наблюдать особенно не за чем: этот отрезок улицы Арочной совсем безлюден. Стоят всего несколько машин, но ни одной знакомой. По-видимому, люди приехали в магазин спорттоваров на первом этаже нашего дома. Это случайные фигуры.

Ближе к площади Пушкина я частенько наблюдаю, как одна нестарая женщина сыплет пшено из пакета на крышки четырех колодцев узла теплотрассы. Наверное, у нее добрая душа. Или, может, сын-наркоман и она одинока... Голуби буквально через пару секунд, не иначе как по сигналу дозорных, с разных сторон суетливо слетаются на дармовой хавчик.

А сегодня даже голубей вокруг не видно. Вообще ничего не происходит.

 

«В моей жизни ничего не происходит», — признаюсь я себе вслух, прислонившись лбом к стеклу.

Что-то меняется, сдвигается, однако ничего не происходит. Меняется твое состояние, положение, но при этом нет поступков. Нет событий, одни только поводы.

Ну а чего ты хотел? Сам ведь к этому долго шел, старался, чтобы ничто не могло тебя ранить или даже просто напрячь: высушивал эмоции, сдерживал реакции, сужал круг интересов и общения. Вот и радуйся теперь и пожинай.

Вот и пожинаю.

...Со стороны Притомской набережной появляется снулый подросток — типичный школьный прогульщик с ненужным ранцем на попе, и меня накрывает волна ревности. Идет он прямо по корочке льда вдоль бордюра, косолапит медленно и хрустит кроссовками нарочно громко, слишком легко присвоив себе такую привилегию. Причем делает это бездумно, не осознавая важности миссии.

Лично я вот так всегда весну приближаю — и лед по возможности растрескиваю, и снежные комья давлю, чтобы скорее шуршащая каша таяла. Я это еще в детстве придумал, а потом и сына приучал. «Представь, — говорил я, — если бы каждый человек на Земле разбросал хоть один сугробик, лето бы у нас начиналось не в июне, а в апреле!» — «А в Африке? — спрашивал вдумчивый сын. — Там они где снег возьмут?» — «О! — радовался я такому хорошему вопросу. — На горе Килиманджаро его знаешь сколько!»

После этого сын вырос и стал насмешливым айтишником, а я до сих пор не могу спокойно пройти мимо сосульки или гребешка на обочинном насте — обязательно собью и еще раскрошу подошвой.

И если новая весна опять обманывает и опаздывает с приходом, знайте: уж чья-чья, но только не моя здесь вина.

 


15. Размен мужских достоинств

Вина на столе ровно одна бутылка, остальное водка, и я понимаю, что хозяева — ребята опытные: и протокол удастся соблюсти, и посидим нормально. Начальница районного управления спорта, туризма и молодежной политики весь вечер будет цедить полфужера, но к концу и сама раскраснеется, и даже, возможно, покурит на крыльце вместе с народом в своей круто куртуазной куртке «Боско» а-ля рюсс, и сфотографируется со всеми желающими. А пожелают наверняка многие, особенно местные. Ну и наш Толя Захарушкин, разумеется, как же без него?

Толе уже давно за шестьдесят, но фигура у него мальчишеская и замашки прежние — неисправимого шкидовца. Он сегодня выполнил свой идеальный план на игру: сам забил, отдал голевой пас (кстати, мне) и — главное! — просунул между ног даже не одному сопернику, а парочке. Так что выступать за столом сможет с особым правом и, когда придет время отправляться назад, тяжеловато будет вытащить его из кружка самых ностальгирующих и стойких. Да еще в пути следить, чтобы он не тормозил автобус возле каждого киоска, а после у каждого куста на обочине, пока не отрубится.

Мы выиграли 6:3 — самый оптимальный счет для таких встреч. И гости оправдали высокий статус сборной ветеранов «Кузбасса», и хозяева не ударили в грязь лицом — смогли забить самому Валерию Белякову, игравшему даже за московский «Спартак».

Быстро ополоснувшись («Эй, душ не баня, хрен помыл — и до свиданья!») в мойке при какой-то автобазе, подсадив к себе проводника из комсомольцев-бывших-не-бывает, отправились на «третий тайм» — в бывший пионерлагерь, переделанный в заимку для укромных административных утех. Денег за такие игры давно нигде не платят, даже подарки дают редко (и то мелочь — местный колорит вроде туесков или пряников), так что приходится довольствоваться одним банкетом. Ванька называет это — «петь за еду».

Зато уж здесь еда так еда — натуральная и обильная, с простыми, но правильными деликатесами вроде соленого папоротника или маринованных опят. И порции мяса в горячем вдвое больше привычных. Посыл прозрачный: «Мы тут без особых изысков, но по-настоящему рады гостям, это вам не столичные жлобские понты».

Такие выезды мне чаще нравятся, чем не нравятся, хотя тут многое должно сойтись. Принимают-то везде радушно, и соперники всегда слабоваты, и специально грубить никто не будет — играй не хочу. Только вот состав у нас редко собирается лучший, и у меня самого колено может вылететь почти сразу, и вообще тело уже не то, что раньше. Прямо как собака: все знаю, все понимаю, а выразить не могу.

Ну и всякие непредсказуемые геморы нет-нет да и вылезут: то гаишник не в меру рьяный остановит и долго будет пальцы гнуть, то транспорт у нас сломается и опоздаем часа на два — и какое уже потом удовольствие, все скомкано, второпях.

А однажды в райцентре Яя я бутсы угробил любимые, настоящие «Адидас»: кожа кенгуру, почти невесомые, и мяч в них чувствовался исключительно. Я их еще на старом стадионе в Черкизове у администратора «Локомотива» за двести пятьдесят рублей покупал. И вот поехали в Яю, этот конечный пункт любой энциклопедии, а там умные хозяева поле болотистое решили благоустроить и засыпали все лужи шлаком из котельной. И мои прекрасные немецкие бутсы за одну игру протерлись до дыр. Долго, помню, по ним горевал...

Я, как курящий, сажусь ближе к краю и оказываюсь между двумя местными ВИПами, судя по всему отцом и сыном, Аркадием и Аркадичем. Сыну лет двадцать пять, он крупный, спортивный и уверенный в себе, не так давно вернулся из армии и сейчас в поселке если не главная звезда, то главная надежда. И деваха у него, конечно же, самая модная чертовка в округе — это всячески подчеркивалось и до игры, когда он подбегал к ней на трибуну, и в перерыве, и после. А вот отец — из вечных энтузиастов с авторитетом за выслугу лет: бог не дал таланта, но за счет старания, большого желания и сравнительно малой тяги к нарушениям режима даже он смог дорасти до капитана команды. Я, впрочем, таких уважаю: именно на них держится футбол в глубинке. Потому и общаюсь с Аркадием панибратски, как с равным.

— Я предлагаю выпить за объединяющий нас его величество футбол! — провозглашает маленький местный ветеран, криво поднявшийся и опирающийся на палку.

Этот тост он явно слямзил у нашего тренера Лукьяныча: наверное, пересекались на подобных застольях. В любом случае всем полагается встать. Солидно встаем. Чокаемся, стараясь дотянуться до самых дальних — пока состояние позволяет и чувство братания не притупилось.

— У меня алаверды! — влезает мужичок с родимым пятном на лице (такие с детства научены не стесняться). — За футбол, который сделал из нас людей! Кем бы мы стали в оконцовке, если бы...

— Да тебя-то он так и не доделал! Вот в каждой бочке затычка! Задрал уже со своими алавердами! — набрасываются на него свои же.

Как-то слишком сурово: видать, знают, что может начудить. А мне даже любопытно. И у меня перед ним должок: он играл как раз на моем краю, и именно потому я звездил, как Неймар.

— Дайте договорить человеку, пусть скажет! — благородно вступаюсь я. — Ему же проще отдаться, чем объяснять, почему не хочешь!

— Это точно! — смеется Аркадий и тянет ко мне рюмку во второй раз.

Чокаемся. Выпиваем.

Это уже пятая только при мне (а я успел разок покурить), и скоро начнется самое грустное — горячие и путаные рассказы о героическом прошлом: а вот когда мы играли с Киселевском... Юргой... Прокопой...

 

— А я вас помню! — подсаживается на опустевший рядом стул мужик с кротким, но пытливым взглядом сельского интеллигента.

Кто он? Главный ветеринарный врач? Завуч школы искусств?

— Наверное, учились в универе? — предполагаю я, пожимая его шершавую руку. — Вы извините, я в стольких группах учился: сначала свободное посещение, потом академ...

— Нет, вы не со мной, а с моей женой учились — Юлей Волченковой, помните? — помогает он. — Мы даже собирались раз у нас в общаге.

На миг я холодею (неужто разбил семью?), но сразу вспоминаю и говорю с облегчением:

— Юлечка! Конечно! Такая милая! Как у нее дела?

— Честно говоря, не знаю, — смущается он. — Мы давно развелись. — И добавляет с заминкой — другим тоном, более нежно: — А я на малую родину вернулся. Женился вот на старости лет, ребенок маленький, дочка.

— О-о, поздравляю! И ничего не «на старости»! — говорю я фальшиво, однако искренне. — Сейчас, наоборот, вся жизнь только начнется. И главное, смысл появился!

Я похлопываю его по плечу и выхожу из-за стола. И только потом понимаю, что это было не очень вежливо и, может, следовало с ним выпить — отдельно, вдвоем.

 

А вот и расплата. Меня приглашают отсесть в конец стола, что, в принципе, верно. Во-первых, там потише, во-вторых, нас никто не услышит, а в-третьих, так можно показать всем: «Вот вы пьянствуете, а мы важным делом занимаемся».

— Вас называют лучшим футболистом среди журналистов и лучшим журналистом среди футболистов. Как вы можете оценить сегодняшнюю игру? — спрашивает Юрий, корреспондент газеты «Вперед».

Судя по старательной бойкости — корреспондент пока внештатный. Да и вообще здесь временный — скоро отправится покорять резиновую Москву.

— Ну ты начал! — беззлобно ворчу я. — Как ты хочешь, чтобы я ответил: да, я вот такой великий?

— Нет, конечно, — признает он, но вовсе не виновато, а по-прежнему с вызовом. Видно, так он представляет себе манеру крутых репортеров. — А вы сами как бы начали?

На вид ему лет двадцать, очками и большой головой он напомнил мне Димку, хотя тот был и поизящней, и поизощренней. И айфон мне под нос он бы точно не подсовывал. Да и не было тогда айфонов.

— А Раздаев почему не приехал? — заходит Юра с другого бока и теперь будто с личной обидой. — Я у него со школы пять интервью взял!

«Взять интервью» в его устах это как «взять языка». Если не «снять скальп». Боевой трофей. Взял Казань. Взял кабана и двух лосей. И трех медведей вместе с Машенькой.

— Да просто дипломатический насморк, — манерничаю я.

Но он кивает так серьезно и с такой кислой ухмылкой, что я спохватываюсь:

— Эй! Я пошутил, не пиши так. Напиши: «Не смог приехать по семейным обстоятельствам. Передал землякам привет и пожелал соперникам красивой, бескомпромиссной игры».

— А кто-то из нашей команды мог бы — разумеется, хорошо потренировавшись, — играть за «Кузбасс»? — наседает он.

Я начинаю объяснять про трехразовые тренировки, сборы, суровый отбор, а он мстительно сверкает своими большими диоптриями (я уверен, в местной команде его не очень любят) и торжествующе выдает приговор:

— Ха! Наши сапоги ниже плинтуса, а еще что-то из себя корчат!

 

— Кор-респондент! А где наш спецкор от Советского инфор-рм... бюро?! — громогласно замечает нас Толя.

Глянешь на него — в чем только душа держится, а голос зычный, густой. Так и знал, что он приревнует. Ну и слава богу. Вот на кого я натравлю этого юнкора.

— Толь, а вот парень не верит, что вы с Раздаем в кино снимались! — кричу я.

Юнкор — даром что в костюме и галстуке — натурально глупо разевает рот. И краснеет. Сейчас еще расплачется, чего доброго.

— Как не верит?

Толя от удивления даже не включает свое обычное ухарство. Ведь все в мире должны знать этот исторический факт.

— Осенью семьдесят второго, фильм «Большая перемена», режиссер Алексей Коренев.

— Ну, вы тут разбирайтесь, а я пойду проветрюсь, — спешу я свинтить.

Эту историю про участие в массовке я слышал раз пятьсот.

 

Прием по личным вопросам продолжался весь вечер.

Ко мне подсаживался тот самый маленький мэтр с палкой — рассказать, где и как он «пылил» (и не в большой команде, конечно, просто здесь он остался самым старшим).

Потом по пути в сортир пристал нереальный «болельщик со стажем». Он-де ездил на все матчи «Кузбасса», а обратно добирался на каких-то дежурных мотрисах глубокой ночью.

— Завел бы в Кемерове вдовушку — и не пришлось бы так мучиться, — попробовал я отшутиться, и напрасно.

— Да не о том я! — сморщился мужик.

Все его лицо смялось, как резиновая груша для клизмы.

— Тогда был ритуал! Были фигуры! И на поле, и на трибуне. А сейчас что? Здоровенные парни валятся от малейшего прикосновения, по траве катаются, голосят. Если гол забьют — пляшут, кувыркаются, всей командой лобзаются. А фанаты сами себя развлекают — в дудки дудят, кричалки кричат, — зачем им футбол? Да и не футбол это, а сплошное шоу!

Говорил он плохо из-за почти полной беззубости, однако сама речь была на удивление правильной. Мне захотелось пообщаться с ним еще, но он безнадежно махнул рукой и удалился.

Отдуваться пришлось молодому Аркадичу: я вдруг начал ему проповедовать, что нельзя растрачивать свой дар на всякую дрянь типа баб, керосина и прочей звездной болезни. Ну, так к слову пришлось. При этом он был совершенно трезв и сдержан, поскольку — удивил! — вообще не пьет, а я уже очень красноречив.

Внезапно подают еще и рыбу, щуку.

— Куда? Кому?! — кричу я и смеюсь.

Бледных кусков целый эмалированный тазик, и это уже явный перебор. Демьянова уха с повышенным наваром, антипонты, которые еще понтовей понтов. Да нет, зря я так. Все это и впрямь от чистого сердца.

— А знаете, кто ее поймал? — спрашивает чиновница Надежда, полусладкими глазами показывая на Аркадия.

— Да ладно! — поворачиваюсь я к нему.

— Я тебе отвечаю! — гордится он.

И особенно гордится, что мы уже так сблизились. Так вот в чем у него талант. А футбол — это так, для заполнения вакуума. Возможно, он и не любит его совсем. Разве можно любить то, в чем никогда не будешь успешен?

 

«Команда молодости нашей» — хоровое исполнение тут обязательней, чем тост за ушедших, и я почти не путаюсь с текстом и очередность куплетов помню. Когда все с утрированной горечью выводят «придут честолюбивые дублеры», чья-то рука ложится мне на голову. А за словами «дай бог им лучше нашего сыграть», само собой, следует подзатыльник. На этот раз — нерасчетливо сильный. Но я даже не смотрю, кто это решил выпендриться при чужих. Мне ли не знать, что сыновей полка не только гладят по головке. Кстати, и у Димки в редакции наверняка было то же.

Как-то он сейчас в своем Энске? Что делает? У него, бирюка и эстета, таких простецких праздников не может быть в принципе. В том-то и беда.

 

— Ну вот как ты смог увидеть, что Анатолий Толич сзади открытый? Как? — восторженно, с прошибшей слезой пристает ко мне друг Аркадий.

— Это когда второй забивали? — спрашиваю я. — Или третий?

— Второй. Или третий. Вот как ты знал, что он точно там?

— Да это ж элементарно. Это азбука. Он и должен был там быть. Прости, Аркаш, но мы все-таки команда мастеров...

— Вот! — тычет он мне пальцем в плечо. — Вот! Глаза на затылке! А мы тут элементарно пас на третьего никак не освоим. Не-е-ет, никак! Варимся в собственном соку.

Я много времени трачу, чтобы его успокоить: зато у вас, ребята, настоящий футбол, с душой, а мы грыземся постоянно, если кто-то неправильно сыграл, и назад в защиту никто не возвращается, все же звезды, задолбали уже...

 

— Ну что, господа ветеринары! — поднимается с последним (крайним!) тостом Петя Гайденко.

Кличка у него Першерон, но только за глаза.

— Как говорится, в гостях захорошело, а дома поплохеет. Пора и честь знать!

Для нас это звоночек. У Пети обвислые усы, прилизанная прическа и бледно-салатового цвета пуловер, и говорит он слегка картавя, однако этот тюленистый вид обманчив. И если уж он встал и сказал что-то вслух — стоит прислушаться. Особенно Толе. Они росли вместе, и периодически между ними искрит. Петя из-за щуплости называет Толю «комнатным», а тот в ответ может и пнуть под зад. И тогда погоня с зигзагами, увертываниями и перерывами на отдых длится не одну минуту под радостные комментарии зрителей. Сейчас Петя, кажется, настроен добродушно, и это важно использовать, чтобы хороший вечер и закончился хорошо.

Закусываю я предпоследним куском щуки: мы все-таки умяли ее.

Обнимаемся, прощаемся с Аркадием в несколько заходов, и сын увозит его на своем авто. Машина — неновая «японка». За задним стеклом не мяч футбольный, а детская игрушка — кролик Багз из диснеевского мультика. Даже странно, что кому-то нравится персонаж с таким мерзким характером.

 

— Захар здесь? — спрашивает Петя, вставая на первую ступеньку, и салон ощутимо колышется.

— Иди сюда, мой сладкий перец! Я на мамоне у тебя посплю! — отзывается Толя.

Не нашлось ему сегодня достойных компаньонов среди местных.

— А, живой, — констатирует Петя и подмигивает мне: — Это ненадолго.

— Мужики, а вы не мимо Пор-Искитима поедете? До поворота подбросите? — заглядывает в дверь любитель «алавердов» с пятном на лице.

Замечаю, что одет он в черную форму охранника ЧОП. Рядом докуривают двое наших, а водитель в жилетке стоит поодаль, недовольно отвернувшись.

— Конечно, до Пора! Да хоть до упора! Садись, служивый! Домчим с ветерком!

Счастливчик юркает в салон и затихает в самом конце, но вскоре выясняется, что едем мы по какой-то другой дороге, и он выходит в ночь на пугающе пустынном перекрестке — жалкий, но вежливый и великодушно бодрый.

 

Фары высвечивают сбоку фантастический знак со вставшим на дыбы оленем, и я начинаю интервью с самим собой.

«Что я люблю и чего не люблю больше всего?» — повторяю я кем-то умным и профессиональным заданный вопрос. Жена мне рассказывала: когда она задает сочинение с такой темой по рассказу Драгунского, получается всегда хорошо. И детям интересно разобраться в себе, и учитель узнает много полезного.

Да и Высоцкий же у нас есть, в конце концов, эталон для экстравертов.

«Люблю футбол — и вообще, и играть, но только когда сам в форме и партнеры хоть что-то смыслят, — начинаю я честно, причем и про себя артикулирую старательно, с чувством. — Люблю людей простых и простодушных, пусть даже и чудаковатых. Люблю сельдь под шубой — только чтоб не слишком крупно порезано, и лучше на второй день, когда все пропиталось».

Нет, получается какое-то слабое эпигонство — не искренний Дениска Кораблев, а лукавый герой Жени Гришковца: якобы из самого сердца признание, неожиданное, точное — и все равно продуманное, промоушенное...

Ладно, а чего я не люблю? Ну, это долго придется перечислять — всей дороги не хватит. Главное — терпеть не могу неблагодарность. Больше всего ненавижу. Девяносто пять процентов людей на такой вопрос отвечают: предательство. Но предательство — это еще как посмотреть. Если мужик вместо мелкой, злобной, склочной бабы (предавшей надежду на совместное счастье!) выбирает ласковую и понятливую — это разве самый главный грех на свете? Или личный охранник кровавого тирана примыкает к заговорщикам — романтичным и нетерпеливым и почти всегда обреченным на провал, — это разве самое гнусное преступление?

И вообще, предательство чаще всего от слабости. И просто по ситуации может случиться. Это следствие. А неблагодарность — нечто более коренное. Это из самого нутра, из главных черт характера. Меня, кстати, история Каина и Авеля раньше очень занимала. Вот почему Он у одного брата жертву принял, а у другого — нет, без всяких пояснений? Испытывал так его? А по сути-то, травил, провоцировал...

Думать в эту сторону уже лень, а засыпать нет смысла: почти приехали.

Сейчас главный вопрос — развезут ли всех (особенно тех, кого развезло). Не хотелось бы сегодня работать экспедитором. Хотя мне это, похоже, не грозит: уже повернули на Кузнецкий проспект, а на этом маршруте я первый на выход.


16. Орбита неестественного спутника

Выход к реке перекрыли две иномарки, столкнувшиеся, к счастью, не сильно. Как они вообще нашли здесь друг друга?

— Вероятность такая же, как встретить негра-альбиноса на лесной опушке! — говорю я.

А шутка-то не самая искрометная, какая-то сделанная.

— Да просто баба — дура, — говорит Маринка. — Поди, еще по телефону трещала...

Ага, все ясно: мужик на белом «тигуане» ехал с Притомской набережной, а дама на красном «ренджровере» гордо вырулила со двора. Как ни крути, а это болезненный удар по мировому феминизму.

Стоп, не остри. Не надо. Хватит уже.

— А ты как сейчас ездишь — не гоняешь? — спрашиваю я.

— Ты что? Я теперь серьезная тетка: по дорогам не гоняю, с женатыми не встречаюсь.

Ага, так я тебе и поверил.

— Что, студентиков молоденьких тебе подавай?

— Молчи уж, Отелло. Кто из нас кого бросил — ты или я?

— Да я тебя спас! Представляешь, жили бы вместе. И недолго, и несчастливо.

Серьезная тетка выглядит отлично — явно столично. Серый брючный костюм, и сумка наверняка брендовая. Общая подсушенность (надеюсь, не с отдельным тренером занимается, а самостоятельно). Волосы до плеч, и цвет такой благородный, не очень броский. А вот зеленые глаза словно выцвели немного...

— Нет, правда, я уже забыла: из-за чего ты все-таки меня бросил?

Не остри. Хватит выделываться. Говори серьезно.

— Во! Это какая-то новая трактовка! Нападение — лучшая защита? А кто влюбился в очередной раз в своего очередного начальника?

Зачем вся эта игривость? Потом же будешь жалеть.

— А разве не ты первый сбежал тогда из Москвы, помнишь?

— А разве не ты сказала, что не будешь никого мне рожать?

— О гос-споди! Кого тебе еще рожать? Ты же сам выбрал...

Это правда, я сам выбрал. Это было невыносимо: раз в неделю обнимать ночью, прижимать к себе своего ребенка и надеяться, что это продлится подольше, но утро все равно наступало слишком быстро и было безнадежно темным, а в садик надо было идти как ни в чем не бывало, энергично и собранно, — и так до следующего раза, если повезет.

— Ну что ты так смотришь? Все вспомнил?

— А почему, ты думаешь, я такой седой?

...Или как я неожиданно приехал в твой крутой офис и сразу понял, что что-то не так. Может, потому, что ты все время прятала глаза. А взгляд у твоего нового идеального мужчины был не просто сытый, а настолько зажравшийся, что мне даже стало жаль тебя. Больше, чем себя. Вот это и держало нас вместе: нам обоим ничего не светило, мы оба были обречены.

— Ну что, направо пойдем или, может, налево сходим, а? Да ладно, ладно, я же шучу...

 

Гранитно-чугунный парапет набережной прерывает петля дороги, недавно расширенной и круто уходящей вправо вниз к элитному жилому комплексу «Каравелла». Говорят, раз в сто лет то место обязательно должно быть затоплено, и многих горожан такой прогноз почему-то греет.

Ногами к этому спуску еще с советских времен полусидит-полулежит статуя «Труженица Томь». Если учесть, что лес по реке не сплавляют уже лет сорок и все судоходство свелось к одной «заре» для дачников да паре катеров для прогулок-свадеб, даже неловко представить, чем еще таким полезным может заниматься эта раздетая наяда. Тем более что позу для нее скульптор выбрал совершенно несуразную — наверняка припомнив феллиниевскую красотку по прозвищу Угощайтесь, но при этом не подставив ей под голову хотя бы спинку дивана. И теперь, глядя на трескающуюся «Труженицу» вблизи, прямо физически ощущаешь, как, должно быть, забиты у нее мышцы бедер и брюшной пресс.

А, я понял. Это, видимо, метафора потребительского и варварского отношения людей к природе. Ну, тогда стоило еще смелей развить идею и создать многофигурную композицию «Надругательство Браконьеров над Труженицей Томью и взирающий на это Рыбнадзор».

На плиты к разлившейся реке мы решили не спускаться: там уже много гуляющих, и не хочется присоединяться к ним, хочется быть отдельно. А раньше была бы и еще одна причина: нас могли заметить знакомые, а Маринка всегда панически этого боялась.

Я осторожно смотрю на нее сбоку и пытаюсь понять свои чувства. Вот с этой женщиной я когда-то бывал очень счастлив — до парения, до потери себя, до попытки все изменить. Без нее тосковал, бесился, делал глупости. Бывал с ней очень несчастлив. Обижался на нее, но не мог на нее злиться. Любовался ею. Искренне любил ее душу, ее стремление всегда помогать другим. Как мог сам старался поддерживать — ну как поддерживать, морально разве что. Выводил ее образ в щемящих рассказах — неплохих, кстати, и вполне возможно, именно из-за ее образа. Вроде как боролся за нее, вроде бы старался удержать, приносил жертвы. И что толку? Она не со мной, и, наверное, это правильно.

Главное: смог ли я ее осчастливить хоть на время?

Именно со мной она была счастлива?

Смог ли я прикрыть собой зияние — нет, засасывающую воронку! — страшной неуверенности, которая всегда жила в ней, всегда ее мучила — и заставляла двигаться вперед, мчать вперед очертя голову, доказывая себе и другим: я совсем не плохая, я хорошая!

— Ну, что успел разглядеть? Сильно я изменилась?

— Да ужасно! На машине не гоняешь, с отличными ребятами не встречаешься... Да нет, не слушай меня. Это все ревность, ведьма зеленоглазая...

— А ты почти не изменился.

— Ну да, конечно.

— Правда-правда. Только будто еще грустней стал.

— Это маска. Так я заманиваю и потом использую в своих низменных целях наивных чижиков из Москвы.

— В Москве уже давно нет наивных чижиков.

— Да? А я-то думаю: почему это я давно никого не могу заманить?

— Тебе это и не надо.

— Ты думаешь? Ну ладно, с этим знанием мне проще будет жить.

 

Ряд вязов (у нас их называют карагачами) вдоль дороги параллельно реке сейчас выглядит уже не столь униженно. Несколько лет назад ранней весной, когда их кроны только что спилили, на фоне хмурого неба скрюченные абрисы напоминали куриные ноги, воздетые горе. Но уже к середине первого лета эти обрубки успели зарасти мехом листвы, как будто и не было никакой трагедии, как будто так и надо.

А прошлой осенью здесь обкорнали еще и все кусты сирени — до пучков в метр высотой. Бил уверял, что это не связано с благоустройством. Не зря же, дескать, нежелательные митинги, которые удавалось-таки согласовать с властью, отправлялись именно сюда. «Ну, не снайперам же на крышах эти кусты мешали!» — спорил я, хотя и не на сто процентов был в этом уверен. «Не снайперам пока, — ухмылялся Бил. — Снайперы — это слишком киношно и нерентабельно. Нам ближе стукачи: всех сфотографировать, взять на карандаш и положить папочку в сейф — авось пригодится!»

Тогда я согласился, а теперь думаю, что и это объяснение чересчур сложное. Все три с половиной оппозиционера у нас давно известны, а наивно примыкающую к ним молодежь в расчет брать не стоит: часть самых активных скоро свалит, а оставшиеся усвоят правила игры и заживут как положено — в основном в виртуальном мире.

 

Мы сидим в сквере «Орбита», возле круглого здания с огромной антенной-тарелкой, принимающей сигнал Центрального ТВ. Бывшим кемеровчанам, гостящим в родном городе, это место особенно нравится. И ясно почему. Во-первых, зелень здесь не калиброванная городская, а естественная, вольная: взрослые березы, сосны, лиственницы. И то, что многие эти деревья странно изогнуты (видно, волны зомбоящика влияют на осанку), только добавляет им своеобразия. Во-вторых, близость реки и редкостного бора на другом берегу. А на этом берегу, в-третьих, элегантные сталинские дома с арками и неоспоримым достоинством: «Жить стало лучше». В общем, такой концентрированный и очищенный от всего лишнего кусочек милой малой родины.

Все чинно, пристойно и вполне душевно. Маринка рассказывает о своих детях (не моих), а я изредка задаю доброжелательные провоцирующие вопросы. С удивлением отмечаю, что помню даже второстепенные детали, включая имена и профессии ее родственников и знакомых, у которых мы находили приют.

Теперь еще сфотографироваться в обнимку, скорчив забавные рожи, и выложить снимок в социальную сеть — будет полная идиллия. Жаль, что меня нет ни в одной соцсети: я еще верю, что мое мудрое упрямство поможет человечеству не опроститься окончательно.

 

Ну вот, не раньше и не позже! Четыре йогини с ковриками самодовольно расположились на траве напротив нашей скамейки — пленять своим искусом свет. У одной из них (по-видимому, тренерши) получается еще более-менее, а остальные пассажирки. Зато сколько достоинства!

Почему поборники здорового образа жизни и всяких прочих положительностей — веганы-сыроеды, пенсионеры-танцоры, горячо воцерковленные — могут быть так неприятны? Считают себя лучше других? Вот именно: считают то, чем они занимаются, самым верным, главным, богоугодным. А все остальные, следовательно, или отсталые, или недостойные. Хотя на самом-то деле это они ограниченные или просто ведущиеся на моду-конъюнктуру.

Да и в конце концов, почему я, такой тонкий, должен смотреть на все это непотребство? Я же не кобенюсь перед ними, укрепляя простату и продлевая тем самым свой полноценный, никому не нужный век. Мне даже пиво пить здесь запрещено, поскольку, дескать, это дурной пример. А их назойливая самореклама разве не менее вредна? Если хотите знать, это вообще не в наших традициях. А вот посидеть в приятной компании, спокойно выпить, пообщаться на солнышке или в теньке — очень даже по-нашему. Долой чуждые нам камасутры! Даешь исконный антидепрессант!

Вот так и становишься мизантропом. И чем эти дуреющие клуши тебе не угодили? Тем более что Маринка смотрит на них с одобрением (или, по крайней мере, с пониманием).

— А я тоже йогой занималась, — оправдывается она. — Только немного по-другому.

Очень дипломатично. Это, наверное, какая-то особая женская солидарность.

И вдруг такая теплая волна подхватывает меня, такой прилив нежности, что я беру ее за руку и заглядываю в глаза:

— Хорошо будешь обо мне вспоминать? Не будешь думать плохо?

— Глупый ты, глупый. Конечно, нет.

— И звонить будешь чаще?

— А ты этого хочешь?

— Хочу.

— Ну, тогда буду.

— Обманешь ведь.

— Нет, правда. Сегодня же позвоню вечером.

Никому ты не позвонишь, во всяком случае сегодня. Во всяком случае, чтобы было не для галочки, а по-настоящему. Так ты позвонишь уже из Москвы, когда будешь чувствовать себя в безопасности, голос твой будет звонким и довольным, потому что ты смогла выполнить всю отпускную программу: поддержала родителей и повидала кучу друзей, в том числе меня, и все прошло без осложнений, и жизнь продолжается, и надо двигаться дальше, и за меня ты спокойна, ведь я еще не спился окончательно, и даже выгляжу неплохо, и, кажется, излечился от болезненного заблуждения на наш общий счет. И действительно: моя нежность к тебе будет пронзительной, пока я буду тебя слышать, и потом еще немного, и потом еще иногда, а после опять спрячется куда-то глубоко, и редко будет подниматься на поверхность, и точно не будет тебе в тягость, и все у нас будет хорошо, правда, не беспокойся.

 

До остановки идем расслабленно, уже пережив главные эмоции. И все же хочется, чтобы маршрутка пришла не сразу. А она, когда не надо, тут как тут.

— Береги себя, — шепчет Маринка после короткого кроткого поцелуя.

Точнее, легкого касания губ. Не обольщайся, не льсти себе, не придумывай лишнего. Все это и так ценно.

Я поднимаю ладонь, а потом сжимаю руку в кулак: «Мы победим». Она кивает и улыбается, слегка наклонив голову, и глаза ее, кажется, лучатся так же, как прежде.

И так же, как прежде, она уезжает. Она всегда уезжает. Всегда навсегда.

«Сердце мое разбито? — думаю я, медленно шагая в сторону дома. — Да нет, все нормально, док. Жить буду».

Резкий дождь включается как по заказу — для драматичности самое то. Я поднимаю воротник и, спохватившись (а закон жанра?), мужественно закуриваю. Хотя во рту сухо и сигарета горчит.

Да, горечь есть. И грусть тоже. Но больше все-таки благодарности. За все, в том числе и за этот невнятный приезд.

«Что со мной не так? — думаю я. — Почему даже самые лучшие, самые близкие не могут задержаться рядом надолго?»

«Задержаться» — вот ключевое слово. Это я задержался в прошлой жизни, в прошлых мыслях, чувствах, книгах, отношениях. Это я не умею жить, как надо сейчас. Да и не только сейчас, всегда так было. Я никогда не умел жить мечтой, выстраивать путь к идеалу. Потому что и идеала четкого не было — только что-то разрозненное, по мелочам, романтично-расплывчатое...

Я смотрю, как сбитый дождем яблоневый цвет течет вдоль бордюра, и размышляю, глубокий ли это символ. Да, достаточно точный, но слишком в лоб. Да, жизнь несет нас неудержимо, и была в ней когда-то красота, была, да вся сплыла. Кому это еще непонятно? Но уж что есть, то и есть.


17. Титры на небе

Есть в самолете я не собираюсь: может, это особый снобизм экономкласса, или просто нет аппетита, или слишком много в этой процедуре приземленности и мелкой моторики. Лучше отвернуться к иллюминатору, закрыть глаза и попытаться уснуть.

Так это должно выглядеть со стороны. А на самом деле мне еще до взлета надо спрятаться от всех и подвести итоги. Как бы помолиться. И попрощаться.

В юности, когда летал с командой чуть ли не каждую неделю, совсем не испытывал страха. Даже научился спать по заказу — отключался сразу, только поднявшись на борт и плюхнувшись в кресло. И вот вообще не летал лет десять — и слегка боязно. Все эти «аэрбасы» бэушные... И наше неизбывное разгильдяйство.

А прежде, во время редких командировок, выработал такой успокоительный ритуал. Когда лайнер начинал разбег, я повторял про себя имена родных: чем больше — тем лучше, тем легче на душе. Как заклинание: мама, папа, сестра, жена, сын, дочь. Мама, папа, сестра, жена, сын, дочь. Вроде как успел поблагодарить за все. Хотя бы напоследок, если больше не доведется.

А сейчас есть время и более подробно вспомнить каждого — такими, какими они мне особенно запомнились. Только один кадр — но самый красивый, знаковый. Психология тут на поверхности. Жизнь действительно проще всего представить как кино: кто-то режиссирует, кто-то играет роль, кто-то в массовке, а кто и просто зритель. Однако в конце все равно должны быть титры. То есть ты обязан вспомнить всех важных. Выразить признательность. Это святое.

А что до молитвы... У меня не настолько раздуто самомнение, чтобы верить в Бога, готового выслушивать мои персональные жалобы и предложения. Вот больше делать ему нечего. Я уверен, что Бога, или Высший разум, или Того, Кто всем этим ведает, интересует не отдельный человек, а все человечество. Как целый вид, единый организм. И когда Он сказал: «Плодитесь и размножайтесь», — именно это и было главной задачей. Чтобы посмотреть на колонию в развитии. Что будет дальше. Как этот вид себя поведет. И, опять же, не в рамках одной человеческой жизни, а все племена на протяжении многих-многих поколений. Это же чертовски интересно! Можно даже мор наслать, чуму какую-нибудь, чтобы эксперимент был еще любопытнее. И в этом смысле нынешние семь миллиардов населения вполне можно считать хорошим результатом, хотя и промежуточным. А постоянные войны, инквизиция и однополые браки — ну что ж, болезнь роста.

К тому же не только количественные, но и качественные изменения налицо. Смотрите, еще два века назад рабство процветало повсюду, а нынче цветных пускают вперед не только в боксе и автобусе, но и в политике. Женщинам позволили голосовать, заниматься личной карьерой и тяжелой атлетикой, а право первой ночи почти совсем отменили. Невероятный прогресс! Взрывное развитие! Да, кстати, и в науке настоящий прорыв: уже до ядерной энергии добрались, скоро нашалят с ней, наломают дров, но оставшиеся-то, как тараканы, иммунитет будут иметь, поумнеют, дальше начнут расти — вполне возможно, что действительно к образу и подобию...

 

Кто-то трогает меня за плечо. Стюардесса хочет знать, застегнут ли мой ремень. Странно: она в самом деле похожа на актрису Проклову.

— Да, сейчас, — говорю я, однако она не отходит, пока не убедится сама.

Щелкаю замком, показываю результат, а в ответ никакого поощрения. Нет, такую Ларису Ивановну я точно не хочу.

А самолет уже начинает рулежку. Выворачивает на взлетную полосу. Останавливается. Ну что я могу вам сказать? Спасибо за предоставленную возможность поучаствовать в таком увлекательном мероприятии. Жаль, если оно закончится быстрее, чем хотелось бы. Все, поехали!

Мама, папа, сестра, жена, сын, дочь. Мама, папа, сестра, жена, сын, дочь. Мама, папа, сестра, жена, сын, дочь. Мама, папа...

Есть отрыв!

Пальцы невольно вцепляются в кресло. Дыхание перехватывает. Я заставляю себя спокойно повернуться и смотреть, как мичуринские участки возле аэродрома удаляются вниз, масштабируются, заваливаются набок и скрываются из виду. Двигатели шумят как-то возмущенно, но ровно. Осталось пережить еще одно противное мгновение, когда они словно захлебнутся и сменят тон, — и все, можно будет откинуть голову, закрыть глаза и больше ни на что не отвлекаться.

 

Мама — огоньки. Почему-то именно этот образ. В детстве первая вылазка в лес после зимы была в мае — за огоньками. Полная электричка набивалась, хотя не все, конечно, ехали за такой красотой. И никто не думал об уроне природе — потому что традиция была, радость после долгой зимы. Это ведь сравнительно недавно нашу оранжевую (в Европейской России эти цветы желтые) купальницу сибирскую внесли в Красную книгу, хотя и сейчас целые поляны ее найти можно. Так вот, мама мне видится как раз с таким букетом: сочная жирная зелень и поразительно яркие головки. На ней смешные старомодные брюки с высоким поясом, болоньевый плащ и косынка на голове; она (жаль, не вижу лица, есть ли на нем улыбка) прижимает сноп цветов к себе, а другой рукой держит меня за руку.

Не думал, что это так волнительно. Надо сделать паузу. Хоть и хочется всех вспомнить одной серией и до суеты с кормлением.

 

Папа — мушкет топором.

Это мне потребовался главный элемент новогоднего костюма пирата. Над отцом в семье всегда посмеивались: вроде и нельзя сказать, что безрукий, инструментами владеет, но делает всё с какими-то подложенными палочками, подвязанными веревочками, то есть на соплях (он называл это «инженерной сметкой»). И вот мне понадобился аутентичный мушкет. И он сделал его буквально за час — настоящий, изящный, так и просящийся в руку. Причем и сам, по-видимому, получил удовольствие. Особый шик заключался в том, что отец вытесал его из доски не ножом, а топором! Затем наверняка скорчил злодейскую гримасу, прицелился в меня и проскрипел страшным голосом: «Пятнадцать человек на сундук мертвеца! Йо-хо-хо, и бутылка рому!»

Куда потом эта драгоценность делась? Кажется, ее у меня стырили приятели.

 

Пауза. Смотрю в иллюминатор. Внизу плотная облачность такого же вида, как вода в стакане, в которой много раз ополаскивали кисточку с акварельными красками. Нет, лучше я вернусь к своим.

Сестра — почему-то не видео-, а фотокадр. Она стоит на крыльце загса после бракосочетания с первым мужем. На ней — и это в зачуханном Кировском районе, в самый пик застоя! — не платье с рюшечками, а элегантный белый костюм — приталенный пиджак и юбка чуть выше колен, и в волосах роза. Она юна, взволнованна, счастлива и необычайно красива, сейчас понимаю — не к добру красива, трагично красива...

А вот сын видится совсем взрослым. Бородатый и крупный, уже начавший кабанеть мужик, по обыкновению нахмурившись, подходит к нашему дачному дому. Я сижу на крыльце и тут счастливо догадываюсь рассказать ему про бельчат, только что бегавших по ограде. «Где?» — вскидывает он глаза, и лицо его светлеет, глаза зажигаются мальчишеским удовольствием и веселой добротой. Давненько я таким его не видел...

 

Нет, уединиться здесь никак не получится. Сзади мое сиденье пинают несколько раз, не случайно — методично. Я оборачиваюсь и вижу пацаненка лет пяти. Он разговаривает со взрослой тетей и отбивает такт ногой.

Мне достается такой кусок диалога:

— А вы юбилейские монеты собираете?

— Нет.

— А почему?

Дальше подслушивать неудобно. Сильно поворочавшись в кресле, чтобы напомнить о своем присутствии, я снова закрываю глаза и ухожу в себя.

...Жену представить проще всего: она и сама по себе яркая, и побыть в центре внимания никогда не прочь. Да и то сказать: с ней я прожил уже вдвое больше, чем с родителями и сестрой, много было разных сцен, достойных вспоминания. Но мне в первую очередь видится такая картина, самый светлый образ семьи. Мы, молодые, идем из детской больницы с нашим первенцем. Тогда было модно движение «Плавать раньше, чем ходить», и ребенку «с тонусом» это было особенно показано. И вот жена провела с ним час в бассейне (я читал в холле, скорее всего кого-то из латиноамериканцев), а теперь мы возвращаемся домой по улице Ворошилова, обсаженной молодыми березами. И вдруг внезапный сильный дождь, летний ливень, и я снимаю джинсовую куртку и занавешиваю ею коляску, и мы бежим, толкая коляску перед собой, под веселым теплым дождем, смеясь, промокшие до нитки, но такие счастливые!

 

И дочка, конечно, тоже на даче. Еще маленькая, когда она всегда была со мной (во всяком случае, неподалеку). Ей лет десять. По дороге среди сосен она едет на велосипеде, который для нее великоват, зато так ведь еще прикольней! Она стоит на педалях, раз в несколько секунд делает пару резких оборотов (ножки длинные, худенькие, но сильные) и опять гордо выпрямляется — смелая и свободная, очень смуглая, и каре русых волос, выгоревших за лето до совершенно светлых, ласково треплется ветерком, и мне она напоминает позднюю дочку мудрого и славного индейского вождя — открытую всему миру, живущую в единстве с природой, с врожденной грацией и светлым, гармоничным будущим...

Ну вот, аж слезы навернулись. К старости стану совсем сентиментальным.

Я выпрямляю спину, расправляю плечи и делаю несколько глубоких вдохов. Сосед по ряду испуганно просыпается и косится на меня недовольно — подумал, вдруг что не так. Извини, дружище. Все хорошо, все идет по плану.

 

Все летит по плану.

Особенно вторая половина жизни.

Недавно я вывел такую формулу: жизнь в целом отвратительна, но в частностях прекрасна. Хорошо, когда таких частностей набирается побольше и они могут перевесить всю мерзость окружающего — давящего, безжалостного, несправедливого. А для этого надо помнить хорошее и хранить.

Вот сейчас я буду вспоминать друзей — уж этой ценности у меня никто не отнимет. Люди могут опускаться, мельчать, предавать сами себя, но то, что они уже сделали хорошего, — почему это должно чем-то перечеркиваться?

...Мина в цветастом халате стоит у плиты — готовит нам ужин после гнусной работы на очередного циника и ворюгу. Она рассказывает анекдот, держа вилку в отставленной руке, сама трясется от смеха, и с вилки на пол капает масло: аккуратистка Мина еще та.

А вот Димка, напротив, весь такой опрятный, тонкий, задает вопрос на английском Наоми Кэмпбелл. Сам я этого видеть не мог, потому что тогда Димка был на стажировке в «Комсомолке», однако он рассказывал о той пресс-конференции с Черной Пантерой, и я уверен, что все в зале действительно офигели.

Ванька, конечно же, выступает на сцене, точнее в блочной аудитории нашего университета. Концерт называется «Работные песни». Ванька изображает пролетария, гаркает, вышагивая гоголем, потом даже делает колесо и заливисто свистит, вложив в рот пальцы, — недостижимый для меня шик! Я хотел научиться, пытался, но так и не смог.

А Бил, разумеется, произносит тост. Встает с рюмкой и говорит минуты две — это еще минимум! — витиевато и познавательно, с цитатами из греков или Конфуция, а кода всегда проста и сердечна: например, о том, что моя писанина реально нужна людям, что мои родители могут гордиться, что он мечтает жить в стране, где я мог бы работать главным редактором... И однажды именно в такой кульминационный момент аккурат в мою рюмку с водкой упала градина, и все посчитали, что это небо подает знак: все верно.

 

Небо постоянно подает какие-то знаки — надо только уметь их читать.

Я вот не умею. Живу без иллюзий и стараясь не врать себе, и только изредка чувствую, что все красивое не случайно и все доброе не обречено, и лишь иногда могу надеяться, что, умерев, останусь в воздухе возле любимых и буду им помогать — как мне всегда помогал со щадящей иронией мой терпеливый ангел, Небесный мой Отец.

 







1               Кандейка — здесь: небольшая комнатка.


 




2               Very expensive — очень дорого (англ.).


 




3               Бол-бой — мальчик, подающий вылетевшие с поля мячи.


 




4               Бундесманшафт — сборная Германии.


 




5               Artist — художник; painting — живопись (англ.).


 




6               Book — книга; picture — картина (англ.).


 




7               Мейн-кун — порода кошек.


 



К списку номеров журнала «СИБИРСКИЕ ОГНИ» | К содержанию номера