АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Давид Маркиш

Я и Савик Шустер. Заключительные новеллы

из повести, опубликованной в № 8 журнала ”Артикль”.

 

 8

 Нужно ли посылать на Марс робота размером с телегу и выяснять, жили там когда-то инфузории-туфельки или нет? Этот вопрос был для Савика Кричера не праздным. Он желал в нём разобраться, дойти до сути и получить ответ. И получил: не посылать! Не дай Бог!

  Мы с ним горячо обсуждали эту тему в Столешниковом переулке, близ Кремля, в пивной «Яма», где многие светлые головы провели лучшие часы своей жизни. «Есть ли жизнь на Марсе?» – эта проблема почему-то очень волновала советских людей, всецело занятых строительством коммунизма и обгоном Америки по надою молока. Что им далась эта заоблачная жизнь? Может, они предполагали, без излишней огласки, что марсианские инфузории уже достигли коммунистического образа жизни и живут себе припеваючи.

  Савик, склонный к фантазиям, такого поворота событий не исключал, хотя и не увлекался ими чрезмерно: к марсианским коммунистам он предвзято относился, и поездку к ним считал дохлым делом. Зачем это? Обмениваться, что ли, с ними опытом по строительству светлого будущего? Смех один, если вдуматься. А деньжищи эти, которые уйдут на поездку, лучше употребить полезно здесь, внизу: вон сколько людей тут неустроенных, а африканские дети от голода пухнут и мрут. Интересно разобраться с этим Марсом? Для Савика, любопытного, как ворона, и на Земле было полно интересных вещей, в которых хотелось разобраться, не откладывая на потом. Еврейский вопрос, например, о котором советская власть говорила, что – да, евреи-то есть, а еврейского вопроса, дескать, нет в помине.

  За пивом с подозрительными осклизлыми креветками, размером чуть крупней семечек подсолнуха, разговоры плыли раскованно, почти как в лондонском Гайд-парке. Пивной зал до низкого потолка был наполнен невнятным гулом речи; подслушивающим лубянским жучкам, расставленным где надо, трудно было его расщепить на отдельные голоса для определения политического настроя общества.

  Много чего интересного можно было узнать, сидя в «Яме»: и про нашу жизнь, и про политику, и про «кто есть кто» на самом верху и посерёдке. И еврейский вопрос, которого нет, занимал, вместе с поездкой на Марс, не последнее место в ряду.

  Этот как бы неразличимый вопрос присутствовал повсеместно: собеседники, так или иначе, его не обходили стороной, и сотрапезники затрагивали, и собутыльники, и безысходно выстаивающие очередь за растворимым кофе или итальянскими полуботинками обсуждали рьяно, иногда с пеною у рта. И получалось неопровержимо, что евреи во всём виноваты – и в бесконечной очереди (они весь дефицит расхватали по блату, а другим одни крохи достались), и в ценах на водку (в продмаге дешёвым кубинским ромом торгуют и алжирской кислятиной – а кто эту бурду будет пить!), и в кухонных разговорах вполголоса, за которые могут посадить годков на пять-шесть. Во всём евреи виноваты со своим Израилем, они воду мутят и смущают советский народ.

  Ни с еврейской, ни с какой другой стороны Савик Кричер не причислял себя к идейным противникам советской власти – а иначе он пошёл бы в диссиденты и бился за советизм с человеческим лицом. Софья Власьевна с её свекольными щеками для него как бы и не существовала, он испытывал к власти брезгливое презрение и, по возможности, держался от неё подальше. А такие возможности в шестидесятые годы, не без камуфляжа, но существовали для державных подданных.

  Вот и Савик Кричер был из таких. Свою мечту уехать в Израиль он никак не утаивал и не скрывал, а душевная тяга очутиться средь холмов Иудеи и Самарии, где во времена оны наши предки гоняли баранов и козлов, превозмогала в нём все прочие намерения. Только это хрустальное влечение было сурово отсечено стальной стеной от всего прочего на свете. Женщины, деньги или их отсутствие, сама бегущая по сторонам жизнь – всё это было трын-трава, пустяки придорожные по сравнению с главным: возвращением с чужбины в отчизну.

  Он и сам не знал, как всё это у него сложилось и сплелось; может, нрав ему такой выпал – игровой и рисковый. Не умея сформулировать неодолимую тягу к свободе ног, он нацелил и перенёс на медовую землю исторической родины требовательную мечту о свободе вообще и еврейской свободе в частности, подал просьбу о выездной визе – и получил отказ. Кремлёвское государство распорядилось «не пущать», и этот фельдфебельский произвол ожесточил Савика Кричера против власти. Он готов был на необдуманные поступки, вплоть до стрельбы из старинного дуэльного револьвера, купленного в антикварной лавке.

  Сидя в отказе, он растерял почти всех своих старых приятелей. Круг его сузился, в него теперь входили лишь такие, как он сам, отказники и те, кто уже стояли на пороге ОВИРа с толстой пачкой выездных документов в руках. Почти все прочие стали ему неинтересны, а отчасти и враждебны, а он для этих прочих был теперь окружён аурой опасной неблагонадёжности; ну его, лучше держаться от него на расстоянии! И в такой расстановке фигур просвечивало рациональное зерно: еврейский отказник считался открытым врагом, пошедшим против советской власти, и предателем социалистической родины. За связь с таким врагом можно и по шапке получить… Таким образом, Савик Кричер оказался в положении изгоя, при случайной встрече с которым бывшие знакомцы спешили перейти на другую сторону улицы.

  Телефонный звонок Вити Лосева, знаменитого музыкального ударника, приятно удивил Савика, уже свыкшегося со своим новым, поганым местом в советском обществе победившего социализма. Этот Витя, по прозвищу, само собою, Лось, барабанил с большим успехом и был признанным мастером своего дела. Ломая голову над тем, что понадобилось знаменитому Лосю от отказника, Савик поджидал музыканта во дворе магазина «Мясо». Там, в «Мясе», Савик работал грузчиком; это спасало его от обвинения в тунеядстве и высылки на 101-й километр, в ссылочный город Александров, куда неблагоприятный ветер волок и тащил немало бедолаг.

  Унылый вид мусорного двора, где грузчики разгружали фургоны с мясным товаром, ничуть не смутил ударника Лося: не затем он сюда явился, чтоб любоваться городской архитектурой. Выудив из кожаного портфеля бутылку армянского коньяка «Двин», Лось прошёл в угол двора, уверенным движением поставил бутылку на утлый столик и пригласил Савика присаживаться на кривую лавочку у этого столика. Грузчика уговаривать не пришлось.

  – Давай за встречу! – предложил Лось, наливая коньяк в гранёные стаканы, извлечённые из того же портфеля. – Давненько не видались… Я вот яблочко тоже захватил.

  – Год почти, – сказал Савик, поднимая стакан. – А тебе кто про меня сказал?

  – Вражеские голоса всё время передают, – охотно объяснил Лось. – «Свобода», «Голос Америки». Я сам слышал. Так, мол, и так.

  «Значит, слушает, – отметил про себя Савик Кричер. – Молодец!».

  – Ну и вот, – продолжал Лось, наливая по новой. – Я и подумал: надо зайти, проведать.

  Это было приятно, но Савик не поверил музыканту: что-то другое, потаённое привело сюда Лося с коньяком. Что?

  – Я вот что, Савик… – не стал тянуть время ударник. – Я тоже уезжать решил.

  – Как?! – удивился Савик Кричер. – Ты еврей?

  – Да в том-то и дело! – подосадовал Лось. – Я со всех сторон русак чистокровный, у меня корни деревенские, из Владимирской области.

  Савик смотрел вопросительно. Лось долил в стаканы до капли и порожнюю бутылку поставил под стол.

  – Ты яблоко-то бери, – сказал Лось. – Жениться надо срочно, вот что я тебе скажу! На какой-нибудь из ваших. И сразу же выезжать по семейным причинам.

  – Влюбился, что ли? – спросил Савик. – Или как?

  – Да нет! – отмахнулся Лось. – Что я – дурак? Тут надо валить как можно скорей, а ты говоришь «влюбился».

  – Что за спешка? – хмуро поинтересовался Савик.

  – Вот припёрло! – Лось, для наглядности, полоснул, как ножиком, ребром ладони по шее. – Представляешь? Джаз играть не дают, за это обещают выслать куда подальше или даже посадить. Сам знаешь… А я без джаза не могу, это не советское, а моё личное.

  – И? – направлял Савик разговор. – Дальше что?

  – Дальше то, – продолжал Лось, – что найди ты мне девушку, у которой денег на выезд нет. Я за неё заплачу: отказ от гражданства, билет, проводы, то да сё… Тыщи полторы набежит, и тебе полтыщи за помощь. У меня деньги есть, ты не думай.

  – Я и не думаю, – сказал Савик и желваками заиграл. – Ты в еврейство, что ли, хочешь перейти в Израиле?

  – Да ты что! – руками замахал Лось. – Мы до Вены доедем – и всё. И потом кто куда – девушка в Азию, на Историческую, а я в Европу. Мне тоже на свободу надо, хотя я, конечно, по-вашему – гой. А тебе все в ноги упадут за спасение человечка.

  – Понятно… – сказал Савик. – Ты, значит, на еврейской жене хочешь до Вены доскакать. На фальшивой еврейской жене.

  – Так мы ж заплатим! – с жаром возразил музыкант. – Она ж поймёт! Это ж деловое предложение! И всем будет хорошо!

  – Всем хорошо не бывает, – подымаясь с лавочки, сказал Савик Кричер. – Для меня выезд в Израиль – святое дело, святей не бывает… Так что считай, что у нас этого разговора не было.

  – Скажи хоть, – попросил Лось, – к кому ещё можно обратиться из ваших?

  – Не знаю, – сказал Савик. – А если б и знал – не сказал бы.

 

  Над этим следовало подумать, вот Савик и призадумался. Он от всей души желал джазовому Лосю вырваться из России на Запад, но только не за еврейский счёт. «Счёт» – это слово, строго говоря, тут было не совсем к месту: Савик знал нескольких девушек, которые, при всём желании, не смогли бы наскрести денег на отъезд, и существенный вклад ударника сделал бы доброй реальностью их мечту об исторической родине. Таким образом, прикидывал Савик, щедрый Витя Лось и нам бы помог, и себя выручил. Дружба народов, одним словом! Что тут плохого? Всё бы хорошо, если б не дурной запах, повеявший от этой сделки. Еврейскую борьбу за свободу, светлую, как кристалл, нельзя затемнять никакими гешефтами: ни лёгкими деньгами, ни фальшивыми жёнами, ни поддельными мужьями. И если Витя подыщет кого-нибудь себе в пару – что ж, скатертью дорога! Барабань на свободе в своё удовольствие! Но он, Савик, не желает иметь к этому делу никакого отношения.

  Он искренне посочувствовал бы Лосю, если б тому так и не удалось покинуть пределы любезного отечества. Всем полагается радость, хотя не каждому она достаётся… Савик, однако, ни на гран не почувствовал бы себя виноватым, узнай он, что музыкант транзитом в Вену, в поисках свободы так и не попал. Свобода одна на всех, это верно, но тут надо соблюдать не только порядок, но и порядочность, а не жульничать и не мошенничать, подбираясь к непоколебимым убеждениям Савика Кричера. Приносить их в жертву кому бы то ни было, хоть за деньги, хоть как – это нет!

  Мир отказа тесен, как гетто и, как гетто, полон слухов. Савик знал, что приблудный Витя Лось, после недолгих поисков, нашёл девушку Соню Маргулис, круглую сироту, неимущую студентку-первокурсницу пединститута. Знал, что свадьба и проводы прошли очень хорошо. Молодую пару не стали задерживать и выпустили в Израиль на ПМЖ без проволочек и мучительства, ради мифического воссоединения семей. Да здравствует советская власть, самая гуманная в мире!

  Улетали в Вену осенним ненастным днём. Пелена дождя серым покрывалом застлала обзор, и сосны с ёлками по обочинам шоссе на Шереметьево сливались в размытую линию. Под сердитыми порывами ветра деревья отряхивались от воды, как собаки. За горизонтом помещалась в волнах праздничного вальса Вена: замок Шенау, пересадка с самолёта на самолёт и ночной перелёт в Израиль.

  А не знал Савик того, что нецелованная Соня Маргулис очертя голову влюбилась в барабанщика Витю Лося. Знаменитый Витя Лось счёл такое развитие событий вполне естественным; фиктивным браком тут даже и не запахло, и всё сложилось к обоюдному удовольствию. Летели в обнимку, договорились по-доброму, хотя и не без женских слёз: Витя отправится из Вены в Париж для установления деловых музыкальных контактов, а оттуда прямиком прилетит в Израиль, где Соня Маргулис будет его ждать, как верная жена. Разлука продлится недолго: неделю или десять дней. И потом начнётся долгая счастливая жизнь, полная приятных сюрпризов… Действительно, каждый видит мир таким, каким хочет его видеть: белым, чёрным или голубым. И лишь единицы задумываются над тем, что окружающее нас, в какой цвет его ни раскрась, всего лишь воображённая реальность, не существующая в природе.

  Соня прождала Витю неделю, потом две, потом месяц, потом три. От Лося не было ни слуха, ни духа. Пришла весна, деревья в садах поросли белыми и розовыми цветами. Тёплым тель-авивским вечером Соня, на шестом месяце беременности, проглотила горсть снотворных таблеток и свела счёты с жизнью.

  Вот уж правда: всем хорошо не бывает.

 

 9

  Казалось бы, что тут такого – поменять имя: написал заявление, оплатил казённую пошлину, получил справку – и всё!

  Нет, не всё.

  Над сменой имени Савик задумался ещё в Москве, сидя в отказе и ожидая решения своей судьбы. На исторической родине, он полагал, следует пользоваться библейскими родовыми именами древних предков, а не какими-то галутными эрзац-заменителями: Вова, Саша или, тем паче, Савик. Даже сам Давид Бен-Гурион родился Грином в Польше, киевлянка Голда Меир была до поры, до времени Голдой Мабович, и это не говоря уже о прославленных генералах: Даян по отцу Китайгородский, Шарон родился Шейнерманом. Достаточно? Более чем! Вот и Савик Кричер решил, если только доберётся до Израиля, стать настоящим библейским человеком. Для начала надобно подобрать подходящее имя – звучное и немного таинственное, как древний артефакт. Например: Акива Бар-Лев. Или Матитьяху Текоа. Или, скажем, Элиша Кидон. Дырявая оболочка москвича по имени Савелий Кричер останется здесь, в СССР. А по ту сторону границы, вдалеке, в библейской стороне, возникнет новый человек, с новым именем. Был Савик, станет Нимрод. Или Гиора.

 

  За долгие века рассеяния евреи привыкли к тому, что им плюют в бороду; это наследие галута покамест неистребимо, хотя в Израиле и не слишком бросается в глаза. Савик Кричер, будущий Гиора, нацеливался на свободе за один присест порвать с позорным следом прошлого, с этими двумя тысячами лет неприкаянности и пустых надежд. Отказ заточил его национальные устремления до бритвенной остроты. И он был готов, с охотой и преклонением, употребить это лезвие на пользу и во благо еврейской отчизне, сочащейся молоком и мёдом там, за Чопом, за тридевять земель.

  Всё приходит, и всё проходит, и нет ничего вечного, кроме самой Вечности. Пришёл час, когда Савик Кричер ступил на финиковую землю своих предков, и пришёл день, когда он явился в присутствие с намерением поменять имя Савелий на имя Гиора. Присутствие помещалось в казённом домке, в глубине двора, заросшего дикими травами и кустами. Обнаружилась тут и очередь часа на три, и это обстоятельство несколько смутило прозрачное настроение Савика. Не то, чтобы перспектива нудного ожидания его расстроила, нет, вовсе не это! Просто процесс перехода из Савика в Гиору, из одного духовного настроя в другой никак не укладывался в затяжное сидение на лавочке во дворе бюро, по-соседству с десятками других просителей. Все они явились сюда не имена менять, а чтобы наилучшим образом устроить свои житейские дела, не складывающиеся, к сожалению, как хотелось бы. Можно было тут и паспорт продлить, и восстановить утраченный документ. Бумажной волокиты – прорва, и каждый посетитель разглядывает лишь своё собственное дело сквозь увеличительное стекло. Каждый, без исключения! И в их числе Савик Кричер, новый израильтянин.

  Дела просителей-посетителей отведено было решать четырём чиновным тёткам, сидевшим за канцелярскими столами, в тесных боксах присутственного бюро. С высоким безразличием поглядывая на очередников, чиновницы прекрасно себя чувствовали за своими столами. Привольно сидя на рабочих местах и прихлёбывая кофеёк из кружек, принесённых из дома, они словно бы витали в иных, высоких сферах, а не в тех приземлённых, где обреталась их озабоченная клиентура, поголовно пронумерованная для строгого соблюдения очерёдности. Соблюдение можно было смело назвать условным: просители отлучались куда-то неподалёку, а по возвращении в присутственный двор обнаруживали, что очередь их прошла, и никто из ожидающих даже и не думает пропускать опоздавших. Возникал локальный конфликт, иногда и с криками, но бюрократические тётки из своих боксов не вмешивались в происходящее: народ не дурак, сам разберётся.

  Впереди Савика очередь занимала девушка в коричневом парике, выше среднего роста, худощавая в меру, но и не тощая и уж не полная через край. Разглядывая, от нечего делать и для уплотнения вялотекущего времени, парик своей соседки, немного сбившийся набок, на ухо, он обнаружил под ним природную растительность, чуть светлее накладной. Может, лишай у неё какой-нибудь на голове, с сочувствием предположил Савик, или от онкологии, говорят, волосы выпадают подчистую… А девушка в парике глядела приветливо, без следа печали в орехового цвета глазах.

  Облако очередного конфликта повисло над двором – какой-то опоздавший настойчиво пытался пробиться к входу в бюро сквозь защитный заслон ожидающих. Заглушая гарканье ворон, обсевших забор, публика галдела и выкрикивала нелицеприятные слова в адрес нарушителя.

  – Шумят, шумят… – ни к кому не обращаясь, вполголоса произнесла девушка в парике. – А чего шумят?

  Ответ был очевиден, и Савик Кричер воспользовался возможностью завести разговор.

  – Ждать всем надоело, – объяснил Савик. – Вот и шумят.

  – В таком шуме ничего хорошего нет, кроме плохого, – назидательно заметила девушка.

  Разговор завязался, запрыгал с кочки на кочку, скрадывая тягучее время. Тут было чему удивляться: девушка в парике явилась в присутствие с просьбой о замене документов, выписанных на старое имя.

  – На старое? – разглядев в девушке сподвижницу, почти радостно поинтересовался Савик.

  – Да, на старое, – подтвердила девушка. – Теперь у меня новое.

  – Теперь новое? – переспросил Савик.

  – Да, новое, – подтвердила девушка. – Теперь я Рут Кешет.

  – Красиво, – сказал Савик. – Я тоже меняю… А раньше какое у вас было?

  – Свистунова Света, вот какое, – сказала девушка в парике.

  Савик взглянул недоумённо, но вопрос проглотил.

  – Это уже не имеет никакого значения, – по собственному желанию дала справку бывшая Света Свистунова. – Я в Святую землю с мужем приехала, он еврей, но совершенный безбожник. Мы развелись, и я из христиан по всем правилам перешла в иудаизм… А вы тоже гой? – с спросила собеседница Савика Кричера.

  – Как раз нет… – сказал Савик. – Вы говорите – «христиане»?

  – Ну да, – кивнула Рут Кешет. – Язычники. Конечно. Многобожцы! У нас в деревне поп всегда говорил: Бог-отец, Бог-сын, ещё там разные другие. Он меня крестил, этот поп.

  – А потом? – подтолкнул увлечённый разговором Савик.

  – А что потом! – откликнулась Рут. – У евреев Бог един, и всё по справедливости разложено. Вот я и перешла.

  – И довольны? – почему-то усомнился Савик Кричер.

  – Очень! – сказала Рут, и видно было, что – от всего сердца. – Надо только Божьи заветы соблюдать.

  – Ну да, – согласился Савик. – С этим у нас строго…

  Бог её привёл на еврейскую историческую родину. Чудесны дела твои, Господи! И вот она прилепилась, эта Света Свистунова, к еврейскому корню, как библейская Рут. Надо же! Здесь, у нас, в благоухающей оранжерее, прикрытой железобетонным колпаком, жизнь из праздничного чуда неизбежно превращается в привычку. И ко всему привыкшие евреи проходят мимо чудес жизни, не замедляя шага и не оглядываясь.

  – А вас как по имени? – спросила девушка в парике.

  – Савелий, – сказал Савик Кричер. – То есть, Гиора.

  – А я, – сказала девушка, – если б только не переход, имя-фамилию не стала бы менять ни за что.

  – Нет? – спросил Савик. – А почему?

  – Мой папа меня любил, – сказала Рут, – хотя алкаш был запойный. Не говоря уже о маме…

  – Мама тоже пила? – не удивился Савик.

  – Ни капли! – сказала Рут. – Я не про это, я про то, что она меня тоже любила очень. Ведь я у них одна была, братик с грузовика упал и умер.

  – Да, грустно… – признал Савик и головой покачал.

  – Они меня так назвали, – продолжала Рут, – а я вдруг возьму и просто так откажусь не только от имени, но от них самих. А я их до сих пор люблю.

  – Они живы? – спросил Савик.

  – Папа умер уже, – сказала Рут, – от водки сгорел. Одна мама осталась, в деревне. А я здесь.

  Здесь, в присутственном дворе, в очереди. Была Света, стала Рут. Довольна очень. Деревенской маме это трудно было бы объяснить, да и не придётся ничего объяснять, скорей всего: где тут Бог, да что же такое стряслось, да кто эта ветхозаветная Рут, прилепившаяся к чужому корню. Всё переменилось до дна, осталась любовь дочки к отцу – загульному алкоголику Свистунову, и бессловесной деревенской маме с размятыми бесконечной работой руками.

  Савик любил отца своего и мать не меньше Светы Свистуновой; это несомненно. Папа-инженер, Григорий Самойлович Кричер, более всего на свете боялся сесть в тюрьму – и сел-таки за антисоветский анекдот, в сорок восьмом году, по доносу, по 58-й статье, на восемь лет. Вышел он по реабилитации, после смерти Сталина, не досидев два года до конца срока, за отсутствием состава преступления – знакомая картина для тех, кто в курсе. В лагере, на Колыме, Григорий Самойлович отморозил всё, что только отмораживается в человеческом существе. Такое противоестественное охлаждение организма не прошло для него даром: он занемог, и немочь не отпустила его до конца дней. Григорий Самойлович умер, как и отец Светы в парике, нестарым ещё человеком, но по иной, правда, причине, чем ветреный Свистунов. Каждому своё, и это «своё» каждый получает сполна и без сдачи.

  Надо сказать, что страх Кричера-старшего перед советской властью не на пустом месте вырос. Его отец Самуил-Шмуль, дедушка Савика, уроженец местечка Кричево близ Житомира, был запутанный еврей. Всю жизнь, вплоть до расстрельной стенки, его обуревала неизлечимая зараза – тяга к общественной деятельности. Бунд, в общих чертах, отвечал его политическим взглядам – как раз то, что при большевиках прямиком вело за решётку. Нет бы ему увлечься чем-нибудь другим, менее порочным – эмансипацией женщин, например, или разоблачением теории князя Кропоткина, – так нет: Бунд ему понадобился! И это, понятно, бросало чёрную тень на всё потомство местечкового бунтаря-одиночки, начиная с Григория Самойловича.

  Нет-нет, под советским солнцем сын за отца не отвечает, с этим положением сам усатый Корифей всех наук ознакомил своих ликующих подданных. Не отвечает – но, всё же, лучше иметь папой не лишенца-бундиста, а кого-нибудь другого, хоть бандита, хоть кого. А Самуил Кричер, бундист с уклоном в меньшевизм, уличённый в преступных связях с левыми эсерами, пошёл кочевать по ссылкам и лагерям, пока, после очередного ареста, не был расстрелян в 37 году по приговору «тройки» как непримиримый враг советской власти… О беспокойном дедушке Савик знал совсем немного, из скупых рассказов отца. И это самое беспокойство, граничившее с антисоветским бунтарством, располагало внука к покойному Самуилу, с которым ему не суждено было встретиться – внук появился на свет уже после гибели деда.

  А маму, так и не решившуюся расстаться со слежавшейся московской жизнью, привычными друзьями и тесной «двушкой» на четвёртом этаже, без лифта, Савик любил плавной сыновней любовью.

  И вот, переступающий в новую реальность, всё начинающий сызнова, под новым именем, Гиора навсегда рубил уводящую вглубь времён тропку родовой памяти, оставляя в сумерках буйного деда, и робкого отца, и тихую мать. Новая жизнь, новый горизонт, за которым – пропасть, облегчающее жизнь ничего. Света Свистунова, поменявшая Бога, это понимала, а Савик Кричер – нет. Во всяком случае, не совсем.

  Тем временем от чиновниц, из присутственного дома, поступила во двор ожидания важная новость: по техническим причинам сегодняшний приём закончен. Желающие подать просьбу могут явиться завтра, к восьми утра, и подать. До свидания!

 

  Рут Свистунова.

  Новый Бог. Праздник жизни. Новая воображённая реальность – с отказом от прошлого, застывшего, как комар в капле янтаря.

  Явиться завтра утром, подать и отказаться.

  А можно и не являться, и не подавать. Остаться Савиком Кричером.

  Чахлые заросли двора представились ему сосновым лесом, там жили привольно кабаны с кабанятами, и лисицы с лисенятами, и шакалы, и суслы. Мачтовые сосны того леса прошивали вершинами голубое глубокое небо и исчезали из вида, становясь неразличимы с земли. Песчаная ясная тропа вела в лес и вилась меж стволов. Рут шла по той тропе, поспевала за Иегудой, четвёртым сыном праотца нашего Яакова.

  И лес безмолвствовал, и лес был Бог.

 

 10

  Старость не вписывается в нашу жизнь, пока она не явится без приглашения, шаркая подошвами и громыхая воображаемой клюкой. Кто думает о старости в молодые годы? Да никто.

  Могу засвидетельствовать: не думал о ней и Савик Кричер. Во-первых, по молодости годов и лёгкости нрава, он и не предполагал, что доживёт до старости. Во-вторых, если на то пошло, в глазах Савика вотчина старости располагалась где-то в запредельных краях, может, и по ту сторону Леты.

  Прошлое громоздилось вокруг него в некотором отдалении, набитое вещами и многоцветное, как переводные картинки. Эти самые картинки, да ещё волшебные узоры калейдоскопа – вот всё, что незыблемо сохраняется в недрах нашей памяти со времён безответного детства, тянущегося ко всякому волшебству.

 С тех пор прошла жизнь, и теперь Савик безмятежно коротал время, сидя на лавочке, на травяном газоне, у подъезда своего дома. Коротать время старому Савику было легко, потому что оно вот уже сколько-то лет назад свернулось в сгусток и не двигалось ни вперёд, ни вверх, ни вниз. А поэтому и дурная привычка вести счёт времени отпала сама собою, и цифровое исчисление возраста обернулось нелепостью. Савик Кричер стал стар, и это всё.

  Настоящее, состоявшее из разглядывания людей, проходивших мимо него по своим делам, составляло объект интереса Савика Кричера, посиживавшего на лавочке. Когда-то, давно, свободное и ничем не стеснённое движение людей называлось в кинематографе «поток жизни». Вот Савик и вглядывался с симпатией в этот негустой поток-ручеёк на фоне красивых подтянутых деревьев и узорчатых цветников – как сторонний наблюдатель, удобно расположившийся перед меняющейся картинкой природы. Молодые независимые евреи, отряхнувшие прах галута, говорили друг с другом во весь голос, как будто выступали с речью перед массовой аудиторией, они были затянуты в драные джинсы и покрыты живописной татуировкой разных частей тела, иногда и без пробелов. Пирсинг в виде колечек, гвоздиков и булавок, пришпиленных к ноздрям, губам и ушам, вызвал бы у неподготовленного зрителя недоумение с опаскою пополам, но Савик был закалён по этой части: что ж, молодое поколение само выбрало себе путь-дорогу и в советах старших отнюдь не нуждалось. Это ещё при царе Горохе русский писатель Иван Тургенев проницательно отметил. Увидь Иван Сергеевич наше подрастающее еврейское поколение, он бы, пожалуй, навсегда утратил дар литературной речи.

  Пирсинг и художественно драные штаны Савик Кричер оставлял без комментариев; они ему не нравились, и всё тут. С татуировкой было глубже: упругая расписная кожа состарится и одрябнет, и затейная роспись на ней будет выглядеть, как выцветшие разводы на пыльной занавеске. И это будет жутко, это будет уродливо! И сам хозяин – а, хуже того, хозяйка – такой ходячей выставки, прикидывал Савик со своей лавочки, почувствуют себя ужасно среди людей. Для оживления пейзажа Савик пытался поставить себя на место будущего татуированного старика, и это плохо у него получалось: разрисованный вдоль и поперёк, он со стыда держался в стороне от толпы, в теньке.

  Впрочем, всё может сложиться иначе, пожимал плечами Савик Кричер. Татуировка, как у людоедов Папуа, повсеместно станет признаком хорошего тона, и не разрисованные евреи в самом скором будущем станут подобны белым воронам на бульварах Тель-Авива. Новая эпоха, новые нравы, новые порядки. Старики исчезают, как мамонты и динозавры, только самые главные из них, оставаясь на денежных купюрах, без устали переходят из рук в руки.

  Не то, чтобы это старческое сидение на лавочке, у подъезда, угнетало Савика или нагоняло на него тоску. Он, напротив, чувствовал себя здесь на своём месте и не уставал благодарно вспоминать того, кто обеспечил ему ежедневный прокорм, дал жильё в этом доме и лавочку для приятного времяпровождения. Да, конечно, Бог ему всё это подарил, действуя, однако, не прямиком, а через дона Мигуэля из Венесуэлы – лесопромышленника и богача, какие только в сказках встречаются, да и то не на каждом шагу. Этот дон Мигуэль, в просторечье Миша, оказался Савику Кричеру дальним родственником – строго говоря, даже не дальним, а дальнейшим. Мама Миши, донья Беатрис, в местечковом девичестве Броха, приходилась дедушке Савика, расстрелянного большевиками, родной сестрой. Эта ветвь семьи Кричеров, спасаясь от погромов, бежала из России без оглядки и остановилась только в Южной Америке, в Каракасе, в гостинице «Попагайо», что в переводе на общедоступный язык, как нетрудно догадаться, означает «Попугай». Проблем с оплатой приличной гостиницы у беженцев не возникло – муж Брохи, по имени Хаим, до бегства за океан торговал лесом и владел двумя лесопильнями. Ни лесопильни, ни лес вывезти из-под Житомира не представилось возможным, но деньги удалось сохранить, и они подсластили горечь от разлуки с насиженными местами. Таким образом, беспокойный дед Шмуль погрузился в российское политическое болото, а бабушка Броха отправилась в Венесуэлу в поисках еврейского счастья.

  Надо сказать, она в этом преуспела: муж её, лесовик, взялся за работу, засучив рукава и не щадя живота своего, и дело пошло в гору: в «джунгелях», взятых Хаимом в аренду под вырубку, появились лесопильни, за ними последовала картонажная фабрика, а потом и мебельный завод. Во всей Венесуэле никому и в голову бы не пришло называть богача-лесопромышленника каким-то Хаимом – дон Хайме, так теперь его именовали. А дон Хаим, заряженный русско-еврейской энергией и предприимчивостью, не вылезал из джунглей, его лесная империя росла не по дням, а по часам, и, в конце концов, достигла умопомрачительных размеров.

  Другой дон, Миша, после кончины отца вступивший во владение холдингом, уверял, что площадь его лесных владений не уступает территории нашего Еврейского государства, а то и превосходит её. Савик, тогда ещё далёкий от старости, слышал это утверждение Миши собственными ушами и не усомнился ничуть: дон Мигуэль не шутил. Цепочка событий привела к знакомству родственников – дона Мигуэля и Савика Кричера, и эта цепочка была истинным чудом. И вот я настаиваю на том, что чудеса не перевелись на свете: тому примером встреча Савика с доном Мишей. Обойдённые чудесами люди уверяют нас в том, что чудес вообще не существует в природе – были да сплыли, но это зауженный взгляд, присущий угрюмым неудачникам. Савик Кричер, во всяком случае, воспринимал историю своего неожиданного пересечения с родственным венесуэльским Мишей, повлекшую за собою очень даже приятные финансовые последствия, как совершенное чудо.

  А свершилось оно обыденным образом – дон Мигуэль из своей далёкой Венесуэлы регулярно присылал деньги на содержание кричевского землячества, а израильские «земляки» исправно писали ему благодарственные письма и посвящали в ход событий общины: кто родился, кто умер, кто из уроженцев местечка или их потомков перебрался к нам на ПМЖ. Дон Миша едва ли читал эти душевные послания, но однажды на его рабочий стол легла присланная земляками вырезка из тель-авивской русской газеты – заметка, под которой стояла подпись «Савелий Кричер». Автор, новый эмигрант, в увлекательной форме излагал историю своей семьи, начиная с того не очень-то далёкого времени, когда дедушка Шмуль – правдоискатель и бунтарь – покинул местечко Кричев и подался в бундисты, и чем это обернулось для него самого и для всего еврейского народа в целом. Содержание заметки и подпись не оставляли места для сомнений: чудесным образом нашёлся уцелевший родственник! Родная кровь! Боже мой! Нужно как можно скорей установить с ним контакт и подбодрить во всех отношениях.

  Слово дон Мигуэля не расходилось с делом; отчасти по этой причине он и стал знаменитым богачом. Прилетев в Тель-Авив, богатый Миша дал указание разыскать автора той заметки Савелия Кричера. Можно не сомневаться, что указание магната из Каракаса было выполнено незамедлительно.

  А чудо, между тем, продолжалось. Первая встреча родственников состоялась в лучшей тель-авивской гостинице Дан и произвела на Савика глубокое впечатление. Рассказы Миши о лесной жизни дона Хайме и бабушки Беатрис в дебрях джунглей, в окружении ядовитых комаров, бессовестных дикарей и кровожадных рыб-пираний, не оставили бы равнодушным и каменного истукана с острова Пасхи; Савик слушал, развесив уши. Владевший великим и могучим русским языком лишь поверхностно, дон Мигуэль открыл родственнику секрет сказочного обогащения семьи Кричеров: «Папа и мама с утра до ночи рубали дрова в лесу». Трудолюбие, значит, послужило основой богатства лесных первопроходцев из Кричево. Савик живейшим образом представил себе Хаима и Броху на венесуэльском лесоповале, и картинка эта, в золотой рамке, бережно хранилась в его памяти. «Рубали дрова»! Он и сам с энтузиазмом взялся бы за топор, если б рубка дров принесла ему хоть медный грош. Но в Израиле рубать дрова никому и в голову не приходило, а самодеятельный дровосек, свали он дикорастущее дерево в прогулочном лесу Бейт-Шемен, сел бы за это в тюрьму, на казённые харчи. Так что такой путь к благосостоянию, вопреки семейному опыту, был для Савика перекрыт и заказан.

  За обедом в роскошном ресторане отеля, за красным винцом, Савик получил от дона Миши приглашение приехать в Каракас отдохнуть. Отдохнуть в Каракасе! Это ж надо! А за приглашением последовало предложение:

  – Ты ведь в газету пишешь, – сказал Миша. – Я статью твою читал, очень интересно… Так вот, я хочу тебе заказать книгу про всю нашу семью – и про советскую Россию, и про Южную Америку. Можешь написать?

  – Могу, – сказал Савик.

  Если бы дон Мигуэль по-родственному предложил ему проехаться на мотоцикле по вертикальной стене, он бы тоже согласился. Или переписать Библию сонетами. Или покорить Эверест.

  – Это большое дело! – продолжал дон Миша. – Великое! Никуда не торопись, пиши медленно: год пиши, два пиши, десять. Каждый месяц, начиная с этого, ты будешь по первым числам получать жалованье. И чтоб ты жил до ста двадцати лет!

  Лесопромышленный дон Миша был не так прост, как могло показаться на первый взгляд. Он придумал помочь новоявленному родственнику, неимущему эмигранту, выжить на свете – и сделал это красиво: «Пиши книгу!» И Савик писал, никуда не спеша, писал начерно и перебеливал, сидя за письменным столом в квартире на восьмом этаже, купленной ему в подарок венесуэльским дядей Мишей. И это было чудо.

  Наш мир стоит на неравенстве, это и слепому ясно. Савик Кричер принимал такое положение вещей с большим безразличием: возражать и бунтовать против заведённого порядка было делом зажигательным, но обречённым на провал. Не он, Савик, всю эту круговерть запустил, не ему и правила менять. Ну да, неравенство утвердилось под нашим забором, над которым развешаны алмазные звёзды, и только смерть уравнивает всех подряд: богатых и бедных, блондинов и брюнетов, дураков и умных. И никому не дано сойти со своего пути и обогнуть тупик в его конце.

  Пришёл срок, и дон Мигуэль, сын Хаима из Кричева, покинул наш круг. А жалованье Савику, составлявшему книгу, продолжало приходить вовремя, из месяца в месяц. И это тоже было чудо несомненное.

  Всякий труд подразумевает вознаграждение, и писательские усилия Савика Кричера не составляли исключения из правил. Проще всего было бы предположить, что Савик тучными годами валял дурака, перекладывая стопку страничек из ящика в ящик, из пустого в порожнее. Но это было не так. Сочинитель усердно корпел над источниками – историей местечка Кричево, лесной житомирщины и всей черты оседлости, учреждённой просвещённой императрицей Екатериной Великой по подсказке стихотворца Гаврилы Державина, который Пушкина, в гроб сходя, благословил. И «джунгели» Венесуэлы, где сто лет назад неустанно рубали дрова Хаим и Броха, приковывали внимание усердного описателя. Всё он хотел охватить как можно шире и историю семьи изобразить всеобъемлюще и добросовестно.

  И вот работа подошла к концу, и была поставлена точка.

 

  Так случилось, что именно в тот день мы сидели с Савиком на той самой лавочке, у подъезда. Круглоголовые деревья на стройных ногах, с тонкими талиями, нас окружали, и распахнутые разноцветные цветы с сахарными язычками – розовые, лиловые и жёлтые – названия которых я никак не могу запомнить, оставляли равнодушными прохожих людей, привыкших к красоте жизни.

  – Ну, вот, – сказал мне Савик и немного помолчал. – Я закончил книгу. Всё.

  В этом «Всё», как он его произнёс, укрывалось куда больше, чем три буквы алфавита. Конец там угадывался и проглядывал – конец акта, завершение действия, тянущее за собою, как из жилетного кармашка отточенные пальцы фокусника, алую шёлковую ленту или целую гирлянду паутинных цветных платков… Что-то должно было прийти на смену законченной книге о диковинной судьбе местечковой семьи из Кричева, прийти и поднять занавес над новым актом жизни старого Савика. Что там откроется? Новая книга? Запоздалая женитьба на вдове с детьми и внуками? Или пустая сцена с тёмными кулисами, из-за которых вот-вот выпорхнут под музыку балеринки в пачках, появятся кавалеры в шляпах с перьями, и конюший выведет серую лошадь в яблоках, под седлом. Всё могло случиться с Савиком Кричером, закончившим работу над книгой – а что же именно, нам не стоит и гадать: всё равно не отгадаем. Ни с Савиком, ни со мной, ни с вами – ни с кем.

  Мы сидели на лавочке, и люди шли мимо нас – наши соседи по земному общежитию, старые и молодые, с детьми в колясках и собачками на поводке. Мы с Савиком разглядывали их со старческим любопытством, а они не обращали на нас никакого внимания. И никто не мог знать, что всех нас ждёт в обозримом будущем.

 Назавтра Савик Кричер сел в самолёт и улетел в Париж, там сделал пересадку и наутро приземлился в городе Папеэте, на Таити. Из этого Папеэте он отправился в джунгли, осыпанные цветами. Слишком далеко уйти в лес он не мог – островок-то небольшой… С тех пор я ничего не слышал о моём старом товарище Савике Кричере.

  Многие в наших краях посчитали, что у Савика просто поехала крыша, поэтому он ни с того, ни с сего и отправился в Папеэте. Сумасшедший человек, что с него взять! Но для того, чтобы в этом утвердиться, надо сначала определить, кто из нас нормальный – хотя бы для сравнения.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

К списку номеров журнала «АРТИКЛЬ» | К содержанию номера