Арон Липовецкий

Эволюция материалов. Часть вторая

Равенна 


 


Кодируют кладкой кирпичной следы 
к мозаике Дантовой немоты. 
Я выучил площадь, припомнить в аду, 
я мертвой воды насмотрелся в порту, 
я был там закован, с Равенной грустил. 
И каждый мой грех там меня отпустил 
весёлым и молодым. 


 


 


Из новостеи?


Если эту монету правильно развернуть к экрану,


профиль Германика поднимется из ее глубин.


Век свои? с собои? приведет упрямыи? и пряныи?


с подлогом, Калигулои? в спину. А ведь сын.


Теперь отложить монету и повернуться к экрану.


Что там такое в Сирии, когда же все началось?


Новыи? Пизон наносит смертельную рану,


отменяет эдикты. Яды разлиты и сочинен донос.


 


 


***


Мне из постели видно: выпал снег.


Он на покатои? крыше дома, что напротив,


слегка светлее серои? кальки неба.


Ты спишь еще и плен сомкнутых век


хранит сюжет вчерашнии? в теплои? ноте


с последним солнцем. Чьим по мифу? Феба?


А прежде жгли в такое утро свет,


шел пар из чаи?ника и грел стакан с кефиром.


Встаешь, а день уже привычно завязался:


от мамы пахнет кухнеи?, из газеты


лицо отца.


Блаженна власть над миром.


Жаль, от нее мне только миф остался.


 


 


***


Вывалился Иона* из рыбы и вырос птицеи?,


крыльями обзавелся, взлетел и обрел свободу,


по ладоням пустынь предсказывает осанну.


Высмотрел, думал, что о себе, на рябои? странице:


«сиротливыи? ион серебра обогащает воду»,


как одинокии? голубь принимает небесную ванну


и в голубых глубинах рыбкою серебрится.


 


*Иона – «голубь» на иврите.


 


 


Предместье 


 


Она у окна вышивала на пяльцах, 
Он за углом торговал утюгами. 


Он предложил ей сердце и яйца, 
Она бы хотела взять деньгами. 


Расстались вежливо, без скандала, 
Как рассказывает пергамент. 


Дверь о косяк ключами бряцала 
И длинные тени плели орнамент. 


 


Скарабей 


 


Оттого ли, что тонок в кости, 
иль болезнью высокою болен, 
тебе говорят: — Прости. 
Шибболет, скажи: шибболет. 


Венецьянский разлет бровей, 
идумейская скань бородки — 
ты беги себе, скарабей, 
по разнеженной сковородке.


 


 


***


Уйти к окну к дождю, где так неровно


ютятся блики, и за ними вслед


все, что не видел, что не замечал,


чем пренебрег, перечислять подробно,


не сознаваясь, что погашен свет,


и где теперь понять, что означал?


Я с этой стороны стекла в игре,


где с полуслова принимая данность,


таю инстинкт, занявший пустоту,


когда Ему хватило на пере


в один замах увековечить странность


весь мир свести за смертную черту.


В такую ночь дано всей кожей знать,


что отсветы – лишь форма мглы и страха,


сойти к удушью в глубине двора


и родовую память перенять.


Но для чего мне ветерком с пера


на полный вдох недомоганье взмаха?


 


 


Черненое серебро 


 


От века того оставались мерцающие паутинки. 
И можно было услышать серебряные отголоски. 
Закатное эхо горело на твёрдой пластинке 
именами Ахматова или Тарковский. 


Тогда уже разделяли нас войны, перевороты, 
бездны, заваленные растерзанными и расстрелянными. 
Считали их миллионами, а палачей отделами и ротами. 
Счастьем была теперь смерть от гнева в своей постели. 


Но, когда выдавалась минута короткая, но свободная 
от реформ, предсказаний, отъездов и прочей смуты, 
проступали чернеными строками гимны и оды, 
меченый атом в людях, что были и биты и гнуты. 


Когда же на этой улице я снова встречаю промельк, 
брошенный по-над бездной, выпавший из картинки, 
откликнусь, но не понимаю, что в нём. Разве кроме… 
Чтобы стоило просыпаться за серебром паутинки. 


 


 


в музее памяти моеи? памяти


 


со своеи? скорбью среди фотографии?


ищешь утешение в тихои? картине смерти


не быть истерзанным до болевого шока


не мечтать сдохнуть от унижении?


не всхлипывать последним вздохом в ладони мамы


твоему любопытству не погрузиться


не спрячется от памяти тот, которыи? дышит пеплом


вместе с потомками палачеи?


над чашкои? кофе


чашкои? с кае?мкои? позолоты


из наших зубов


 


 


Возвращаясь из Тель-Авива


 


Неудачная встреча затянулась до ночи,


подавленныи?, я запутался в Тель-Авиве,


вдруг оказался на Аяркон вместо Бен-Цви,


удивился и опять свернул не туда,


заблудился около порта,


шарахнулся и заплутал


среди недавно вставших высоток.


 


Город обступал отчужденно,


не отпускал Аид из своего лабиринта.


Устав, я стал замечать приметы прежнего Тель-Авива,


он проглядывал скелетом


под мускулатурои? новои? застрои?ки.


Эринии отвели меня на Аялон по старои? дружбе.


 


В дороге я вспомнил, что так же собирал себя на днях,


когда потеряно обнимал тебя.


Пальцы, словно по струнам,


проникли в теплую мякоть времени,


вошли в наши юные объятия,


нащупали твои ребра, оживили шею, затылок.


Пахнули молодо, позвали звонко, безоглядно,


ворохом мелодии? подняли меня из руин.


 


И только подъезжая, я оглянулся:


годы не сделали нас моложе,


как они преобразили Тель-Авив,


которыи? дохнул на меня прохладнои? ночью.


 


 


Холод




Осень самодостаточна,


она доступна пятилетнему мальчику:


— Знаешь, папа, когда я шуршу листьями,


я вспоминаю свое детство.


 


Продавцы речи берут взаи?мы


инъекцию осени для своих слабых голосов:


— Осень, осень, половину просим.


Вводят горькую роскошь в свою пустоту.


 


Забитые поры,


загляденье перегоревших глаз


и объятия ледяных рук


откроются ее отеком и паутинои?.

К списку номеров журнала «Русское вымя» | К содержанию номера