АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Андрей Графов

Иегуда Амихай. Стихи. Перевод с иврита

ПРОВИНЦИИ ПАМЯТИ И ОКРУГА НАДЕЖДЫ

 

«Я социалист, сионист и оптимист», – говорил о себе Иегуда Амихай (1924 – 2000). Социализм и сионизм Амихая остаются в основном за пределами его поэзии, оптимизм же его достаточно своеобразен. Этот оптимизм обеспечивается честностью его религиозной мысли. Танах, еврейская Библия, занимает в стихах Амихая огромное место. Амихай – человек Танаха. Вместе с тем он не употреблял готовых религиозных «истин» и находился в весьма напряжённых отношениях с ортодоксией.

Газеты Израиля долгие годы писали о Иегуде Амихае как о национальном символе и наиболее реальном израильском претенденте на Нобелевскую премию. Последний сборник его стихов в оригинале озаглавлен Патуах – Сагур – Патуах (буквально: «Открыто – Закрыто – Открыто»). Как пояснял сам автор в одном из интервью, словом «закрыто» здесь обозначена жизнь, а двумя «открыто» – то, что до и после неё. Ниже на обложке изображён обломок еврейского надгробия – камень, на котором начертано краткое «амен». Камень этот, найденный археологами на месте средневекового еврейского кладбища в Германии (кстати, в Германии Амихай и родился), лежал на рабочем столе поэта. Словом «амен» подчёркивается и подтверждается всё – Закрытость и Открытость, Жизнь и Смерть.

 

 

Я ПРИГЛАШЁН В ЖИЗНЬ

 

Я приглашён в жизнь, но вижу:

хозяева уже устали, я их раздражаю.

Деревья нервно подрагивают, горы

слоняются с места на место, тучи

ходят туда-сюда вдоль горизонта,

небеса зевают. Ветер бездельничает:

рассеянно передвигает вещи –

дымы, огоньки, людей.

Я расписываюсь в Книге Судеб:

всё было очень мило,

получил истинное удовольствие,

грешил, каюсь,

не забуду гостеприимства

этого мира.

 

ВСЁ ЭТО И СОСТАВЛЯЕТ РИТМ ТАНЦА


С возрастом мы всё меньше зависим от течения времени, его излучин. Тьма порой настает в середине объятия у окна.

Лето кончается в середине любви, и любовь

длится осенью. Человек умирает

в середине беседы, и та делится на две части,

но один и тот же дождь льёт над ушедшей частью

и над той, что осталась на месте.

А одна и та же мысль в голове у путника

длится из города в город и из страны в страну.

 

Всё это и составляет ритм танца.

Странный ритм. Я уже не знаю,

кто танцор, а кто лишь марионетка.

 

Не так давно я нашел у себя старое фото,

на нём – девочка (она уже умерла) и я,

совсем ещё дети, сидим обнявшись

у стены, под грушей. Девочка одной рукою

обняла меня, другою насмешливо машет

мне сегодня – из царства мертвых.

 

И я понял: одна надежда у мёртвых –

их прошлое, но его забрал Господь.

 

 

ЛЮБОВЬ К СТРАНЕ

 В нашей стране есть провинции памяти и есть округа надежды.Их обитатели давно смешались друг с другом. Так те, кто идёт с похорон,

смешиваются в переулке со свадебными гостями.

 

Это красивая страна.

Даже враги, что её окружают,

украшают её: их оружие сверкает,

как драгоценное ожерелье на смуглой шее.

 

Эта страна – подарок, посылка от предков,

перевязанная верёвкой туго, до боли.

 

Это маленькая страна.

Она вся во мне уместилась. Если ливень

смывает где-то слой плодородной почвы,

во мне обнажаются детские страхи.

Волны озера Киннерет всегда плещут

о каменистый берег моей памяти.

Я закрываю глаза и становлюсь страной:

холмами, долинами и морем.

Всё, что случилось с ней, я вспоминаю за секунду –

так человек вспоминает всё в момент смерти.

 

Из цикла четверостиший «Прямые углы»                                *

Разлука скрыта в узорах на старом резном сундуке.

Жизнь моя – птичий маршрут на карте судьбы, в уголке.

Моё имя выткано с краю на небе, как на платке.

На лице моём блики других лиц, как лунный свет на реке.

 

                                   *

Под горячим дождём, в темноте, несчастье цветёт в саду.

Ты второю придёшь к черте. Я первым приду.

Там, в смерти, мы станем друг другом, чтоб играть у всех навиду –

в высоком окне, на белой луне, в светлом детском году.

 

*

Как рубаха Иосифа, полосата судьба моя.

Её скроил мне отец. Из неё уже вырос я.

Швы судьбы разошлись, бахромою стали края.

Предки теснятся во мне, как в Книге Бытия.

 

                                               *

 

На расстоянии двух надежд от войны, сквозь года,

я увидел мир. Человек сожжённый сказал мне тогда:

«Был я горящим кустом – и сгорел без следа.

Обувь с ног своих не снимай. Подойди сюда».

 

                                               *

 

Мы тоже станем ветрами, когда придёт наш срок,

и в сторону надежды мы полетим – на восток.

Цветеньем цветка мы станем – и скоростью конских ног.

Мы ступим в прибой того моря, чей шум нас издавна влёк.

 

                                               *

 

Пыль – это усталость Бога, держащего мир в горсти.Пыль садится на всё: на вещи, что уже не в чести,
на уста, говорящие «не смей» или «прости»,
на крылья ангела, пришедшего нас спасти.

 

 

ЖЕЛЕЗНАЯ ДВЕРЬ РАСТАЕТ, ЗА НЕЮ БУДЕТ ВЕЧЕР

 

 Железная дверь растает, за нею будет вечер. Спасение близко, но мы его не видим, как дерево невидит свои корней.Рука помнит, как вытирала слёзы, и теперь вытирает сухую щёку и чистый стол.Рука выбивает пыль из ковра, хотя знает,

что сама она пыль и прах и возвратится в прах.

 

Кипарис перед домом, женщина под кипарисом.

Так будет всегда, и не спрашивай, почему.

И не заглядывай за лицо: увидишь бездну.

 

УСТАЛЫЕ ЛЮДИ

Усталые люди приходят в свои дома. Вокруг, как открытое море, – ночь. Во сне они обнимут тех, кто рядом, так, как никогда не обнимут их днём. Во сне люди становятся больше себя самих.

Им снятся сны на забытом родном языке.

Их сон бывает раскалён добела

или тих, как монетка в детской руке.

 

Усталые люди приходят домой спать.

Их сон – как странствие солнца вокруг земли.

И такое же странствие – их жизнь.

 

                        ***

 

Теология, тео... В детстве я знал Тео.

Он был Теодором, как Герцль, но мать кричала: Тео,

вернись, не играй со злыми мальчишками, Тео,

Тео, Боже мой, Боже, Тео...

 

Пусть Бог будет слеп, и я стану водить Его повсюду

и расскажу, как выглядит всё на самом деле.

Пусть Бог будет зряч, но прикроет глаза рукою,

как в детской игре: раз, два, три, иду вас искать...

 

Пусть Он будет окном в небеса, а мы останемся в доме!

Пусть Он будет дверью, что открывается только наружу!

Но дверь открывается внутрь, и наружу, и внутрь, со свистом,

как ветер, на круги своя, без конца и начала.

 

                        ***

 

Христианский Бог – еврей, в его голосе звучат слёзы.

Мусульманский Бог – еврей, кочевник с голосом хриплым.

И только еврейский Бог – не еврей.

 

Ирод, царь евреев, был родом из Идумеи.

Бог евреев – родом из будущего, из абсолюта.

Абстрактный Бог – не идол, не дерево и не камень.

 

ОБЛАКА – ПЕРВЫЕ ИЗ УМЕРШИХ

 

Облака – первые из умерших,

а камни в ущелье – последние.

И всё это время мы упрямо молчали.

Но дождь и солнце

ведут свое расследование, и земля

выдаст всё – траву, цикламены...

И высохнет трава. Её сменит колючий кустарник.

 

Нам было бы так легко любить,

если бы мы захотели.

Лицо её было простёрто, как крылья,

а смерть – спрятана глубоко,

как разобранный на части бомбардировщик

в трюме парохода.

Было бы так легко любить.

Как знать, получим ли мы другой шанс. Теперь

равновесие нарушено,

водораздел не будет точным,

часы запнутся, как двоечник у доски.

Стражи не смогут удержать тяжёлую дверь,

и огненная волна сметёт всю историю в музее.

Границы сотрутся.

 

Лишь смерть требует от нас точности,

запрещая пересекать её чёрную границу.

Нам остаётся заполнять очерченное пространство

яркими цветами, как в детской книжке-раскраске,

под присмотром сурового Бога.

 

Видя Его воинственное обличье,

мы решили, что Он жесток.

Приговор выносится ежесекундно,

и пулемёт окончательных решений

бьёт по всем – по собакам, по мне, по девочке Рут.

Всё – лишь случай.

Бывает, что при постройке дома

обнажаются остатки старых стен

и древний город всплывает из-под земли.

Тогда небо, забывшись, отступает назад

и остаются звёзды – прикрывать его отступленье.

 

После смерти моего отца осталась чёрная дыра,

как люк посреди улицы, с которого сдвинули крышку.

Бог, в голубом рабочем комбинезоне,

спустился в эту дыру, собираясь что-то починить.

Поминальная свеча на полу

словно предупреждала: не падайте туда!

Последние слова понемногу привыкали

быть последними.

Вот тогда, возможно, у нас был шанс любить,

шанс остаться.

 

А потом время стало тихим и тёмным,

как вода между ржавыми корабельными бортами.

Теперь нет смысла извиняться за опозданье.

Небеса забывчивы.

 

Мы – стебли цветов

в темноте, в узкой вазе.

Над вазой – небо,

где у каждого из нас – свой цветок.

Но мы этого не знаем,

мы, тесно прижатые друг к другу во тьме,

совсем недалеко от смерти.

 

***

 

Клара Бонди

девочек балетным танцам учила

в бомбоубежище просторном,

где хватало места и для войны, и для танцев.

Петер Вольф

в Германии был известным танцором,

а в Иерусалиме стал инспектором мер и весов.

Целыми днями

он сидел в кабинете и сравнивал гирьки,

и ноги его оставались недвижны

под массивным столом.

Если бы он остался в Германии,

то протанцевал бы навстречу своей смерти,

которая терпеливо ждала его в лагерях.

А если бы он жил здесь

несколько тысяч лет, отмеряя меры,

меру милосердия и меру суда,

то, наверное, стал бы Богом.

 

Когда Иерусалим станцует свой танец,

когда свою меру отмерит Иерусалим,

наступит век грядущий.

 

К списку номеров журнала «ОСОБНЯК» | К содержанию номера