Андрей Тавров

Стихи

 МЕТАМОРФОЗЫ

 

перед

прыжком конь – стекло в форме кошачьей головы,

набитой мячиками для пинг-понга, таблетками, шариками льда.

после препятствия грузнеет, превращается в картофель, в быка на льду.

внутреннее крыло схвачено подмороженной кровью льва.

в тумане он похож на прохожего, когда

                        тот уже перешел ров, еще подходя ко рву.

Номус

сидит со свитком на плоской крыше, Азия, глушь.

фаюмские глаза его повисают на воздушной доске,

в них смотрит с той стороны с полдюжины мертвых душ,

руки втекают в себя, как рога улитки. тело как фаллос в руке

повисает. и крылья бабочки расплескиваются,

                                      покрыты очами кота средь цветущих груш.

день.

и пока он охотится на кабана,

она как стеклянные банки с горящим спиртом в него впилась.

богиня - это всосанная небом плоть и еще стекло.

                                                  щетинистый гнутый снаряд

                                                                      ударяет в пах.

он отделяется от себя, переходит себя как ров со вчерашним днем,

изо рта выпадает цветок, всасывая упавшее тело в ссадинах и венках.

ручей

журчит, свиваясь, как коса вокруг головы.

он прозрачен лежит, потому что шакалы страсти уже ушли.

череп плющится и срастается в клюв, служанка подливает масла в ночник,

ноги и руки втягиваются как тающая звезда изо льда,

он становится устрицей, плоской и равнодушной,

                                                       как тяжкий снаряд дискобола.

а Метелла,

влезшая в шкуру тигрицы

расставляет белые ляжки в дыму чулков,

номус-бабочка в шкуре тигра

                                    нанизывает на себя ее вазелин,

                                                         как воздуха горсть,

она визжит, царапает камень, икает, портит воздух, обнажает клыки и кость,

и плющится белыми розами по стене – целомудренными девами стариков.

 

неприметно

все возвращается в аквариум огненной пневмы.

становится выдохом вдох. и вдохом становится выдох.

никто не разбрасывает камни и не собирает камни,

                                             не говорит, не молчит.

никто не открывает объятья, не уклоняется от объятий

                                      не лечит, не убивает.

снежный барс и вода - это одна и та же вода без воды,

когда ты прошел.

 

БАЛЬЗАК

 

По мере того, как этот переодетый человек, похожий на кипу слежавшихся листьев, слушал музыку, она плотнела. Сначала она оплотнела как Бальзак, а потом, как здание с многими этажами, куда проникали его руки, тело и глаза. Они проникал и в Бальзака, но в здании они двигались быстрее, словно бы сбивая из масла сыр – из воздуха снег.

Бальзак был без рук, как и ника, как и все, кто хотел обнять друг друга, потому что никто не может никого обнять, и, когда Анна провожала мужа на войну, она и тогда была торсом с отбитыми руками, и только сердце бежало вдоль ребер на мелких кровавых ножках и несло с собой всю правду. Оно знало, что обнять невозможно, что одиссей провалился в мать и не обнял ее в аду, а потому и наверху никто никого не обнял - ни мать, ни отца, и безрукий торс, похожий на сердце делал свою работу, обнимая жизнь изнутри каждым своим толчком, как тот пульсирующий атлет в ватикане, вокруг которого в дерьме и слезах простаивал Микеланджело, заглядывая ему под кожу, где пряталось объятье анны.

Бальзак никогда не видел свою голову, потому что она уходила в небо мельче горошины, но он любил снег и еще одну деву, про имя которой он забыл, а если бы вспомнил, дева пропала бы в своей польше навсегда.

Я помню бальзака. Однажды в детстве я его встретил, и тогда он состоял из одних родинок, а всего остального не было. Были родинки – красные, выпуклые, неправильной формы, мелкие, как снежная крупа, но я все равно знал, кто это, когда он шел и напевал куплет про крысу и магнолию. Он был похож на стаю мошкары, только из меди и мягкого языка высунутого как-то набок, будто у пса.

В музыке, которую слушал переодетый человек, летали ангелы, похожие на чаек, и чайки, похожие на смертных безгрудых дев, оттого, что они так и не смогли крикнуть, потому что когда кричит музыка, то воздуха не набрать.

Он был тяжел как гиря с кровью и жиром, но все равно ничего не весил и состоял из неба и колокола. А говорил он так: бу-бу, бу-бу, и понимала его одна Люпа, которая как-то сломала ногу Витьке-Уркагану, катая его в строительной тачке по бортику пустого бассейна, и тот, когда нога срослась, избил ее так, что она стала невменяемой.

Еще между родинок все время кто-то рос и летал – жирное белое существо, и это не был бальзак. Обьятье нельзя раскрыть правдиво, как дающую руку, но все тело можно однажды раскрыть так. И тогда бальзак свистит свою тихую песенку, и все умершие вздрагивают и шевелят землю, словно она муравейник.

 

КАМЕНЬ

 

Я поднял камень, а камень поднял меня. Я ощутил его под пальцами – зернистость и холод, а он ощутил меня под моими пальцами. Я взвесил его в ладони, а он взвесил меня моей ладонью. Я подбросил его вверх, а он меня вниз. Я положил его в карман, а он окружил себя моим карманом и мной и положил меня вне. Я подумал о его тяжести, а его тяжесть подумала обо мне. На самом деле нет ни меня, ни камня, но есть одно существо, состоящее из меня и камня. Но не только. Это существо состоит, в зависимости от направления внимания, из меня и лодки, меня и птицы, меня и горизонта. Если идти дальше, я – это метаморфоза, могущая быть лишь собой и другим, но также способная быть существом и единством всех вещей и всех форм мира. Это и есть новая земля.

 

 

ИЛЬЯ-ПРОРОК

 

четырехлапый

пожар. втягивает землю, как когти.

дом горит, опрокинут внутрь тебя, лев –

                                 Лондон от дирижаблей пылал твоим рыжим мочалом.

все пожары втягиваются в тебя, как в чистилище. твои локти

оторваны от земли. ты ползешь сквозь себя, чтобы найти выход

                                       для нового льва, новой антилопы –

паузу между чужим завершеньем и своим началом.

ноги

идут пятками назад. как рак,

Илья лежит на сухой земле, умирать – это продираться.

ангел идет и ворон – один как овраг

света, другой как овраг, в котором

тьма. сам себе вложен в кулак нерожденной девой.

они

уходили от взгляда и в телеге везли огонь,

уходящий от взгляда, как рождение или смерть –

огненные кони, раскаленный до льда свет,

кинутый в Солнце гнутый снежок.

ночью в любой стране эти кони состоят из тебя.

зеркало

ума надо протирать от пыли, - это монах,

                                       ожидающий передачи печати.

второй по дороге в зал увидел луну,

сидит и смотрит. ни луны ни монаха.

утром возвращается и пишет,

                            шевеля иероглифы, вместе с вещами –

ни зеркала нет сознания, ни пыли, ни отражения –

                                                                  нечего протирать.

с

матерью он стоит напротив горящей прачечной.

ночь. медведь в руке, огонь, со сна все кажется продолжением

того, что снилось, сарай во тьме громоздится драконом.

мы живы или все еще спим, где продолжение этого короба

из огня, сгорающего с тихим, беззвучным стоном?

 

БОРИС  И  ГЛЕБ,  СТРАСТОТЕПРЦЫ

 

Едва друг из-за друга выступая,

как сдвинутая карта иль страница

из-под страницы, смысл приоткрывая,

два всадника уходят из столицы.

 

Как будто сдвинули собою реку

и поле с черным деревом и птицей,

как будто бы пора открыться снегу

из-за горы и уток вереницы.

 

Как будто бы пора уже открыться

не только красной гриве из-за белой,

но высвободиться и проявиться

душе из-за натруженного тела.

 

Блаженной – из-за смертного, как роща,

как колокольня смотрит из-за клена,

мужчина из-за девы, как пороша

из-за окна, простор из-за полона.

Лучи к земле идут слегка наклонно,

вниз головой, как бабочка из темной

выходит куколки и как дитя из лона

приходит в мир прозрачный и огромный.

 

Два князя скачут, жизнью выступая

друг из-за друга, кровом из-за крова,

как кровь и роща, цветом совпадая,

и телом отделяя речь от слова.

 

Так выступает смерть из краткой жизни,

и небо из-за купола простого

далекий брод из-за глубокой сини,

Единорог из бора золотого.

 

Так едут пристальной стеклянной рощей,

и Днепр блестит, словно спина дракона.

Двоятся буквы, их сливает почерк,

и тень одна спускается со склона.

 

***

                                                         Л. З.

 

Стай птичьих мученик стекловидный!

Куда отлетаешь лучом боковым убогим

небо ль тебе желанно или другие формы

в колбочках света вес перераспределяя

 

Он парус и крен, мученик власозвездный

на луч нанизан как на жемчуг лесы рыба

бьется на нитке но слов ни стона не скажет

сгорает в срубе осенней в землю ушедшей рощи

птичьим оком косит, пугливым, в сребре горячем

 

Брат мой, пилот рукокрылого самолета

в одни мы крылья вросли в один клюв онемевший

в одном запутались небе, кварцах его и глине

одним живы словом, грудным, закостным

 

***

Сокол за пазухой в клетке грудной

слогом заласканным поговори со мной

 

в ветре разросшемся мяукая и крича

крутишься каруселью из синего кирпича

 

воздух под корень и вдох как косе трава

на крючке висит твое небо моя голова

 

чумные слова говоришь – взлетишь не взлетишь

чай не заяц в гостях, а кто – выговоришь сгоришь

 

вот летает он грудью по кругу косой звеня

воздух в клюв положив – выговори меня

 

Эх сошлись кувыркнулись в нем с половицею потолок

что за птица – не птица а крови грудной глоток

торкаешь дергаешь в ледяном роднике

неба ходишь один сам с собой льдинкою налегке

что стрелец в расписном сапоге

 

кто ты птица кривая – палач или пришлый врач

отчего что ни слово то крик то ль заплечный плач

 

отчего тебе клюв пока жив не вызволить из огня

крыло на сердце положив – выговори меня

 

Говори со мной проживи со мной

краешком да пером лезвием-топором

речкой-речью кривой да головой живой.

 

***

Мертвый коршун – неба расправленное плечо

упор коромысла в ключицу чтобы качнулись семь

в равновесье сфер чтобы в распор еще

восходил небом странник сдвигая упором синь

 

сверкнут озера монеткой и лоб раздвинутый зрит

как двигает око холм забыв про носилок труд

но грунт вошел под крыло и в вираже стоит

загребая за свет, собираясь в разжатый круг

 

целуй подругу свою со спины чтобы ждала

воздушной ямы в лопатках вообще ножа

ах, ходят по речке яхты как по небу сокола

все ищут крыла из света да верного крепежа

 

ЛЕБЕДЬ

 

Кто тебя создал, кто тебя сшил, влил

в раковину ушную, там заморозил, взял,

выпустил комом из заплаканных в снег жил,

снова расширил, как люстры щелчок – в зал

 

с белой стеной, с заоконной звездой в бороде.

Кто тебе клюв подковал и глаза золотил?

В печень кто коготь вложил, сделал, что бел в воде

среди черных семи в черепах филистимлян крыл?

 

Кто приставил лестницу к боку, чтобы наверх, вниз

ангелы шли, пропадая за облака,

исчезая в тебе и сходя упавшему ниц

на затылок с косой, черным чудом грозы – в глаза.

 

Кто пламя зажег и вложил, как бензин, в рот,

кто ракушки внутрь, чтоб кололись, гудя, зашил,

чтобы ахнул ты ими, как полный от эха грот,

постигнув, что за святой внутри у него жил?

 

На худо ли, на добро из левой Творца руки –

к сердцу ближайшей, в отличие от остальных, –

ты вышел на волю, словно в знаменах полки,

кренясь и стреляя из пушек, мортир, шутих.

 

И кто из вас больше по весу, меру, числу,

по свету фаворскому, по совести за края,

святой или ты? Какому свезти веслу

одного – без другого! – воскресшего, за моря?

 

Кто наносит больше в себя – тишины, огня,

кто взаправду Христов один неразменный брат?

Кто мертвую воду в ночи зачерпнет для меня,

живую кто в губы вольет, как свинец, свят?

 

Потому-то и растопырена первая страсть, ночь,

крыльями на весь мир, словно лебяжий брак,

завалить чтоб не голым телом, а перьями смочь

наполнить, чтоб дальше шла, в черепах овраг.

 

ТЮРЬМА НА ОСТРОВЕ

 

Рыбью кость вложи мне в рукав и глаза развяжи,

и раздвинь этот остров ладонью, сырой, как ночь,

выручалочкой-палочкой перестучи этажи,

отломись, как земля, как краюха, не уходи прочь.

 

Звери чудные там за решеткой – Артем да Иван,

плавники остры, как слюда, небрита щека,

и грызут они воздух, как кость, словно град Ереван,

и лакают луну, и роняют слюну, как река.

 

Ходят вдоль, поперек и хобот в окошко кладут,

дотянуться чтоб легче до костяной травы,

а за спинами их, как крыло, загубленные растут,

мальчики, девочки, девы – из муки, из муравы.

 

Они живы тем, что им принесешь, – тобой.

К ним лестница с неба ведет о семи ступнях.

Сходит к ним ангел с отрубленной головой

да Божья Матерь на убиенных конях.

 

Еще сходит ангел-губитель и Страшный Суд,

ломает череп, как нижнюю к ним ступень, –

он с кольцом в носу и черви его везут,

что вскопали могилы окрестных семи деревень.

 

Пахнет хлоркой и потом, лекарством с мочой и тем

ангельским лугом, что, будто бы зверь, живет

глубоко сам в себе, а все, что снаружи – тень

от его пожара, от белого дня сирот.

 

Он придет и взвалит на плечи остров с зверьми

и пойдет отмывать, а потом к себе позовет.

Поцелует в лоб, чтоб больше в крови не утоп,

и в орлиные крылья, словно быка, впряжет.

 

Чтобы небо пахать да звезду называть не зря,

чтобы плуг на земле мертвецов отворял в ответ.

Чтоб втянула когти и пошла к водопою земля,

и лакала из рук их черный, как бивень, свет.

 

К списку номеров журнала «БЕЛЫЙ ВОРОН» | К содержанию номера