АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Анатолий Горбунов

Русская душа. Рассказ

Давно я не навещал озеро, давно не выкатывал на шелковистую прибрежную траву матёрых карасей – уп­ругих и резвых! – так похожих на живую радугу. И вот, собравшись, отправился к заповедному местечку. Не за­был прихватить и плетённую из бересты корзинку под кислицу: красная смородина в пойме ручейка, питающе­го озеро, урождалась ежегодно – крупная и прозрачная.


По расквашенному после затяжного ненастья просёл­ку шагать было плохо, грязь ошмётками липла к сапогам, мешала идти хлёстко. Временами приходилось брести через лужи и, где вода стояла выше голенищ, осторожно обходить бездорожье стороной, проваливаясь по щико­лотку в пахоту.


Там и сям на обочинах просёлка табунилось мрачное вороньё. Алчно разинув жёлтые клювы, чёрные птицы жутко сверлили меня хищными глазками; оперение птиц на предзакатном солнце отливало то зеленью, то кровавой голубизной. Кадыки часто пульсировали, как будто кры­латые разбойники не летели, а бежали куда-то издалека и вот, запыхавшись от быстрого бега, остановились, чтобы перевести дух и рассмотреть меня: кто такой, куда иду?


Добрался к озеру поздно вечером. На берегу горел костёр, около сидел старик и пел песню. Сплетаясь с горь­коватым дымом костра, голос, тоскливый и сиплый, как бы стлался по воде и дрожащими искорками гас в мут­ном улове наступающей ночи. Я остановился под берёзой, прислушался к песне. В ней говорилось о том, как рус­ский солдат сражался на сопках Маньчжурии и потерял в бою руку, а жена (будь она неладна!) отвернулась от ка­леки. Повторив особенно жалостливо последние строки, где изменница ушла к другому, старик умолк и вздохнул.


– Здравствуйте, дедушка! – вступил я в круг света.


– Здоровочко, если не врёшь, – отозвался он. Из-под ладони оглядел внимательно. – Городской?


– Но.


– Рыбалить?


– Как вам сказать, – смутился я. – И порыбачить, и кислицы пособирать.


– Ну, мать честная! – прыснул старик. – По ручьёвку пришёл. Её, поди, зеленцой людишки обдёргали, – шмыгнул носом и заговорил серьёзно: – Я тоже порыбалить надумал-от. Давненько на озерухе не сиживал. Считай, с фронта… Помню, вернулся в деревню – в орденах, а сам худущий да желтущий — опёнок опён­ком. Руся, старуха моя, тогда ещё ядрёной бабёнкой смотрелась, привезла меня на подводе к етой озерухе раны долечивать. На свежей ушке да на полунице одыбал, паря, – огорчённо мотнул бородёнкой на противоположный берег. – Скоро питьевую воду из-за границы возить будем. Оказывается, кой встречные планы выполнял, кой повышенную пенсию зарабатывал, тута коровий лазарет отгрохали. Испоганили красоту…


И точно, на той стороне водоёма на фоне звёздного неба смутно вырисовывалась длинная, крытая белесым шифером крыша коровника. Оттуда доносились приглу­шённое фырканье лошади, топоток, беззаботный смех женщины, как звон пустого подойника, и сердитый го­вор мужчины. Над озером белой молнией, шурша, метал­ся лунь.


– Кружил я, кружил, – горевал старик. – Рыбу высматривал. Где там! Квакушки и те в етой помойке передохли. Решил домой вертаться, да натакался в устье ручьишки на карасишек, остался позоревать… Располагайся за компанию, всё веселее ночь коротать. – И ласково попросил: – Сходи, родимый, за смородиновым листом, чаишко запарим. Звать-то тя как?


– Анатолием.


– Меня Сидором. Поглубже иди, Натолий, рядом смородину коровёнки выкопытили.


Я рвал на ощупь мокрые от росы листья, останавли­вался и, затаив дыхание, тревожно прислушивался к бор­мотанию ручейка. О чём ты журчишь, вода? Нам давно непонятен твой древний язык. В погоне за космическими скоростями и сенсациями человечество забыло его, ожес­точилось в кровавых распрях, в доказательствах наилуч­шего государственного строя. Чем больше войн, тем больше болезней и меньше кислорода становится на земле.


Быть может, о том тщился поведать мне безымянный русский ручеёк? Или о том, что каждый человек неповто­рим и приходит в этот огромный мир познать смысл жиз­ни, возвысить до совершенства свою душу для потомков, спеть неувядаемую песнь любви?


В бормотанье ручейка вплетались зубчатый скрип кузнечика, перекличка куликов-перевозчиков и, казалось, далёкие голоса предков, глядящих на меня из глубокого космоса тёплыми лучистыми глазами.


Сидор пил смородиновый чай и нахваливал:


– Чай дак чай! Всем чаям чай. Запашистый, пользительный. Магазинская заварка чо? Солома.


Неожиданно со стороны коровника раздался издева­тельский выкрик мужчины: «Рыбак душу не морит…». «Рит, рит…» – повторило пересмешливое эхо. По озеру рассыпался угодливый женский смех. Оскорблён­ный старик вступил в перебранку: «Чья бы телушка мычала, твоя бы молчала, матершинник».


Мужчина загоготал. «Приходи, рыбак, утром смолевых дров нарублю. Улиток на хозяйственном мыле поджарим. За ночь, поди, наловишь?» «Самого тя заместо улитки поджарить бы, хвостокрут телячий…» «Иди поджарь, если такой смелый…» «Сам иди, – распалялся старик. – Иди, иди! Опоя­шу берёзовой верёвкой, так лопатками в небо и упрёсся». «Как же, тороплюсь, – галился мужчина. – За ре­кой село большое, колокольчик прозвенел. Засекай вре­мя, бегу…» «Те чо от меня, лоботряс, надоть?» «От такого и слышу!» «Вотось утром обяз-з-зательно наведаюсь к те, наплюю в бесстыжие гляделки», – пообещал разгневанный старик. «Ой, напугал! Пока утра дождёшь, от коровьего помёта угоришь, – мужчина помолчал и миролюби­во добавил: – Прости, рыбак. От горя я затеял ругань. Тошно мне на коровьем выселке, не с кем словом пе­реброситься. Тут ещё Гутька, баба моя, пьяная в гос­ти притащиться соизволила. О чём с ней поговоришь? Два слова всего изучила – «деньги и бутылка». Ими и обходится. Муж больное стадо пасёт, она по окрест­ным притонам резвится. Спихнёт ребятишек свекровке и аля улю…


– Эй, госпожа в стеклянном сарафане, – обратился он к Гутьке, – готовься к генеральному докладу. Стой, говорю тебе, стой…


– Гринь, а Гринь? Почто грабли-то распускаешь… Посажу ведь… – заскулила невидимая Гутька.


Загремело опрокинутое ведро, сильно хлопнула дверь пастушьей избушки, и всё смолкло. Лишь доносились из темноты тяжёлые вздохи больных коров и шелестел крыльями над озером равнодушный к человеческим дра­мам зоркий лунь.


– Чужая жизнь – потёмки, – мудро изрёк Сидор. – Каждому своё. – Напившись чаю, он разлёгся на стёган­ке и, довольный, щурясь на огонь, беззвучно шевелил гу­бами, словно рассказывал костру о чём-то сокровенном, непонятном другим.


Я спросил:


– Отчего, дедушка, старинные песни такие тоскли­вые, вроде при царе-то вольготно жили?


– Дак оглянись-тко, родимый, впопятную, сколько за Расеей страданьюшек! Война на войне, – посуровел ли­цом. – Народ сам себе заступник. Кто ему путь переступал – кровь лилась. Просторная у народа душа, обмана и духоты не терпит.


– А в грязи живём? – усмехнулся я.


– Сами виноваты. Уважать себя перестали, вот и ле­тят со всех сторон плевки, – просто объяснил Сидор.


В ночном лесу встрепенулся щегол: то выведет озор­ную трель, то перейдёт на разудалый свист, то защёлкает рассыпчато – вроде кто из мешка сухой горох на дере­вянный пол горстями бросает.


– Щеглуха  разошёлся! – восхищённо  прошептал старик. – Воевал ето я на Дальнем Востоке. Спроси: за чо? За етого щеглуху воевал. Разе позволит сердце, что­бы поганый агрессор мирные поля жёг, нашего щеглуху в клетке держал, русскую землю себе присваивал? Саму­рай враг коварный, хуже германца...


В кустах затараторил дрозд. Сидор осердился:


– Встрял, трещотка… – отодвинулся подальше от жаркого костра. – Сидит самурай в анбразуре и тарах­тит из пулемёта, как етот дрозд. В открытую сунься – укокошит. Солдаты психуют: «Гитлеру лен сломали, чо, ету заморскую погину не вышибем?» И за гранаты. Понятно, торопятся домой. Дома невесты, бабы с ребя­тишками ждут. Командир взвода Спиридон Унжаков ругается: «Отставить! Вам чо, робята, жить надоело? Сичас авиацию вызову…» Берёг Спиридон своих солдатов, а себя не уберёг. Да… Разе один самурай зарится на нашу Расею? Не смотри, чо я деревенский, историю на «ять» знаю. Ханбатыя трепали? Трепали, – загиба­ет пальцы. – Наполеошку отхряпали? Отхряпали. Фашисту салазки загнули. Во! Простодушна, доверчива наша Расея. Все кому не лень в её карман лезут, особ­ливо сичас, при етой проклятущей демократии. Почему происходят такие безобразия? Дак правят-то нами не­русские. Торопятся, пока правят, растаскивают Расею. Глаз да глаз надо за етой нелюдью, иначе оставят нас в чём мама родила. Вспомни Катеринушку… преподоб­ную. Сунула Аляску мериканцам. Не сунула бы, сичас бы сопели мериканцы в две норки и не издевались бы над народами.


Старик легонько ударил себя в грудь костяшками со­гнутых пальцев.


– Скоро в могилу ложиться, но погляжу на жисть – ноет, болит тута. Однако неправильно живут нонче мо­лодые. Мы за отечество гибли, они от водки и табака мрут. Молодых лишила зренья перестройка, обманула и опакостила. Взять, к примеру, племяша мово Агафошку, которому я на свою пенсию крышу прошлой осенью залатал. Оставили ему родители в наследство избу-пяти­стенку, хозяйство, огород. Агафошка быстренько добро по ветру пустил. Огород не садит. На общее поле не зама­нишь. Наотрез от земли отказался. За меня, дескать, тятя с мамкой на двести лет вперёд напахали, пусть другие их рекорд побьют, а там посмотрим. Досмотрит – выхватят землю из рук новые русские. Охрядь! Налакается зелья, приползёт в сельпо на четвереньках и колотит кулаком о прилавок: «Где тушёнка? Где сгущёнка?» А у самого нос травой зарос. Седня, засветло ещё, приезжал Ага­фошка с мафией на шестиколесной машине. Карасей не­водили. Бороздили, бороздили бреднем – пусто. Мафия осерчала. «Ты чо, Агафон, мозги пудришь? Где обещан­ная рыба? Хочешь, тя, балаболку, коровьими лепёхами накормим?» Племяш доказывает: «Вода шибко светлая, карась видит бредень и плашмя на дно ложится». Так по­рожняком и утортали. Нет, неправильно живут молодые. Хоть бы учились, а то… – старик отрешённо махнул рукой, – за водкой наперегонки бегают да хлебушком в друг друга кидаются. Одним словом – демократия! Да… Был я, Натолий, намедни в городе. Насмотрелся. Фрукты на базаре по пятьдесят рубликов за кило. Сдуреть можно. Продавцы – провоженные, соображают: хлебушко-то тижало в поле достаётся. Легче в магазине купить, чем сеять. Фрукты – живая деньга. Совесть надоть иметь. Если хлебушко по дешёвке ешь, то и фрукты подешевле продавай. Подумаешь, груши-яблоки, раньше в Сибири в глаза их не видели и не умирали. Эти самые продав­цы нас, русских, из республик гонят, а сами сюда грабить едут. Кто виноват? Мы сами виноваты. Гордость надоть иметь, тогда и уважать будут. Эх! Сбросить бы мне годков полсотни да грамотёшку, навел бы я в Расее порядок, заткнул бы за пояс етого мизгиря Горбачева или культяпу Ельцина. Чо-то не так у нас в государстве, Натолий. Не по-русски как-то всё делается, не по-людски. Живём как в сказке: чем дальше, тем страшнее…


Сидор щурился от огненной пляски костра, рассуж­дал о житье-бытье и усмехался.


А ночь таяла. На востоке небо заметно порозовело. По лесной опушке пробежал ветерок и спрятался в перепу­танных травах. Сквозь робкий шелест дроглых осин просвечивалось еле уловимое дыхание умирающего озера. Я грелся у костра, взволнованно слушал старого человека и спрашивал себя: «Правильно ли я живу?» И не находил ответа. В чём-то глубоко виноватым чувствовал я себя перед стариком.


– Чо, родимый, крутисся? Усни, – пожалел он. По­жаловался вроде самому себе: – Со старшим зятем на днях повздорил. Работает в рыбнадзоре. Прирулил на казённой легковушке в гости. Как чуял: я бычишку соб­рался резать, охромал чо-то бычишка. Зашёл зять в избу, прямо в грязных обутках протопал в горницу по чистым половикам, я с ветеринаром как раз беседовал. Зашёл зять и вклинился в наш разговор: «Как живёшь-можешь, про­фессор кислых щей?» Оскорбил меня, сопля такая, перед чужим человеком. Хорошо, бычишку зарезал, старуха свеженины нажарила, в сельпо за вином сходила. Зять пить отказался: «Разе ето вино? Тараканья отрава». Не хошь, неволить не станем. Спрятали вино в чулан про за­пас. Сидим, значит, жареху уплетаем. Старуха возьми и пожалуйся зятю: «Хворать стала, Лазарь. Может, какую лекарству достанешь в городе?» Он давай её стыдить: «Тя, мать, об дорогу не ушибёшь. Чем ныть, истопи-ка банешку». Заплакала старуха, убежала в куть. Такая обида меня взяла, такая обида. «Ну, погоди, думаю, лешак пу­затый, отбрею». Пошли вечером в баню и схватились там. Я говорю: «Брюшину-то, Лазарь, на взятках отрастил, чисто баба на сносях». Взвился зять! Бельё в охапку – и в легковушку. Попутно стегно от бычишки прихватил.


Старик зло рассмеялся.


– Правду сказал – сразу в кошки-дубошки. Зять – ладно. Тута старуха с младшей дочерью поскандалила. Мотька с мужем у нас обитают. Ждут, когда директор хозяйства квартиру выделит. Разе дождутся? Ето в со­седнем колхозе председатель бессменный, а у нас после каждой страды начальство меняется, как в правительстве. Чо зря грешить, Иван у Мотьки – золото. Работящий! Землю уважает. Но бесхребетный, слово никому поперёк не скажет. Сначала они гладко с нами жили, да примере­щилось Мотьке, будто объедаем их. Взяла и отделилась от общего стола. Старуха успокоиться не может, стыдно перед соседями. Живём с детьми под одной крышей, а столуемся порознь. Жалко старуху. Всё чо-то копошится. Говорю ей: «Хватит, однако, Руся, на детей лямку тянуть, взрослые – пусть сами о себе думают». Спорит со мной: «Шевелиться надоть, Сидор, иначе хвороба согнет – ни­кто ковша сырой воды не подаст». Оно правильно, какая нонче на детей надёжа. Прожили мы со старухой век, чо видели? Одну работу. Через пуп ворочали. Сичас чо не работать – техника! Вон спутник летит. Эх… Молодые всё от земли удаляются. Перевернули её вверх тормаш­ками, вроде на новое место жительства собрались пере­езжать. Кто там примет? Там, поди, в космосе, не дурнее нас живут. Понимают: пусти – и тамошние края станут как ета озеруха. – Старик нахмурился, смахнул со лба налетевший пепел и подытожил: – Пусть мы со стару­хой через пуп ворочали, но себя и землю блюли.


Он сел, подбросил в костёр дров и снова обратился ко мне:


– Чо, молчун, всё крутисся? Скажи чо-нибудь. Вот и зять Иван такой же. Придёт с поля домой – в рот воды набрал. Купил раз Иван с тринадцатой зарплаты бутылку сладкой и шепотком зовёт меня в огород. Страсть Моть­ки боится! «Те, – говорю, – Иван, надоть с Мотькой одёжкой поменяться. Суп варишь, бельё стираешь. Оста­лось рожать вместо бабы». До ветра идёт и разрешения у Мотьки спрашивает. Тоже мне мужик...


Светало. Где-то далеко-далёко, в селе, за обмелевшей речкой Кудой, лаяли встревожённые ранним прохожим собаки, орали заполошно петухи, звякал боталом на поскотине конь. Это понятное с детства разноголосье напом­нило мне о родной деревне. Было когда-то в ней семьдесят два двора, осталось три. Пустые избы, что подобротнее, уплавили по реке Лене в укрупнённые хозяйства, поху­же — испилили на дрова. Лишь построенную без едино­го гвоздя церковь не тронули. Вообще-то замахивался на неё один «районный деятель культуры», хотел разобрать и клуб в соседнем совхозе построить. Уже разметил су­риком брёвна, ломать собрался. Старики с ружьями её отстояли: «Что удумал, ирод?! Не дадим церковь рушить, пусть на память внукам стоит. Вон на делянах горы леса гниют, бери и строй!»


Красивой была моя деревня. Избы – сплошь в де­ревянных кружевах. Любили красоту люди, находили время даже в те «мрачные царские времена» наводить её. Строили навечно, мечтали жить на отчей земле. Сейчас из дерева живицу высосут, прогонят его в брус, слепят как попало дом, он через пару лет затрухлявел. Раньше сибирские мужики по-другому избы рубили. Навалят леса ранней весной, лежит он до лета, квасится. После ошкурят, просушат на вагах. Ударишь по бревну обухом топора – звон!


Солоно жилось при «неразвитом» социализме крестья­нам: поставки, нехватка техники, товаров. Но верили они в «светлое будущее» своей деревни, цеплялись из последних сил за отчую землю. Обманули, согнали их с насиженных мест окаянные приживальщики, захватившие власть. Се­годня ту повальную миграцию крестьян в город полити­ческие оборотни называют «закономерным историческим процессом». Запланированное убийство России…


Вспоминая о родном ленском крае, я горько ворошил забытое, смотрел в рассветную даль и молчал. О чём го­ворить? Получается, каждый народ достоин своего хозя­ина, если не может постоять за себя.


На перепутанные травы струился алый свет, змеисто извивался между прибрежными берёзками и стекал в озе­ро. Гулко разбиваясь о тихую воду, с понурых ив капала крупная роса.


– Озеруха плачет, – скорбно произнёс старик. С хру­стом поднялся и огляделся: – Затих щеглуха, устал. Горлышко росой моет. И че­ловек устает. Без надежи и веры человек быстро изнаши­вается. Когда всё хорошо – и умирать не страшно… Затих щеглуха, затих, –  ещё раз повторил он. Спус­тился к устью ручейка и стал разматывать удочку. Словно вспомнив о чём-то сокровенном, обернулся ко мне: – Доведись, Натолий, сызнова за етого щеглуху вое­вать, пойду!


Только теперь, когда рассвело, я по-настоящему раз­глядел товарища по ночёвке. Сутуловатый, сухопарый. Глаза синие, проницательные. Прозрачный ручеёк коле­бался у его ног, лучился и пел.


– Сто лет не рыбалил, – ворковал старик, пристра­ивая на ивовой рогульке иссохшее до трещин кривое удилище. Увидел в воде своё отражение и удивился: – Моложавый какой я там да бравый! – Усмехнулся разо­чарованно: – Обман зрения…


Обрывистое устье ручейка было глубоким. Воду тихо вертело. С первого же заброса старик выудил карасишку величиной с ладонь.


– Рыбак душу не морит, – раздалось с противопо­ложного берега. – Рыбы нету… чай варит! – Пастух Гриня помахал нам рукой: – Здорово, мужики! Опохме­литься не желаете? Гутька, неси бутылку и стакан…


– Спасибо, – отказались мы хором.


– Как хотите, уговаривать не стану, – обиделся пас­тух. – А я опохмелюсь. У одного только дятла голова не болит, да и тот от сотрясенья мозгов рано помирает, – и направился в пастушью избушку.


Старик оказался прав: кое-какие караси в устье ру­чейка, и правда, держались. Видимо, постоянный приток чистой воды создавал им маломальские условия для существования, и они не вымерли. Стекающую из коровни­ка во время дождей навозную жижу сносило течением в тупик озера, где избыток её по канавке стекал в ложбину, богато заросшую болотной всячиной.


Я пошёл в верховье ручейка поискать кислицу. Наткнулся на необобранный курешок, мигом затарил кор­зинку красными прозрачными ягодами и вернулся на место ночёвки – попытать рыбацкое счастье.


Старик уже собирался домой. Он поймал с чёртову дюжину небольшеньких карасей и радовался: «Эх, мать честная, домой с уловом вернусь! Вот старухе праздник-то будет. Давненько сибирской ушки не пробовали… – мотнул бородёнкой на озеро. – Най­дётся умная головушка, уберёт коровий лазарет, озеруху спустит, грязь ладом повыскребет и снова чистой водой заполнит…»


Собравшись в поход, Сидор приподнял на голове по­линявший картуз:


– Ну, будь здоров, Натолий!


Повернулся и поковылял по подсохшему просёлку домой. Русская душа!


 

К списку номеров журнала «Северо-Муйские огни» | К содержанию номера