В понедельник…
Галине Булатовой
Птичий контур, чертёж без деталей,
в небо шаг, или взмах, или два,
от осенне-осиновых далей,
пункт за пунктом, пунктиром, едва,
прочертив облака, предначертав
оставаться на окнах ночей,
и пером по бумаге зачем-то
лунной горлицей стынуть ничьей,
занемочь, где в сиреневой тряске
клювы клином вбиваются в юг,
и синицы, сипя на татарском,
минаретные гнёздышки вьют,
задышать глубоко в понедельник,
отыскав голубиную клеть,
и застуженный крестик нательный
на груди у меня отогреть.
Крутушка
Маме с отцом: Учаровым
Валентине Сидоровне
и Раиму Хазеевичу
Где Казанка волной одичалою
в камышовой кайме берегов
шестилетнего манит Учарова
на крючок нарыбачить улов;
там, где в песнь безымянного озера
от тарзанки срывается крик,
и в песочную воду бульдозером
зарывается детство на миг;
там, где тучами небо зашторили,
но в просвет пропустили грозу,
а потом на столбах санатория
растянули сушиться лазурь;
там, где шахматный конь полусъеденный
старичка вдруг в атаку понёс,
но в гамбит развернулся обеденный,
променяв перевес на овёс;
где к огням пионерского лагеря
навесной устремляется мост,
и коты под Котовского наголо
расчехляют зазубренный хвост;
в ярких отсветах солнца закатного,
подрезающих соснам верхи,
где был мамой и папой загадан я,
там теперь ворожу на стихи.
Парк Горького
Крутнёшь колесо обозренья,
поставив мгновенья на чёт,
и выпадет день озаренья,
и сердце стихом пропечёт.
За корочкой тёплого неба,
упрямо карабкаясь ввысь,
ты колокол высмотри слепо
и словом его вдохновись.
Взмывай над тропою овражьей
и над стадионом Труда,
пиши, как заходится в раже
в разбитом фонтане вода,
о старой канатной дороге,
детьми изнуряющей пляж,
и летнем кафе на отроге,
взрезающем беличий кряж.
И пусть уничтожена местность,
но там, где аллеи свежи,
всё так же гранитно известный
солдат неизвестный лежит.
На вечном огне отогреешь
военную память отца,
и горькие звёзды хореев
украдкой прогонишь с лица.
В захлёбе, мятущейся птицей
в себе прорастив голоса,
захочешь на землю спуститься –
а нет под тобой колеса.
Ивану Данилову
Диптих
Мелочью рассыпались слова,
звонко убежали по ступенькам,
отшуршала шубами зима;
юбки на скамейках притаились,
потому что небо голубей –
голубей, синиц и незнакомок,
траурными перьями снегов
щекотавших нёбо городское;
или там, где пасека тебя
шёлковыми пчёлами лечила –
в звёздочки попрятались слова,
натерев синяк бедовой ночи,
а вспотевший мёдом старый сруб
мучился ломотой в пояснице,
и в зелёной робе серый бор
под топор растил сухие руки,
но в пылу закатного ожога
для поэта строчку осветил…
умирали лучшие слова…
умирали лучшие…
умирали…
Часы
Не скрипнет засыпающий засов –
лишь маятник потрёпанных часов,
вися на волоске, качнувшись в полночь
от шестерёнок звёзд и сна пружин,
назойливо комариком кружит,
колёсиком звенит тебе на помощь.
Ну что за жизнь в бессмертии таком?
Под мерный стук ты возишься с замком,
проклятых стрелок приближая залежь.
Убив кукушку, смерть не обмануть –
макнёшь перо в сиреневую муть
и облако над домом продырявишь…
***
Нарубишь боль души на честные словечки…
Берёзовые дни сгорят в июльской печке…
У сердца на краю тяни тоски резину…
И поллитровку сна неси из магазина…
Сбываются слова рифмованной кукушки…
Нормальнее всего лежать тебе в психушке…
Под балалайку лет зайдёшься в пьяном оре…
Застонешь о судьбе – струна застрянет в горле…
Старая Казань
По ветхим улочкам Казани,
смиренно дышащим на ладан,
иду с умершими друзьями –
а что ещё от жизни надо?
И будто горние берёзы
мне путь неспешный проясняют,
они, от старости белёсы,
всё понимают и… сияют.
А день окуривает дымкой
избушки курьи нежилые,
над тучей солнце невидимкой
им греет кости пожилые.
Шагаю мимо палисадов
по деревянному кочевью –
не заскрипят уже надсадно
полуистлевшие качели.
Не защебечут больше ставни,
приветствуя моё наличье,
и лишь в любезностях усталых
резной рассыплется наличник.
А за оврагом город громкий
несёт дожди и льёт за кромку,
а здесь – погибла на пригорке
от жажды ржавая колонка.
Родных калиток вереница,
я перед вами с болью замер –
вы перекошенные лица
моей несбывшейся Казани.
Свияжск
Впадает ли в Волгу кривая Свияга,
где кожа реки золотится на солнце,
и храмы медовые, вставши на якорь,
в обеденный проблеск опутаны звонцем?
Впадает ли сердце в острожную крепость,
забившись о берег тугими волнами,
в крови оживляя восторженный эпос
о грозном царе от бревенчатых армий?
Впадают ли в спячку глухие столетья,
ушедшие вплавь на приступье Казани,
внизу по теченью победу отметив,
забывшие всё, что стремительно взяли?
Заблудшее солнце, что рань ножевая,
безмолвные церкви по горлу полощет.
Но с лязгом мечей иногда оживает
на острове новом старинная площадь…
***
Снятся сны – голодные волчата,
правду звука из груди сосут.
Жизнь моя – как заболоцкость чья-то –
свет, которым отмерцал сосуд.
Словно мышь, из этого кувшина
молоко взбиваю до крови,
но спасает тайная пружина
и пера зубчатый маховик.
По стихам, что делаются гуще,
выбираюсь и качусь, юля,
я качаюсь, я волчком запущен,
я верчусь и, значит, я – Земля!
Булгария
Волга впала в Каму,
Кама – в небеса.
Небо под ногами
брызнуло в глаза.
Ищет, не находит
синь свою вода:
белый пароходик,
чёрная беда.
К берегу какому
выплыл башмачок?
Волга впала в кому –
больше не течёт…
Варваринская церковь
Храм стоит у погоста, напротив,
над оградами крестик держа,
напитавшись молитвой и плотью
приходящих к нему ухожан.
Двести лет над Сибирской заставой
дух крамолы витал палачом –
это здесь он Емелю заставил
по Казани греметь пугачом.
Потому ли Радищев и Герцен
у Варваринской медлили тракт,
что услышан был «Колокол» сердцем
и прочитан дорожный трактат?
И мятежный шаляпинский гений,
оживляя церковный хорал,
не во время ли тех песнопений
столь великой судьбой захворал?
Для того ль Николай Заболоцкий
здесь крещён, чтобы бунта чтецы
троекратно и многоголосо
освятили по кельям «Столбцы»?..
Храм стоит у погоста, напротив,
над оградами крестик держа,
напитавшись молитвой и плотью
приходящих к нему ухожан.
Декабрь
Свернёшь в декабрь – кидает на ухабах,
оглянешь даль – и позвонок свернёшь:
увидишь, как на наших снежных бабах
весь мир стоит, пронзительно хорош.
И вьюжная дорога бесконечна,
где путь саней уже в который раз
медведем с балалайкою отмечен,
а конь закатан в первозданный наст.
Замёрзший звон с уставших колоколен
за три поклона роздан мужикам
и, в медную чеканку перекован,
безудержно кочует по шинкам.
И тянется тяжёлое веселье
столетьями сугробными в умах,
и небо между звёздами и елью
на голову надето впопыхах.
Лядской сад
Мы выжили, спелись, срослись в естество
чернеющей в садике старой рябины,
глухой, искорёженный донельзя ствол
не выстрелит гроздью по вымокшим спинам,
плывущим к Державину, выполнить чтоб
в обнимку с поэтом плохой фотоснимок:
блестят провода и качается столб,
троллейбус искрит, перепутанный ими,
а ливень полощет у сосен бока
и треплет берёзы за ветхие косы,
газон, осушив над собой облака,
под коврик бухарский осокою косит,
и голос фонтана от капель дождя
включён, вовлечён в наше счастье людское...
и мальчик соседский, в столетья уйдя,
по лужам вбегает в усадьбу Лецкого.
Гавриил Каменев
Гавриил Каменев (1773 – 1803) –
первый русский романтик; автор
первой русской баллады – героической
поэмы «Громвал»; талантливый казанский
поэт и переводчик, творчество которого
высоко оценил А.С. Пушкин.
Всё от Бога: и слово мрачное, и лученье смешливых губ,
капиталы, дома барачные и дворянства былой суккуб.
Упокой перейдёт во здравицу на гортанном наречье мурз –
и не то, что купец объявится, но потомок татарских муз.
То ли азбуки, то ли ижицы – коли чёрный огонь внутри,
не читай, что на нёбо нижется, о бумагу перо не три…
В задыхании – после бега ли за сосновые образа –
так уколет твоя элегия, словно хвоей метнёт в глаза.
На погосте, теперь разрушенном, за Кизической слободой,
прах твой станет могиле ужином, память вытравит лебедой.
Но однажды всплакнёт балладою зовом зыбким Зилантов вал –
о Зломаре впотьмах балакая, пригрозит, прогремит Громвал.
Это мистика, это готика – два столетия псу под хвост…
И классическая просодика на анапест наводит лоск.
Только нет у героя книжицы – наизусть ты его блажи,
где в бетон закатали Хижицы*, чтобы каменев пал с души…
*Хижицы – старинное название Кизической слободы под Казанью и одноимённое стихотворение Каменева, найденное уже после его смерти в кармане сюртука.
Звёзды колеблются…
Диптих
Так ли объятья разума нам тесны?
Господи, Господи – ты ли пророчишь сны?
Ты ли придумал грустного человека –
просто слепил из снега.
Веришь ли ты в гулкий комок тепла?
Тело его тщедушно, любовь светла –
глиняный стебелёк, бесконечная чаша,
подлая сущность наша.
Господи, Господи – ты вот зевнул, а здесь
тысячелетия к нам продолжают лезть.
Ты вот моргнул – и кончились небеса,
звёзды колеблются, вламываются в глаза.
Так ли всё это, Господи, смерть и страх,
порох и мясо, вечности тлен да прах?
Звёзды колеблются – ими полны глаза,
битая чаша, острые голоса.
***
Чёрная речка, древо познанья зла,
но озаренье дарит глазам гроза,
вымочив ветви в ярких своих лучах,
высушив корни, чтобы огонь не чах.
Так и душа чёрною нам дана,
чтобы любовь черпала тьму до дна.
В рыжем пространстве выесть немного ржи –
слава работе – просто на свете жить!
Вот тебе сердце, вот тебе голова,
эй, человеце, правда всегда права.
Светится разум, бьётся под грудью стих –
дуй на глаза, иней растаял в них.
Видишь ли землю, видишь ли небеса?
Это работа – видеть в свои глаза.
В сотни костров, в тысячи жгучих свеч
светятся руны, речь продолжает течь.
Геннадию Капранову
Геннадий Капранов (1937 – 1985) –
казанский поэт, подборка его стихов
включена в «Строфы века» Евгения Евтушенко.
Погиб от удара молнии на пляже
в Набережных Челнах.
Ни росы, ни света – солнце опять не взошло,
я неряшлив и короток, как надписи на заборах,
меня заваривают, пьют, говорят – хорошо
снимаю приступ фольклора.
Лёд и пламень, мёд чабреца,
сон одуванчика, корень ромашки ранней,
пожухлый лопух в пол-лица (это я), –
надо смешать и прикладывать к ране.
Будет вам горше, а мне от крови теплей,
солью и пеплом, сном, леденящим шилом, –
верно и долго, как эпоксидный клей,
тексты мои стынут в ахейских жилах.
Вся наша смерть – в ловких руках пчелы
молниеносной – той, что уже не промажет:
словно Капранов, я уплыву в Челны
белый песок перебирать на пляже.
Раифа
У Сумского озера взгляды
о солнечный купол сминай,
пока с Филаретом ты рядом,
и дышит казанский Синай.
Истории путь одинаков:
честнейшие сердцем дружки
и здесь избивали монахов
и храмы восторженно жгли.
Но колокол, вырванный с мясом,
что в землю ушёл на аршин,
проросшим звучанием связан
с мерцанием новой души.
Так выгляни, скит стародавний,
запаянный метким свинцом,
меняя тюремные ставни
на свет под сосновым венцом.
Аракчино: Храм всех религий
Ильдару Ханову
Это были волхвы, это был не один человек,
это зодчих работа, пришедших из разных пределов,
Микеланджело дух – Возрождения гордый привет,
и седые Устад и Танге – провозвестники дела.
Ширази и Земцов обсуждали мечеть и собор,
и у волжского брега задумывал Эйфель высоты.
Ассирийская мощь эти руки вела за собой,
придавая былым мастерам изощрённости Дзотто.
Это высился храм, от которого было светло,
и от блеска церквей выцветало горячее небо.
Одарялись от солнца теплом изразцы и стекло,
преломляя лучи на руках врачевателя Феба.
Даже Будда сиял, пранаямовским нимбом увит,
потому что добро оглашало здесь мантру по кругу –
человек с человеком навеки пребудут в любви,
если солнечно мирятся славные храмы друг с другом.
***
И Лебяжье, и Глубокое
проморгали синеву,
только утка хитроокая
удержалась на плаву.
Только небо золотистое
всё ещё выходит в рост
и трепещет между листьями
усыхающих берёз.
На лугах тончают лужицы,
зазеркальем манит карп –
и взовьются, и закружатся
чешуёю облака.
Юность памятью ромашковой,
на меня венок надев,
разбегается барашками
…в круге первом…
…по воде…
***
В кашемировом небе на вырост
облака на резинке ношу,
и весны неслучайную сырость
по щекам иногда развожу.
Чтобы в детстве, костром обожжённом,
вдруг запахнув ночною росой,
проглянуло бы под капюшоном
удивленье озона грозой.
И на Млечном Пути без ошибки
мама с папой увидеть смогли
голубые, как вечность, прожилки
зарифмованной сыном Земли.