Евгений Морозов

Погадай по пачке сигаретной... Стихотворения

*  *  *

Погадай по пачке сигаретной,

отчего запнёшься и умрёшь,

человек, проживший много лет, но

мало в чём раскаявшийся всё ж.

 

Зачерпни рекламного парада,

помечтай, что купишь, а чего

за многообразием не надо,

человек, хотящий одного.

 

Заключи по лицам-монолитам,

от кого в какую кутерьму

понесёшь любовь и будешь битым,

человек, поверивший всему.

 

Человек земной, прямоходящий,

лгущий, жгущий прущею толпой,

человек, живущий к пользе вящей,

человек смотрящий и слепой.

 

Я тебя люблю, когда из мая

упадёшь на землю как звезда

и пищишь ещё не понимая,

кто ты и откуда и куда.

 

*  *  *

Двор, где гербарием стали клёны,

дом, где шаги стучат, -

здесь под скрипенье тахты зелёной

был я на свет зачат.

 

По воплощеньи в комок ребёнка,

бурым пупком клеймён,

бодрой струей расписался звонко

на простыне времён.

 

В этом дворе, где шумел, бывало,

дождь и набег ветров,

я напридумывал игр немало,

и намечтал миров.

 

Муж умудрённый, что знал шаманство

детства, ступая в след

пыльных пращуров сквозь пространство

самых счастливых лет,

 

не возвращайся туда, где прожил

царствуя и любя,

ибо всё это примерно то же,

что не узнать себя.

 

Стены, дороги, заборы, реки

те же, но грустно всё ж,

что изменился ты и навеки

в прошлую жизнь не вхож.

 

Пусть чем взрослее, тем больше фальши,

но для себя ясней:

стебель тела загнётся раньше

детских твоих корней.

 

Шум умирающей волны

 


Иногда по традиции доброй со злобой тупою


аргументы и люди, сливаясь в колючий поток,


заручившись оружьем, "ура" произносят толпою


и старательно тянут последний невидимый слог.


 


В окопавшихся склепах, полях и на улицах дымных


им внимает противник, который по слухам знаком,


размышляющий, как и они, и слагающий гимны


о просторах, царях, божествах, но другим языком.


 


Оба станут сверкать и греметь, и расскажут войну вам,


и растают на солнце, от крови и спора красны,


кто из них перманентный архангел с карающим клювом,


кто дежурный антихрист на стрёме насущной вины.


 


А потом возродятся и станут заделывать раны


двухметровых окопов бальзамом простившей земли,


будут гулкие речи, как площадь на праздник, пространны,


о величии смерти, развеянной ветром вдали.


 


И склоняя на злые лады до случайных нелепиц,


ты почувствуешь соль на губах и кипящий прибой,


человек, человечество, чел и чувак-человечец


именуя стихию, живущую рядом с тобой.


 

*  *  *

Синтетический лох, потребляющий псевдососиски,

чья любовь плодотворна, а семьи серийно густы,

вместо крепких стихов многократной суровой очистки

опьянившийся прозой болтливой людской суеты,

 

говорящий не то и не там, и не тем; и не этим

укоривший себя, если совесть прижмёт в уголке,

завещающий волю и выбор бунтующим детям,

но плывущий как лист по теченью в столетней реке,

 

из космических снов заползающий вновь в оболочку,

по наитию чувства шестого на свете живя,

по великой нужде чутко лижущий пятую точку

позабытого бога, наместника или червя,

 

сторонящийся бед и считающий бремя работы

привилегией мулов послушных и глупых кобыл,

что ты делаешь здесь, в этом зеркале, и отчего ты

так похож на того, про кого ненадолго забыл?

 

*  *  *

У прожжённых героев в конце ЖэЗэЭла

много яркой алхимии для

выделения духа из плотного тела -

эшафот, богадельня, петля.

 

На глазах у читателя звонкая сила

разобьётся о высшее зло:

ибо сколько же можно, чтоб вечно катило,

поддувало и в гору везло.

 

Как на птицу летящую смотрит с ехидцей

полу-отпрыск ужа и ежа,

территорию личной своей психбольницы

за колючею правдой держа,

 

так порой очень странно, что с юности ранней

все геройские подвиги те

почивают средь залежей трубных изданий

о дерзании и борзоте.

 

И кому было дело, что жизнью простою

жил герой и спускался в подвал,

где от сложенных крыльев страдал ломотою

под лопаткой и нимб пропивал.

 

*  *  *

Ангела неимущего

в туловище своём,

по существу, живущего

наедине-вдвоём

 

вместе с душою тряскою,

не отлучай от зла

и из себя вытаскивай

за уши и крыла.

 

Пусть он глазами, полными

туч, оглядит окрест

поле с холмами-волнами

и раздражённость мест,

 

где города пускаются

буднями в ширь и в рост,

а по ночам взрываются

на легионы звёзд.

 

Ну а тому, чьё имя я

не призову, не в новь -

медленная алхимия,

мясо, скелет и кровь,

 

камень, металл и дерево,

гипсокартон, стекло,

бездна, в какую вперивал

взгляд и своё крыло.

 

Правда, какую впаривал

в мирные города,

предвосхищая зарево

ядерного суда,

 

тот, чьи дела и хлопоты -

красный людской помол,

с ласковым хриплым шёпотом

на ухо: "Kill them all".

 

Пора одряхлевшей коры

 


В осеннюю эру, когда, утешаясь утратой


находчивой жизни, следишь - облетает листва


с тебя словно с дуба, и нимбом мерцает крылатый


в загоне туннеля, планеты касаясь едва,


 


тогда понимаешь, что некуда больше и нечем


и незачем биться, и что во спасенье мудрей


не мучиться адом, который тебе обеспечен


в родном лукоморье, у выхода райских дверей,


 


а просто смотреть, как по небу плывут белым фронтом


из сахарной ваты и чувствовать дикость травы,


и слышать детей, вырастающих за горизонтом


навстречу пути твоему и на смену, увы.


 


В минутных потоках, чей выбор хронически труден,


впадающих в годы, по долгой земле - всё скорей


проходят металлы, деревья, сомнения, люди,


как мутная пена по зеркалу страшных морей.


 


Что станет заменой печальному пшику кого-то


от прошлого счастья, с которым он совесть терял,


когда, тишиною и смертью разъятый на ноты,


он всё-таки длится и ценится как матерьял.


 


Священная горечь погаснувших воспоминаний


невидимым смехом и плачем вольётся сполна


в суставы попыток, в рассвет закипающей рани,


в молекулы звука и призраков детского сна.


 


А впрочем, стихия судьбы иногда прихотлива,

капризна, как будто на быстром огне молоко:


в сезон отправленья, когда устаёшь ждать прилива, -


не думай о вечном и радуйся, что далеко.


 

*  *  *


За шуршание листьев, иссохших дотла,


чьи останки природа прессует,


за душевную брань из людского котла,


помянувшую мать мою всуе,


 


за роскошную грязь и ликующий дождь,


что чреваты позывами злости,


за недолгую зелень и вечную дрожь


голых веток на зимнем погосте


 


я отдам веер пальмы на жарком песке,


пену моря, что шепчет зовуще,


и уютный сезон с головой налегке


с летним видом на райские кущи,


 


и ещё - непонятно-гнусавую смесь,


на которой молчат оскорбленья


о насущных несчастьях, и край этот весь,


где под солнцем скольжу словно тень я.


 


Ибо грусть прописала иная страна


белокожих родных папуасов,


что на огненных водах растит семена


поколений и верует в мясо.


 


Мир степных инвалидов, откормленных звёзд,


скользких пандусов, цепкого понта,


что покрыл нищеты волочащийся хвост


душной химией евроремонта.


 


Ты рождён здесь судьбой, и отдать приготовь


всё чужое, пусть это сурово,


и останется просто – одна лишь любовь,


постороннее сладкое слово.

 

*  *  *


Я разучился делать из бумаги


кораблик, что весною отпускал


пастись в полузатопленном овраге


средь мусорных мешков и снежных скал,


 


а сам следил глазами пионера,


открывшего Америку, как он,


похожий на бумажное сомбреро,


пропитывался ветром тех времён.


 


По сути, тот овраг был котлованом


заброшенным, где рта не разевай,


и вместо зданья в стиле оловянном


гнездился стоунхендж забитых свай.


 


Здесь пели, дрались, грабили прохожих


порой, когда спадала вся вода;


здесь жизнь цвела и пахла, хоть, похоже,


совсем не тем и даже не туда.


 


Здесь мой кораблик выдохся и вымок,


и стал комком бумаги и травы,


а сам я, пойман в школьный фотоснимок,


забыл ремёсла детские, увы.


 

Черновик

 

Если не стыдно уже давно

переплавляться в речь,

что заставляет трезветь вино

или глаза – потечь,

 

осенью, как заведётся свист,

ветром в лицо грубя,

на белоснежно-чужой лист

выдохнешь сам себя.

 

Будет исхожен он вкривь и вкось,

вдоволь и поперёк;

много, бедняге, ему пришлось

вынести слов и строк.

 

Словно измятая простыня,

где полюбил с лихвой,

ритмом о самом больном бубня,

станет он сразу свой,

 

ибо в листке этом, как в слуге,

знающем твой каприз,

весь ты – от ссадины на ноге

до херувимских риз.

 

Помнит он правду твою, мой друг,

хоть откровенным днём

и не сказал ты всего, но круг

мыслей твоих на нём,

 

и потому его смятый вид

более нам знаком,

более ценен и духовит

рядом с чистовиком.

 

*  *  *

Я читал в детстве библию, злое нытьё

о добре пропуская с порога,

но ценил те места, где герои её

убивали от имени бога.

Разнополо-спасительный книжный ковчег,

пропитавшийся кровью пророчеств,

раскрутил тьму имён на оставшийся век

и зерно зароняющих отчеств.

 

Я листал камасутру в отроческом сне,

опуская весь текст для картинок,

на каких столь отчётливо виделось мне

единение двух половинок.

Много поз изощрённых составили пласт

ощущений, которых, похоже,

не представил бы самый развратный гимнаст

по обкурке на ласковом ложе.

 

Повзрослев, я прочёл трудовой приговор,

по какому при худшем раскладе

мне грозит увольненье и стрёмный позор

и пинок оглушительный сзади,

а при лучшем - зевота с утра до темна

на полях производственной скуки

и под старость возможность узреть, как страна

умывает торжественно руки.

 

Правдолюбец, любовник, работник-герой,

не пытайся найти в этом разе

между тем, что прочесть доведётся порой,

неразрывной логической связи.

В тот момент как ты грамоте станешь учён,

примирись с тем, что люди лишь люди,

что и сам ты зачитан, точней, заточён

в книге судеб, как в общей посуде.

К списку номеров журнала «НОВАЯ РЕАЛЬНОСТЬ» | К содержанию номера