МЁРТВОЕ МОРЕ
«На стихи он поймал тебя, милая, на стихи…»,
говорила подруга, солидно кивая в такт.
«Да, читала и слышала, кажется, неплохи,
но не Бродский. Хотя, безусловно, не дилетант.
Но не Бродский». Кофейню покачивал запах сдоб,
колумбийского кофе, магнолий, альбомных гор.
А подруга, почти медитируя: «Это – Сдом?
Это – соль? Перебор с чудесами-то, перебор…»
Жали шлёпанцы. Солнце горячечно шло в зенит.
В морозилке томился заказанный нами штоф.
И крамольно звенело во мне (и сейчас звенит):
на любовь он поймал меня, господи, на любовь!
ВЕРДИГРИ. VERT-DE-GRIS
Мы пропустили нужный поворот
и оказались в совершенно новом
краю. Природе – лучшей из природ –
угодно было от всего цветного
перенести нас в нежный вердигри:
оливы, сколько глаз хватал, – оливы.
И ты шептал восторженно: «Смотри!»
Я не смотрела. Я была счастливой
и без олив. И без дорог. И без
ненужных карт. О, я давно свернула
куда позвал зелёно-серый бес
любви, тоски и мутного загула.
Когда ты спишь – не Прага, не Париж,
а свет олив под веками блуждает.
Цвет глаз моих. Но ты легко хитришь
с самим собой. С собой бессмертным. Да, я
как жизнь твоя – на кончике пера.
Пиши, пиши. Не только пить и плакать.
Не спать, и пить, и плакать до утра.
Перо легко пронзит бумаги мякоть.
Перо – игла, которая в яйце,
яйцо, конечно, в утке, утка – в зайце.
А заяц – в запечатанном ларце,
ларец зарыт. Попробуй, догадайся,
где он зарыт… Под древом тех широт,
где, помнишь: трасса, зелено, дождливо,
мы пропустили нужный поворот.
И ты шептал. И я была счастливой.
ПЕРЕДОЗ
Шторы плотней задёрнуть – и можно спать.
Яд добывает луна из плодов лантаны.
«На,» – говорит мне, небесный гомеопат.
«На, по чуть-чуть, так и надо, привыкнешь – станешь
неуязвимой. Каких бы потом отрав
не подсыпали тебе в твой сухой мартини,
выживешь. Вспомни ту зиму. И кто был прав?
Что ты мне врёшь, будто истина – посредине?
Я же предупреждала, не пей любви.
Еле спасла тя, дуру. Скажи спасибо.
Либо сейчас принимаешь лекарство, либо…»
Ладно, луна, доставай, наливай, трави.
Потому что любовь бывает
У себя на столе я поставила их фотографию:
некрасивая полная женщина с белыми розами,
в платье белом, как розы. Хохочет.
Наверно, счастливая.
И её обнимает некто.
Хороший кадр.
Фотографию видно, куда бы ни шла я по комнате.
Фотографию видно, рассвет ли, закат за окнами.
Фотографию видно за чтением, за пеленанием.
Фотографию видно чётко.
Закрыть глаза
и забыть этот пошлый букет (мне дарил такие же!)
и не чувствовать этих объятий (а что же чувствовать?)
и шуршания белого платья не слышать (господи…)
Потому что любовь бывает.
А фотки лгут.
ЧУЧЕЛКО
Вот сплету себе милое чучелко,
шебутное, забавное, рыжее,
чтоб мордаха сияла улыбкой и
угольками сурьмяных глаз.
Пузик мяконький, пальцы лучики,
нос фамильный, понятно, лыжею.
Ну а вместо сердечка хлипкого
вставлю камушек. Смоук-топаз.
Это чучелко будет девочка.
Хватит делать талантливых мальчиков.
Так вот, дурами и красотками,
мы пойдём. Только знай одно:
я не бог тебе, моя Евочка,
просто больно уж было заманчиво
сотворить тебя. Многие ль сотканы
из отчаяния? Смешно,
как представлю твои чудачества
стервы ласковой и жеманницы, –
вижу лето. И волю. И весело.
Дача. Счастье. Полуденный чай.
Проживёшь мою жизнь, но начисто:
сердце-камушек не обманется.
А меня вчера чуть не подвесило.
Выручай меня, выручай.
ПО НЕБУ И ПО МОРЮ
А бабушке – семьдесят пять. Увядают
в окне её желтые астры.
Легко истончается ткань нажитая.
Пылятся лепные пилястры
громадины-сталинки. Бабушка помнит
лишь свой из двухсот адресов.
Полгода читает Шевченко трёхтомник.
И спит по шестнадцать часов.
А дочке – четыре недели. Над домом
раскинули сеть эвкалипты.
Скворцы облетают маршрутом знакомым
резные пустынные глипты,
чтоб после – галдеть и насвистывать крохе,
как тихий закат бирюзов.
Она засыпает под грудью, на вдохе,
и спит по шестнадцать часов.
А мама – не мама, а рыжая белка
в тугом колесе циферблата.
По небу – не страшно, по морю – не мелко.
Там, сердце порвав на заплаты,
храня от бесчестья родные гнездовья,
сминаю простор голубой.
Мечусь между странами, долгом, любовью.
И круг замыкаю собой.
ЛАДУШКИ
Над нашей грушей кружатся шмели,
огромные, почти с твою ладошку.
Промчались громкой стаей кобели
за сучкой или заблукавшей кошкой.
Декабрь – а по-весеннему тепло.
И, кажется, природа обманулась,
прибавив солнца. Слышит всё село
переживанья двух соседских куриц:
«Гляди, снеслась!» «И я, гляди, гляди!»
(конечно, на иврите). Перегрета
земля, но долгожданные дожди
висят за головами минаретов
на ближней горке. Груша зацветёт
вот-вот. Не как обычно, к ту-би-швату.
А где-то там справляют Новый Год
весёлые и пьяные ребята,
лопатами отбрасывая снег
с дорожек. День короткий иссякает,
шипит на сковородке чебурек,
в стаканах – по сто пятьдесят токая,
поскольку водка кончилась, а нрав
велит залить пылающую нежность
ко всем рожденным от чужих шалав.
Но – семьи, праздник, быт и неизбежность
зовут лопатить. Боже, сохрани
отважных этих, ветреных и вьюжных.
Не знают сами, что творят они.
От груши тень – неровная окружность –
их не включает. Их не помнит шмель,
о них не плачет дождь, не шепчет строчка.
Здесь полдень сладок, словно карамель.
Мы ладушки разучиваем с дочкой.
ПЛЯШЕТ ЗИМА
утренний ангел пустых бутылок,
не покидай меня...
А. Макаревич
Пляшет зима. Оголённые нервы,
ломкие пальцы, салазочный визг.
Знать не хочу её, бледную стерву,
(я, как с похмелья, так релятивист).
Жизни хочу. Разморённого юга.
Течь по стволу, обратившись смолой.
Прятаться в кронах бесшумной пичугой.
В берег вцепиться ветлой пожилой.
Солнцем закатным на волнах сторожких
плыть, растворяясь. Но больше всего –
яблоком вечным остаться в ладошках
мудрого ангела моего.
ВСЕМОГУЩИЕ
Пока мы ходили по лугу, по кругу,
пока мы сшибали репейников пену,
Пока мы с собакой мешали друг другу
ловить богомола и нюхать вербену,
Пока мы коляску в тенёчке качали,
пока ворожили на завтра прохладу,
Пока собирали шелковицу к чаю,
нашли тайный лаз и чинили ограду,
Пока мы варили овсяную кашу
на масле, кормили дитя и собаку,
Пока обсуждали с соседями кражу
их новенькой Хонды, погоню и драку,
Пока мы событиям мерили цену,
пока временам городили границы,
нас медленный бог уводил с авансцены.
На ней оставались орущие птицы:
из гнёздышка горлицы выпал птенец.
Он маленький, тёплый. Но мертвый.
Конец.