Тимур Бикбулатов

Декарт

  Кот осторожно переступал ступнями по ржавому выщербленному поддону душа наркологического отделения. Его всегда поражала собственная брезгливость к процедурам в подобных местах, и это после того, как недавно сам с мутными глазами,  в дырявых потных носках месяцами ночевал по каким-то заблеванным притонам и спал на завшивленных матрасах. Триппер, педикулез, чесотка, обмоченные трусы совсем не заботили его, когда суррогатные смеси стирали цели, волю, стыд. А вот сейчас он даже опасался прикоснуться к стене, с отвращением представляя приводивших здесь в порядок свои гениталии за все годы существования этого откачивающего заведения. Душ плевался контрастными цветами и температурами, в башке мультяшилиобразы русской литературы, грязные, как кафель этих заплесневевших стен. Мценская Макбет, выныривающая из сливного отверстия, красная мочалка, в память о разрубленном Вуличе, шампунь, брызгающий пеной, как сумасшедший Арбенин. И посреди всего этого стеснительный Кот, бесполо вертящийся в купринских ямах. Даже бритье напоминало вытравливание щетины из пяток Ивана Флягина в Рынь-песках, лишь бы бежать от своих Колек и Наташек. Отмачивание фекальных колтунов и остервенелое наждачивание подмышек – лишь бы быстрее, лишь бы не поскользнуться, лишь бы не перевесила голова, наполненная перекатывающейся дробью. В который раз, сколько можно, какого хрена? Все снова потеряно и опять – навсегда. Думать и писать невозможно, только лежать над тазиком, с каждым плевком изрыгая остатки цели и надежды. Две ипостаси – жажда сдохнуть и все более тощая надежда повторить подвиг Феникса. Тошнотворное курение среди зомбоидных призраков, таких же смущенных и испуганных, укол в задницу и кошмарный потный полусон.  Лет десять таких кувырканий между потерями женщин, родителей, друзей, работ. Взамен – только обрывки стихов и мечтания о собственной нужности. Для тех, кто это не проходил – романтическое существование. Их бы яйцами в эту кислоту! Героические символы – «англетер», «черная речка», «машук» – литературные страшилочки. Даже лагерная помойка Осипа Эмильевича – символ поэтического подвига. Но ведь чаще – «сдох от алкоголя», как Аполлоша Григорьев. Ты, по большому счету, никому нахер не уперся. Все эти «ты нам нужен», «ты – наше все» возникают только на юбилеях и панихидах. Когда ты пьешь или питаешься с помойки – ты не интересен. Тебя просто нет. Ты возникаешь в общих разговорах между прочим, промеж анекдотов и воздыхающих сожалений. Сначала это дико обидно, потом входит в привычку и доходит до того, что сам начинаешь проверять, до чего может докатиться народная любовь. А в этом она бездонна и безгранична. Жалости давно атрофировались – крест сколачивал сам и варианты эпитафий готовы на все случаи смерти. Все, кого нельзя было обманывать – обмануты, даже Господь запутался в этой галиматье и предпочитает только цинично временами отталкивать от пропасти, как ребятишек от края ржаного поля…

– Оставишь? – рядом с перевернутым ведром, подпиравшим котовы свесполоснутые ягодицы, характерно по-зековски присел шрамолицый шатен в надколотых очках и трусах с математическими формулами. – Жена завтра привезет – сегодня сутки на работе. Коту было абсолютно перпендикулярно на него, окурок, конопатый нос и завтрашнюю жену. Хотя то, что к этому опустившемуся созданию еще кто-то ходит, заботится, любит, – вызвало абсурдную зависть. Кот, оклеивший дипломами, грамотами, благодарностями все стены своей коммуналки, фотографиями своих сексуальных побед всю дверь вокруг дартсового круга, а своими книжками заставивший самую почетную полку, был точно уверен, что, кроме пары смс-ок типа «как ты?», «где ты?» за 14 дней, к которым приговорил его лечащий, никакой другой информации или помощи ожидать и не сметь. Да и пока и не хочется. Пролонгированный суицид, начинавшийся, как опыт расширения сознания, стал не просто образом жизни, – опущенное состояние, легкость от безответственности (день прошел и хер с ним) складывались порой в восхитительное ощущение псевдосвободы, о неполноте которой напоминали неоплаченные квитанции квартплаты и штрафов и отсутствие зубной пасты. Рядом по коридору слонялись такие же шарнирные птеродактили, которые были социально в разы выше Кота – у них были семьи, они были хорошими водителями, электриками или инженерами и по выписке стремились на работу, которую с легкостью находили. А Кот, когда-то учивший детей литературе, но по новым законам потерявший квалификацию,, как будто его талант детского сталкера по лабиринтам Достоевского или внимательного детализатора Чехова до каждой вишневой косточки как-то зависел от аттестационных комиссий или заматеревших теток с тугими пучками, до сих пор проповедующих лучи в темном царстве. А вообще, он обладал самым ненужным талантом на свете – писал стихи. Плохое зрение и сломанная ключица не давали ему социализироваться по-другому и поэтому перерывы между клиниками были непродолжительными – благо, побухать с Котом находилось немало желающих. Ему просто, говоря по-платоновски, некуда было жить. Вокруг возникало все больше «неинтересов». Новочитанные тексты воняли столичной местечковостью, неприкрыто вскрывали пережеванность пережеванного или выпирали натужным конструированием. Кот называл это литературной пазлосклейкой. Хотя сейчас литература его ничуть не волновала – он сам уже не писал полгода и, его уже стало просто интересовать, не подкралась ли к нему творческая дисфункция – эректильная его накрыла уже лет пять как. Кот машинально заглотил таблетки, которые высыпала в его трясущуюся руку симпотная медсестренка.

Рыжий в тригонометрических трусах оказался соседом Володей и, действительно, по образованию, математиком. Сквозь головную пульсацию Кот клипово слушал его биографию. Матспецшкола, университет, первая баба, аспирантура и защита. Внезапно оказалось, что володины постулаты напрочь опровергают постулаты сразу трех академиков. Большинство шаров оказались черными, научрука понизили и перевели в провинцию. А  Володю просто вычеркнули из научного мира. Его цыганская кровь кипела недолго – он просто пришел в ВАК и зарезал оппонента. 12 лет строгача, случайная женитьба по переписке и глубокий подсад на иглу – он здесь на реабилитации после очередной откачки от передоза. От талантливого математика остались любовь к логарифмическому белью и штрих-пунктиры вен, напоминающие фантастические абсциссы и ординаты. Кот тут же прозвал его Декартом, так как в его филологическом мозгу это четко отдалось дефиницией «математический дикарь». Кот в ответ заплетающимся заиканием прочертил ему свою историю, и порция сонных уколов уложила их параллельно на стонущих кроватях. День за днем они существовали параллельно или перпендикулярно, размышляя о жизни под тошнотворный чифир. Пока однажды не появилась декартова Зоя с пачкой тетрадей, перевязанных почему-то пионерским галстуком.

– Вов, пока ты тут, я решила навести в квартире генеральную и в углу дивана нашла вот это. Выбросить или тебе оно нужно?

Декарт просто почернел на глаз, но взял себя в руки и спокойно ответил:

-Положи на тумбочку.

Всю ночь в палате не гас ночник. Декарт водрузил пачку на свой живот и перелистывал тетрадку за тетрадкой, сбрасывая прочитанные на пол. Кот просыпался несколько раз, но Декарта не тревожил – вовины горящие глаза в красновато тусклом свете просто вампирели. Успокоился он только к подъему, отказался идти на завтрак и провалялся на шконке до самого вечера. Кот пытался писать, но оставалось только ощущение «испачканности в литературе». Декарт еще несколько раз перелистывал тетрадки и чуть не плакал.

Как-то раз Кот сидел возле ординаторской, когда родственники привезли какого-то трясущегося старичка, который еле стоял на ногах. Из разговоров сестер я уловил, что это какой-то знаменитый академик, получивший крутейшую западную премию и прошедший две недели банкетов. Академика бросили под капельницы, и я думать о нем забыл. Декарт уже пришел в себя и мы проводили вечера за чифирком, философствуя о жизни. Точнее, о смерти. Володя был абсолютно уверен, что спрыгнуть с иглы не получиться, я – не видел смысла продолжать трезвую жизнь. Тема «прогулов на кладбище», бесполезности и бренности мазохистически грела обоих. И было у нас еще одно маленькое общее.

– Я не хочу уходить в «никуда», я написал много прекрасных текстов – текстов, которые замылила бездарная штампованная сволочь. У меня нет Маргариты, чтобы топить камин и утешать мои амбиции. Но у меня не пропала вера, что я не просто испоганил гектары бумаги. Недавно я отправил лучшее уважаемому мастеру, он сулил рецензии и публикации. Мне нужно только «ДА» от русской литературы – больше ничего, – Кот расхаживал по забычкованной курилке, все больше импульсируя. – На моем трупе не должно быть ссадин – только следы от поцелуев, кинэд Рембо был чертовски прав!!! Если литература скажет мне «НЕТ», я отвечу ей тем же – посмотрим, кто больше потеряет. Она, забывчивая сука, много раз теряла своих детей и теперь шляется, как ущербная, облизывая случайно нажитых ублюдков, не получая взамен ответной ласки. Я, как родной сын, просто отрекусь от нее, и пусть только посмеют называть меня русским поэтом.  Пусть зовут меня просто Котом… он харкнул в раковину сукровицей и с хрустом отломил гусёк.

– Тебе-то чего кипятиться? – Декарт отстраненно смотрел в зарешеченное окно. – От твоих стихов мир не изменится, прости. А вот в тетрадках под моей шконкой – новейшие математические модели, которые еще лет пятнадцать назад могли перевернуть мир. Какие-то недоноски ради своей задницы замедлили развитие. Зато ускорился я. Героин – замечательный ускоритель. Зойка меня закопает, и ни один ученый не вспомнит о Воване. У меня нет ни одной опубликованной работы, кроме трех, нужных для защиты. А эти тетрадки она просто выбросит. Так, наверное, и надо.

В этот вечер Декарт впервые вылез в телевизионку. В вечерних новостях мелькали войны, фестивали, спортивные поражения… и вдруг внезапно выплыло благообразное сальное лицо старикана из 13 палаты. «Российская наука в очередной раз доказала, что равных ей в мире пока нет. Академик Шнеерсон смог совершить прыжок в будущее, математически обосновав…». Декарт рванулся к телевизору и сорвал его с кронштейна. Кот еле успел остановить его, иначе монитор совершил бы стремительный полет в стену. Володя зло посмотрел на Кота и мрачно побрел в палату. До Кота что-то стало доходить. Он сел напротив: «Все?». Декарт обреченно кивнул.

– Я написал отказ – завтра ухожу. Мне уже незачем здесь дышать. У меня спрятано в духовке – на передоз хватит.

Кот в первый раз в жизни согласился с суицидником. Он, всегда супероптимистично смотревший на жизнь, сколько раз вступал в эти споры, отчаянно доказывая необходимость жить, грозил божьей карой, рисовал жалкие портреты самоубийц. Но сейчас он почувствовал, что Декарт абсолютно прав и логичен.

Кот не спал всю ночь – ему грезились кровавые ванны, высунутые языки, выпученные бельма и прочие последствия самострелов и отравлений. Ворочался и Декарт. Часов в пять утра они вместе пошли в туалет покурить. Они смотрели друг другу в глаза, молча прощаясь. За дверью толчка кто-то кряхтел. Шпингалет щелкнул, и из-за двери показалась взъерошенная голова академика. Декарт опустился задницей на раковину. Кота всего парализовало, хотя он уже все просчитал. Шнеерсон покашливая, наклонился над соседней раковиной. Декарт спокойно взял газовый ключ, стоявший в углу. Кот отвернулся и только противный хруст и огромное зеркало, превращенное в красный апофеоз супрематизма, подтвердили правоту этого мира. Кот ушел в тот же день и, купив десяток аптечных флаконов, срывал со стены дипломы и жег свои рукописи. Осознание предательства и, одновременно, красоты этой жизни ослепляло его. Теперь Кот стал абсолютно свободным, и никакая литература не сможет помешать ему быть поэтом. Резьба сорвана, каноны деформированы.  СВОБОДА. «Свой бог даст», разложилось в пьяном филологическом мозгу. «Свой бог».