Вадим Гнатовский

Гордость затронули

С некоторых пор в нашем чухонском урбанизированном городе появилась полезная наклонность – вывешивать на крышах высоток картины. Даже не картины – репродукции. Проезжая по Комсе (Комсомольский район) на троллейбусе от речного порта, я, в прошлом художник, а ныне –  конторский служащий, с удовлетворением замечал, как в наше непростое время искусство борется с обрыдлой действительностью и... пардон... даже выигрывает. На фасадах четырнадцатиэтажных недоскрёбов начали появляться картины. Хотя сначала это были просто плакаты, сделанные в духе тридцатых годов: с Мерилин Монро и бантиком на попе.

Но были и в традициях застойных худфондовских времён: рабочий с мотком проволоки, убедительно призывающий вложить кровные рублики в “Хопёр-Бобёр”. Я помню, как в начале восьмидесятых заходил к дружку Мише в прокуренный худфонд и наблюдал рождение огромных Брежнево-Суслово-Черненок шесть на шесть метров (стандарт), лихо намазанных сухой кистью, после бутылочки с огурцом.

Недавно помянул я Мишу, хотя след его потерялся лет двадцать как. Потому что вывесили увеличенную “репру” Мунка “Крик” на один из недоскрёбов, и я подумал: уж не Мишина ли это работа? И вспомнил радостно, как мы с Мишей фанатели от гениального норвежского сумасброда и как трудно было достать в нашей провинции его сраную репродукцию, не говоря уж о достойных альбомах из загранки, которые нам приносил тихий сторож фонда – седенький татарин Алим с чёрным покоробленным, как деревяшка, лицом. Где татарин их брал – никто не мог у него дознаться. Как ни пытались спаивать – не раскололся. Но нам с Мишей – фанатикам западной живописи – разрешал перефотографировать драгоценные репры, как мы называли репродукции.

Погрузившись в блаженство воспоминаний, я проехал лишних три остановки и очутился в незнакомом участке Комсы. Вышел из троллейбуса и побрёл через поле, посреди которого высился наполовину недостроенный недоскрёб и рядом с ним – только что отстроенный. На его брандмауэр рабочие цепляли громадную –  наверно, метров десять –  картину. Картина была выполнена на чёрном фоне яркими желтыми и красными разводами краски. Чудовищный чёрный кот.

Грустная девочка-выродок с плоской головой саламандры обнимала кота и смотрела на жителей Комсы с упрёком. И рядом – художник видимо принял

 

 

наркотик – абстрагированная электрическая схема жестокости, выполненная угловато-агрессивными красными и жёлтыми шлепками краски. Я вздрогнул: картина обожгла меня, пробралась в нутро и там развернулась яркой прихотливо изломанной пружиной. Я понял страдания пылкой души художника, несомненно талантливого и страдающего от депрессии, рождённой нашим идиотским городом.

Было странно видеть это среди лозунгов, лоснящихся морд мэров, обещающих блага горожанам, листовок прокаженных думских фракций типа НДР, ПИДДР и т.п., призывающих к высокой сознательности и патриотизму, нагло врущих сделать Вампалар к 2002 году культурным городом. Было странно видеть это-ЧЕЛОВЕК! Опомнись!

Ты одинок и задавлен имитирующими бурную деятельность трупами насильников твоих. Кот был мерзок, а девочка гладила отвратительного кота: так надо. То была картина, по силе равная мунковскому “Крику”. Да что “Крик”! То был САМ КРИК!!! И я простоял под картиной часа два, словно в полудрёме, забыв, куда шёл, бросив все дела и намерения и планы. А потом я решил залезть на крышу, чтобы получше разглядеть отдельные детали картины (к несчастию, я близорук.)

Поднявшись по ступенькам на самый верх (так как лифт не работал), я очутился на последнем этаже и оторопел. Потому что лестничная площадка была “кусочком” парадного в традициях домов ХVIII века. Тут явно была коммуналка. Насквозь пропахший щами и какой-то гадостью коридор с высоким потолком, поддерживаемый дюжиной облупленных купидонов, около перил стояла высокая бронзовая пепельница с бычками и горкой пепла, обитые дерматином двустворчатые двери были старые, войлок клоками торчал из них.

Вдруг одна из дверей распахнулась, и, звеня и мыча, на меня устремилась покрытая коростой и зелёнкой девочка-велосипедистка, смахивающая на старушку. Потом открылась дверь с медным номерком, висящим вверх ногами, и мне под ноги вылили смердящую жижу. Под другими дверями были: изъеденный мышами коврик, вязаные тапочки, обломок бамбуковой лыжной палки, аквариум, рваный абажур, велосипедная камера и связка писем.

“Дорогая Egenie...”, – прочёл я корявую надпись, из любопытства вскрыв жёлтый конверт, и увидел, что письмо датировано 1910 годом.

– Эге! – воскликнул я, позабыв о намерении залезть на крышу, и стал упоённо ковыряться в посылочном ящике, где тут же нашёл крестик, перо и пробковые поплавки.

– Да тут просто коммуналка!

И тут, словно в ответ, из другой двери, которая была полуоткрыта, вырвался граммофонный хрип Шаляпина. Вышла девушка в халатике с атласными разводами на животе и вызывающе прошаркала к мусоропроводу.

 

Я поразился строгому лицу её, с мешками выплаканных синих глаз, и беззащитной тайне жёстких пепельных волос. Девушке было, пожалуй, лет двадцать восемь, и позади у неё оставалась, очевидно, бурная жизнь.

Проходя в квартиру, девушка бросила на меня усталый призрачный взгляд, вытерла руку о халат и скрылась за дверью. В воспоминаниях остался её маленький носик. Я подумал: лицо её я видел прежде, ну, конечно видел, да, много у нас в городе таких милых измождённых лиц. Меня привлекла в ней, пожалуй, болезненная бледность и какая-то безнадежность в остановившемся взоре. Я постоял перед дверью и, глубоко вздохнув, поднялся по лестнице на чердак. Там меня ждало открытие. Оказалось, что панно – это всего-навсего гигантская открытка, отпечатанная офсетным способом на ткани. Я пощупал тугую парусину, трепетавшую на ветру, и приготовился спуститься вниз, как вдруг увидел подпись, напечатанную шрифтом гельветик:

 

Мусатова Анна Алимовна

1934 г., Вампалар

 

И подпись эта всё перевернула в моей дотоле спящей душе, и я изумленно воскликнул:

– Во-первых, в тридцать четвёртом Вампалар назывался Ставрополем. Во-вторых... Во-вторых... – но этому я просто не хотел верить!!! Мне нужен был человек, который сможет подтвердить... Короче, я вышел из подъезда с твёрдым намерением разыскать художника Мишу.

 

* * *

 

– А другие картины как же?

– Пропил. Всё пропил. Ты извини, старик, тогда пропивались вещи и поважнее... А картина... Ну что – картина! Помню, перед тем, как опечатать, там все соседи порылись в алимовском барахле...

Мы качались на колченогих табуретках, и опухший Миша, стуча зубами, таращился на меня, как на привидение. На полу валялись газеты, а на столе стояла кастрюля вонючей браги.

“Ну ай нид...

 уай ши...ши вуднт сей...

ши... сэд ...естэдэ-э-э-э-эй”, – потрескивал приемник. Миша извинился и побежал в туалет блевать. Потом он вернулся, силой влил в себя кружку и опять выбежал. Потом в ванной зашумела вода. Наконец вышел Миша с мокрой головой.

 

 

– Извини, старик, но я туда не пойду. Эту девчонку я знаю. Как не знать – дочка старого Алима. Тогда, в девяностом, она баловалась живописью и кололась. Это притом, что старик был на последнем издыхании. Ну и я за ней – того.. а она ващще – ну и стерва! Один раз пришли какие-то рэперы в кожаках, ну, и отымели её всем скопом, накачали спермой... А у нас вроде – амур, а она мне – ни-ни! Падла!

– Ладно, хватит! – заорал я, с трудом преодолевая отвращение, и взялся за фуражку. Меня мутило от Миши, от этой обстановки и от того, что я здесь услышал.

 – Ну, бывай, – равнодушно бросил Миша, потянулся к браге, уронил голову на стол, да и захрапел. Я хлопнул дверью.

Так случилось, что попасть в Комсу в тот же день я не смог. И на следующий. И через месяц. И через год. А потом забыл. И как-то весной, проезжая мимо знакомого дома, я увидел, что на крыше красуется уже другая картина. Вернее, совсем не картина, а рекламный плакат. Голая австралийка сидела на корточках у пальмовой хижины и пила ”Кока-Колу”, блаженно улыбаясь и совсем по-европейски кокетливо прикрывая грудь.

На обороте была надпись:

 

ЕЖЕГОДНО 50.000.000 покрышек

вредят Земле

КИЖИ из покрышек!

Менять живых на здоровых!

ЭЛАСТИЧНЫЙ МАТЕРИАЛ

ЭКОЛОГИЧНО

Приносит пользу и радость детям

УЖКХ

 

 

Постояв перед дверью, я медленно нажал кнопку звонка. Шаляпин уже не пел в этом доме. Из дверного проёма на меня устало и обиженно посмотрела девушка.

– Это вы, Потрошитель писем?

– Я.

– Проходите.

В квартире были сломаны перегородки, так что получилось просторное помещение. На полу кипел самовар и по диагонали, от стены к стене, стояла картина. Та самая. Напечатанная офсетным способом.

Отвернувшись к окну, девушка сказала:

 

 

– Я знаю, что вы хотели прийти раньше, но не смогли. Не оправдывайтесь, пожалуйста.

Я кивнул, мол, не собираюсь оправдываться. В кухню с криком вползло маленькое существо, совершенно голое.

– Она не простудится? – поинтересовался я и взял девочку.

– Она закалённая,– улыбнулась девушка и приняла её из моих рук.

– А там, в комнате, ваша картина?

– Да, моя.

– Вы Анна Алимовна Мусатова?

– Уже нет. Теперь я Анна Алимовна Мунк.

– Понимаю,– буркнул я.

– Чай будете?

– Что?

– Чай?

– Нет, спасибо. И ещё один вопрос. Последний. Зачем сняли картину?

– А вы разве не понимаете?

– Нет.

– Они мою гордость затронули. Когда я “слезла” с иглы и огляделась по сторонам, то поняла: собачий закон – каждый за себя – остался. И все – против тебя. Хотя это было время перемен, якобы. Ослепление надеждой, понимаете. А потом всё стало ещё хуже. Никому не нужен Мунк. Всем нужны автомобильные покрышки.

– Да.. да... – рассеянно проговорил я.

– ... Алим ведь надеялся: люди поймут...

– Да... да...– повторял я, как попка.

– ... а они никогда ничего не поймут...

– Вы правы.

– Уходите. Слышите? Уходите, Потрошитель писем.

– Спасибо вам.

– За что? – девушка удивлённо повела бровью. Получилось изящно, царственно.

– Если б я был мастер по камеям, я бы вырубил с вас камею, – сказал я, – Спасибо за эту картину. Когда я ехал...

– Да-да, я знаю. Когда вы ехали на троллейбусе и мило грустили... как там?.. м-м… “думской фракции типа ПИДДР”... ”прихотливыми изломами молодой страждущей души художника” – передразнила девушка.

– Но... откуда вы....

– Как не знать? Я же медиум. Вы подумали: “Электрическая схема жестокости”, – Анна презрительно вздёрнула носик.

– Да, я так подумал.

 

– Вот поэтому и сняли картину. Чтобы такие, мёртвые Потрошители, вроде вас, не лезли в душу... А теперь уходите.

– Я не могу взять у вас телефон?

– Развлекать удобными новостями погибшую в 1934 году Мусатову? Не имеет смысла.

Девочка расплакалась, и мама, не обращая на меня внимания, распахнула халат. На месте груди у Анны находился стеклянный резервуар с зеленоватой жидкостью. Девочка присосалась к трубке и жидкость с шумом полилась ей в пищевод. Мне стало неловко и странно, что я тут же едва не ушёл, но сейчас уйти я не мог, стало жаль эту женщину, и я понимал: она настолько умна, что примирилась с такой реальностью. Однако мне все равно было так жаль её, что я готов был предложить ей помощь –  всё равно какую: повесить снова картину на крышу, дать ей денег, одежду, нормальное жильё, я захотел быть её опорой, захотел её любить таковую, какая она есть – с прозрачным резервуаром вместо груди – но я понимал: я ничего не смогу изменить в её жизни, ничего, даже если брошу к её ногам всего себя, весь мир, она скажет только: зачем, к чему эти жертвы?

Я всё ещё топтался в нерешительности, когда она взглянула на меня. Её взгляд был уже другим – благодарным.

– Спасибо, но мне действительно ничего не нужно.

 

* * *

 

Ровно через сутки мы простились с Анной, как старые друзья, обречённые на казнь, и она и я понимали, что в нашем случае ничего не изменить. Мы обязаны влачить дальше свою одинокость. Иначе жизнь потеряет смысл борьбы. Я спустился по ступенькам и вышел на заснеженный двор. Деревья покрылись инеем – как видно за ночь зима решила вернуться и поселиться навек в нашем городе.

Долго стоял я, задрав голову, и смотрел на голую австралийку, пьющую “Кока-Колу”, и без конца спрашивал сам у себя:

– Позвольте, где же у неё гордость?

К списку номеров журнала «ГРАФИТ» | К содержанию номера