Ирина Василькова

Я звук и слух, я белое на белом

* * *


Вдохновлюсь всерьез пейзажами заоконными –

Золотое-червонное (ишь ты!) еще висит –

и зайду в аптеку купить шампунь с феромонами,

а ехидная дева предложит «Новопассит».

 

Тили-тили, стояла березка во поле…

На газоне узором листья – сойти с ума,

не по детски жгут… Это с клена, а если с тополя –

то уже облом. Сбой программы. DELETE. Зима.


 



* * *

Узкоглазый лучник снимает цель попаданьем точным,

оперенье стрелы дрожит, тетива поет.

Мир сместился, борей сменился юго-восточным,

и углом к горизонту ястреб ушел в полет.

Я в гудящие струи ступаю, не зная брода,

и на тех путях, что Бог надо мной простер,

мне опять по нраву родина и свобода,

горловое пенье, голых степей простор.

Срифмовалось все – alma mater, восторг, атака,

лисий промельк рыжий, колчан на сухом плече.

Я иду на звук – там пустой коридор химфака

г-образен, как ход коня, и в косом луче,

бьющем из-за угла, клубятся такие тени,

что стрела времен закручивается в кольцо,

и пространство глючит, и мраморные ступени

выбегают в степь, где пружинит ветер и пыль в лицо

зренью жадному уступает такую малость –

черный крестик птицы в мареве золотом.

Нас настигнут любовь и ярость, смирит усталость

и утешит старость – но это потом, потом.


 



Из «Египетского файла»

Сюда залетаем дуриком, дней на пять,

и, окрестности взглядом схватывая моментальным,

в свои холода возвращаемся – фотографии тасовать,

о себе вспоминая не в первом лице, а в третьем,

и то не вполне реальном.

 

Как они здесь живут, не захлебываясь в тоске,

с порогов своих лачуг ежедневно глядя

на дворцы и царства, растворяющиеся в песке,

так что даже кругов расходящихся не различить

на спокойной глади?

 

На разливах Нила зацикливая календарь,

мотыжат свои клочки с мечтой о скромном гареме,

будто можно в сегодня влипнуть, как муха в янтарь,

будто можно играть по законам другой игры,

не замечая, как проваливаются миры

сквозь дырявое время.


 



* * *

А чужая жизнь горяча, как ром,

и павлиньим блестит пером,

отливает золотом-серебром

над когда-то родным ребром.

 

Ох, наладил дудочку крысолов –

умыкнул вас без всяких слов,

только ветер шныряет поверх голов,

только зарево меж стволов.

 

И не жаль того, что пустеет дом,

возведенный с таким трудом,

если время одной оставаться в нем

и холодным гореть огнем.

 

Соблазненных жаль – до чего просты!

До сияющей той черты

сквозь клочки ликующей темноты

побредут – и меж ними ты.

 

И сквозь музычку эту вам глядя вслед,

я молчу, затаив секрет,

что за той чертой – ничего там нет,

лишь последний слепящий свет.


 



* * *

Эксцентричная леди медитирует над прудом,

ею же вырытым. Ланшафтный дизайн – отчасти

анестезия, а вовсе не хобби. Построить дом –

необходимо, но недостаточно для достижения счастья.

Бригада шабашников лепит новый хозблок,

обещая – под ключ. Живая бетономешалка,

таджик, фактурный, как зороастрийский бог,

подмигивает, играя бицепсами… Ей становится жалко

себя, но это проходит. Ерошит пальцами колоски

недокошенного газона, рассеянно отмечая,

что депрессия близко, но на каждый приступ тоски

есть таблетки, коньяк и немного чая

с садовой мятой. Еще – надежда на новый душ,

и даже забор, если денег подкинут дети.

Что еще в списке плюсов? Внук. И декоративный муж,

словно муха в меду, тоскующий в Интернете.

Лепесток пиона рассматривает на просвет…

Ей кажется – все куда-то ушли, а ее забыли.

Красавца зовут Бахром – почему бы нет?

И немного свербит в носу от цементной пыли.


 



* * *

если б лето длилось еще сорок тысяч лет

мне б донашивать впредь стрекозиный лесной наряд

а они твердят не сезон выключают свет

а они смеются все кончилось – говорят

 

ждет беда по ночную сторону той черты

лед в затылке и страх слюдяной воронье перо

но из хвойной подстилки жалящей темноты

возгоняется ртуть альбедо лунное серебро

 

в четырех стенах тишина забивает рот

заливает слух но вибрирует телефон

там подруга уже перешедшая реку вброд

без ума ото льдин – какой был хрустальный звон!


 



* * *

Сухую пыль апрельский ветер гонит

И тусклый воздух светится весной.

Какой-то моль проснулся на балконе

И мотыляет весело за мной.

 

Мы с ним такую зиму пережили,

Такую яму – Бог не приведи!

И жмуримся от солнца и от пыли,

И чувствуем, что лето впереди.

 

Сквозь стену мы пробились, словно в танке,

Вот почему я искренне скажу:

Он мне теперь – товарищ по землянке,

Окопный друг, собрат по блиндажу.

 

А значит, в пору ведер, губок, щеток,

С которых начинается весна,

(В победный час побитых жизнью теток,

Ведущих бой за чистоту окна),

 

Я мокрой тряпки в дело не пускаю,

Но, повторяя пушкинский пароль,

Опять «на волю птичку выпускаю

На светлом празднике»… Лети, мой верный моль!


 



* * *

Эта дура с косой так и ходит рядом,

и понять бы надо, каким ей медом

тут намазано – то ли безвольным взглядом

притянула, то ли неверным ходом.

Я страшусь носить в себе эту порчу,

излучать смертельные феромоны,

изучать ее роковую почту,

поминальные предвкушая звоны.

Чем спасаться – ровных огней гореньем,

по свече на тех, кто меня обидел?

Написать прощанье-стихотворенье

и спалить дотла, чтоб никто не видел?

Полюбить – убить – угостить обедом?

Воспарить в зенит и сорваться в ересь?

Или в лоб спросить – что ты бродишь следом,

да не может статься, чтоб мы не спелись! –

и в товарки ей навязаться, что ли?

Но понять ухмылку ее немую

и собрать в кулак все остатки воли,

выходя на финишную прямую.


 



* * *

Октябрь переламывается пополам

перед разжалованным золотопогонным строем

осенних парков, и ветер трубит героем,

сметая с лица земли уцененный хлам

галунов, петличек, кокард, боевых наград,

чистому драйву рад.

Клочья заслуг, обрывки доблести летят лавиной.

Мы с тобой тоже из октября, из второй его половины,

из воронки, втягивающей который год

в водоворот.

Помнишь? – спрашиваю.

Да нет, не помню.

(Что сохраню, если едкой влагой глаза наполню?

Ничего).

Ничего страшного – такая пора,

ветер с утра до вечера, с вечера до утра,

монотонно гудящим дьявольским пылесосом,

не бежать же за помощью к рощам простоволосым,

почти уже лысым,

не сходить же с ума –

скоро зима.

Жизнь нудней терпеливого педагога –

осеннний урок, римейк – от огня до стужи,

но я тупа, как подросток (или упряма, что еще хуже),

и смутно верю – во что? В негэнтропию? Бога?

В стрелу времени, повернувшую вспять?

В тебя?

Если бы знать…


 



* * *

Расщелинами розовых садов,

прижатыми к изножью вечных льдов,

клянусь тебе, что смерть нежней и строже,

чем кажется, что пагуба времен

не лиц не сохраняет, не имен,

и сон долит, и прах пылит, и все же –

флейтиста не минует благодать,

и музыка отправится блуждать

в пространствах перекрученных, где можно,

поить ее, как бабочку с руки,

считать ее воздушные витки

и, крылья выправляя осторожно,

пускать вперед, идти на темный звук,

пренебрегая радостями тела,

и полый шар, трехмерный мир из рук

роняя ради звездного предела.

 

Усталый странник хмур и козлоног,

он свил ремни натруженных дорог

в тяжелый пояс, охвативший чресла –

ему б не рвань, а бархат и парчу,

но я смотрю на это – и молчу

о том, что умирала и воскресла,

о том, что все предсказано во сне,

о том, что на обратной стороне

нет ничего от зависти и страха,

что там он светел и неодолим,

и небо благосклонное над ним

расцвечено, как царская рубаха.

Он вздрогнет, ухватясь за эту нить,

он голову захочет приклонить

к моей груди с отчаяньем и верой,

но я еще смогу поймать сквозь сон,

как дым течет сквозь пурпур и виссон,

и пахнет серой.


 



Одиссей – Пенелопе

Ну, встречай же мужа! Считаешь, я

сам вернулся? Да нет, это ты – змея,

паучиха – расставила нити, сети,

намагнитила воздух – твоя взяла! –

а закрытого от ворожбы угла

просто нет на свете.

 

Нагулялся, веришь, пришла пора?

Черта с два! Медея тебе сестра –

ад кромешный в обмен на одну потерю.

Вам бы с ней, как сучьям, трещать в костре –

подыграй же, сучка, своей сестре –

да не плачь, не верю!

 

Верность? Дудки, мир не стоит на ней –

вечный бой для мужа куда важней.

Если был я счастлив (признаюсь бабам!) –

то лишь там, во сне, где, тебя убив,

переписывал ненавистный миф

в назиданье слабым.

 

В Ойкумене сотни таких Итак –

лишь ручей каменистый, иссохший злак

и твои амуры.

А меня не в таких еще царствах ждут!

Да куда я денусь? Ну тут я, тут.

Раздевайся, дура!


 



Полнолуние


1

На зимний город, тихий и печальный,

течет луна – тяжелая вода.

Сомнительный полет трансперсональный

приму за аксиому – и тогда

сквозь лунный обод, чуточку овальный,

в пустые бездны проскользну – туда,

где зев ее зеленый, слюдяной,

как зеркало, охотится за мной.


2

Луна блажит – неведомо о чем –

над миром ледяным. Но если сутью

считать развертку крыльев за плечом,

не белизной, а оловом и ртутью

мерцающих – давайте иссечем

каналы слуха, превратив в лоскутья.

В них лунная тоскует амальгама –

ей не дается солнечная гамма.


3

Гудящим тембром вспарывает душу

ее фагот, сходя на инфразвук

и затухая между ребер глуше,

чем сердца отлетающего стук.

Сказать по правде, я немного трушу,

но нити ариадниной из рук

не выпускаю – и по злому льду

под перьями свинцовыми бреду.


4

Твою обузу чую на спине,

Пегас, неумолимая лошадка –

свинец, и олово, и ртуть втройне

гнетут, вминая в плоскость без остатка.

Быть может, лунный диск доверит мне

неощутимый смысл миропорядка?

Как пренатальных страхов подоплека,

дрожит архетипическое око!


5

Под этим фосфорическим прицелом

я распадусь на тысячу монад –

я звук и слух, я белое на белом,

и ледяной огонь, и звездный сад,

и парапет, где с видом обалделым

коты оцепенелые сидят,

не зная, в слюдяной уставясь глаз,

что он и я – одно на этот раз.


6

Луна поет. Ее раскрытый рот –

большое “О”, серебряная глотка,

магнитный ход, свистящий световод,

нуль-перелет, спланированный четко.

 

Рвануть бы! … за спиной моей сомкнет

разрыв четырехмерная решетка

и, тяжким снегом падая за ворот,

свинец и ртуть укроют спящий город.



* * *


Об авторе: Ирина Васильевна Василькова – поэт, автор книг стихов.

К списку номеров журнала «ИНФОРМПРОСТРАНСТВО» | К содержанию номера