Евгений Витковский

Из книги «Град безначальный»

БОБРУЙСКОЕ ГОНЕВО. ОММАЖ ЭФРАИМУ СЕВЕЛЕ.

 

Черта оседлости – вполне плавильный чан.

Сама себя за хвост история поймала.

Возьмите бобруйчан, возьмите жлобинчан –

поймете сразу же, что сходства очень мало.

 

В Бобруйске не у всех дворянские гербы,

не каждый подкупить Рокфеллера способен,

но помнят старики, как некогда жлобы

приплыли по Днепру и заселили Жлобин.

 

Соседу нервному история нужна,

однако хочется его спросить сурово:

что было б, откажись питать Березина

речушку, что ползет на юг от Бочарова?

 

...Какой найти предлог, какой найти глагол,

как ныне объяснить тунгусу и вогулу,

что составляло мир бобруйских балагол,

как называли тут любого балагулу?

 

Попробуйте взглянуть в магический кристалл,

но вряд ли вам понять, уж сколько ни вникайте,

тот легендарный дух, который процветал

в незабываемом бобруйском идишкайте.

Он меньше слаще был, чем сахар и сироп

но много ли того, о чем припомнить стыдно?

Не зря же круглый год благоухал укроп,

и даже попадья жила на Инвалидной.

 

Здесь православный знал, зачем кусочки хал

перед субботою сжигали в печках тётки;

здесь тот, кто свитки рвал, от тифа подыхал,

а кто кресты ломал – тот подыхал в чахотке.

 

Здесь протекала жизнь, как струйка в решето,

и только имена переставляла драма

всегда по несколько, чтоб не держал никто

Абрама-Хаима за Хаима-Абрама.

 

Попробуй поискать – везде найдется перл,

Тевье какой-нибудь, или скрипач на крыше.

Легендой балагол был Арбитайла Берл,

который, так сказать, чуть шире был, чем выше.

 

Чтоб отравиться вам, какой он был атлет!

Теперь таких найти не думай даже назло.

А если кто и есть – о том и мысли нет,

чтоб он не победил какого-то шлемазла.

 

Кто мир без балагол тогда представить мог?

Печально, что песком любая станет глыба,

а в городе давно не сорок синагог,

но ведь одна-то есть, вот и на том спасибо.

 

Былое возвратить и думать не моги:

халястра все-таки совсем не дом культуры,

и в вечность убрели былые битюги,

в потемки увозя давно пустые фуры.

 

Посмотришь в небеса – и не увидишь дна,

и не найдешь в стогу пропавшую иголку,

и в Иордан течет река Березина

и в море Мертвое уносит треуголку.

 

МИСТИКА ВАГОНА-РЕСТОРАНА

 

Все фигуры стоят не на своих местах <...> Это совсем другая партия. Это...

Стефан Цвейг. «Шахматная новелла»

 

Здесь холодных закусок не меньше пяти

и супов тут не менее двух ежедневно,

и четыре вторых можно тут обрести,

и легко растолстеет любая царевна.

 

И похоже на полный горячечный бред

что не надо стесняться поганой привычки,

что спокойно тебе принесут сигарет,

и бесплатно дадут драгоценные спички.

 

У бригады ночной – превосходный улов,

и ни в ком никогда никакого протеста,

хоть всего-то в вагоне двенадцать столов

и за каждым – четыре посадочных места.

 

И неважно, что цен не бывает в меню,

и волнуются зря заграничные тетки,

что на завтрак приносят одну размазню,

что ни стерляди нет, ни кеты, ни селедки.

 

И сомнительный блеск в баклажанной икре,

и в графинах сырая вода из колодца,

и когда молока не нашлось для пюре,

то и масла с гарантией в нем не найдется.

 

Но зато по секретной полночной тропе,

за целковый, полтинник. а то и полушку.

принесут без вопроса в любое купе

поллитровку, а если попросишь – чекушку.

 

У кого-то припрятаны чай и лимон,

и буханка всего лишь вчера зачерствела,

и рыдает бариста, ночной ихневмон,

и похоже, что это другая новелла,

 

Он прикован у стойки, едва ль не распят,

он стоит, обреченные плечи ссутулив,

и молчит ресторан, лишь печально скрипят

сорок восемь навеки оседланных стульев.

 

Этот сейф на колесах – удар по глазам,

тут становится каждый герой паникером,

и шипит, словно тигр, уссурийский бальзам

собираясь сцепиться с немецким ликером.

 

Развалиться не может никак эшелон,

лишь грозит балаганом картин леденящих

этот самый шикарный на свете салон,

этот ржавою плесенью съеденный ящик.

 

Не вагон уползает – уходят года,

вспоминаясь и реже, и хуже, и меньше.

А в плацкартных, давно не спеша никуда

сухарями чуть слышно хрустят унтерменши.

 

Здесь не ад, здесь не рай, не Олимп, не Аид,

не удача матроса, не горе солдата,

то ли поезд спешит, то ли вовсе стоит,

пробираясь откуда-то, как-то, куда-то.

 

Место возле окна потеплей облюбуй,

и, быть может, услышишь, припавши к стакану,

как свистит паровоз возле станции Буй

на далеком пути от Москвы к Абакану.

 

***

ЛИРИКА ДВУХ СТОЛИЦ

 

Тянется пятидесятый псалом,

еле мерцает лампада.

Перекрестились под острым углом

два Александровских сада.

 

Кружатся призраки двух городов,

кружатся в мыслях и датах

вальс петербургских двадцатых годов,

вальс москворецких тридцатых.

 

Ветер колеблет листву и траву,

и проступает ложбинка,

та, по которой неспешно в Неву

перетекает Неглинка.

 

Тени и света немая игра,

приоткрывается взору

то, как по Яузе ботик Петра

переплывает в Ижору.

 

Это два вечных небесных ковша,

это земная туманность,

это не то, чего просит душа,

это бессмертная данность.

 

Можно стремиться вперед или вспять,

можно застынуть угрюмо,

можно столицы местами менять –

не изменяется сумма.

 

Вот и рассвет, просыпаться невмочь,

и наблюдаешь воочью,

как завершилась московская ночь

питерской белою ночью.

 

Память неверная, стершийся след,

временность и запоздалость –

то, чего не было, то, чего нет,

что между строчек осталось.

 

Белая ночь обошла пустыри,

небо курится нагое.

Две повстречавшихся в небе зари

движутся на Бологое.

 

***

ОТТО ЛИНДГОЛЬМ. РУССКИЙ МОБИ ДИК. 1866

 

Ни шашек здесь, ни пешек, ни фигур,

ни флейт, ни саксофонов, ни гобоев,

не Нантакет, а крошечный Тугур,

пристанище воров и китобоев.

 

Катран, сивуч, косатка и дельфин.

По морю мчится дикая охота:

два негра, два якута, с ними – финн,

романтик-финн, тридцатилетний Отто.

 

Простор освободился ото льда,

и рвется растерзать морское лоно

прилив пятисаженный в час, когда

звучит тяжелый вздох евроклидона.

 

И за кормою птичий шум и гам,

и воздух прян и сладок, как наркотик,

и котики лежат по берегам,

и человека не боится котик.

 

А капитан в подсчетах и в мечтах,

он окоем осматривает синий,

он знает много больше о китах,

чем знал о них философ Старший Плиний.

 

И капитану думать не впервой

что море повинуется мужчине,

и что киту от шхуны паровой

не схорониться ни в какой пучине.

Ни для кого сегодня не секрет

что капитан от мира не оторван,

он ищет амбру, кожу, спермацет,

и если не китовый ус, то ворвань.

 

Гребцы отлично ведают о том,

что правит капитан нетерпеливо

туда, где лупит по воде хвостом

чудовище Шантарского залива.

 

И этот кит к сражению готов,

он белого, неправильного цвета,

и он к тому же больше всех китов,

и это очень скверная примета.

 

Любые люди для него – враги,

и знают китобои на Тугуре,

что древних гарпунеров остроги

еще торчат в его бесцветной шкуре.

 

Вот – разворот, и снова – разворот,

плавник взметнулся на огромном теле,

удар хвоста – но ускользнул вельбот,

летит гарпун – и снова мимо цели.

 

Не сборет богатырь богатыря,

противник силой равен китобою,

здесь повстречались два морских царя

почти что с одинаковой судьбою.

 

Исхода нет сражению владык,

у каждого из них – своя держава,

не победит зловещий Моби Дик

зловещего шантарского Ахава.

 

Вельбот не приближается к киту,

пусть покидают силы кашалота,

но он опять ныряет на версту,

и вновь его не загарпунил Отто.

И капитан опять спешит на дек,

не в силах сдаться ни душой ни плотью,

не ведая, что романтичный век

обрушился в утробу кашалотью.

 

 

Этот кит посещал Шантарскую бухту всегда один, никогда не пуская фонтана и только высовывая из воды дыхательное отверстие и часть головы; только один раз, когда автор почти что ударил его гарпуном, он ушел, сделав прыжок, который поднял большую часть его тела из воды. Цвет его был желтовато-серый, и на его спине было несколько белых пятен, одно из которых делало белым его дыхательное отверстие, что и давало возможность его узнавать. Множество уткородок виднелось на его коже и передняя часть головы была покрыта щетиною. Размеры его были громадны и вид его производил впечатление не кита, а скорее морского чудища прошедших веков.