АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Алексей Чипига

Весна и господин Прохарчин




Как-то они совпали у меня (или, может быть, для меня?). Оказались похожими, как два зеркала, глядящиеся друг в друга. Весна и господин Прохарчин. То есть Семён Иванович Прохарчин из одноимённого рассказа Достоевского, оробевший вольнодумец, герой сплетен, скаредный Иов в душных подозрениях и кошмарах об исчезновении «места» - закрытии родной своей канцелярии, где протекает его служба-существование. И – весна, такая же вздорная, гротескная, нетерпящая пререканий, время года, когда кажется, что всё сколько-нибудь важное, проплывает мимо тебя в свите клочковатых облаков или уносится пронизывающим сквозняком в соседнюю подворотню, а ты замираешь на месте и не знаешь, что поделать с внезапно обнаружившейся тщетностью всего твоего существа, с невыносимой напраслиной куда-то истекающей по каплям жизни, которую жалко до слёз. Обычно весну представляют в образах человеческой молодости, у меня же ассоциация возникает с некой шокирующей встречей угловатого подростка и смиренного старца, того, кому надо слишком о многом спросить и того, кто понял безнадёжность всяких ответов. Встреча эта как раз происходит внутри Семёна Ивановича Прохарчина, бедного петербургского чиновника, снимавшего угол у хозяйки Устиньи Фёдоровны за пять рублей в месяц.
Достоевский начал работу над рассказом «Господин Прохарчин» в апреле 1846 года (догадки подтверждаются – весна!) и писал его всё лето, в том же году рассказ опубликован в журнале «Отечественные записки». В первой редакции рассказ назывался «Повесть об уничтоженных канцеляриях». Всё это – скупые факты, но вот что интересно: исследователи Достоевского замечают, что мысль о главном герое могла появиться в связи с заметкой «Необыкновенная скупость», напечатанной в газете «Северная пчела» и посвящённой некому коллежскому секретарю Н. Бровкину, нанимавшему за пять рублей ассигнациями «весьма тесный угол у солдатки», кормившемуся «куском хлеба, с редькой или луком, и стаканом воды», умершему от недоедания и оставившему после себя в тюфяке 1035 рублей серебром. Ещё был чиновник Соловьёв, снимавший грязный угол за ширмой и накопивший таким образом 169022 рублей кредитными билетами, найденными опять-таки после смерти (просто фантастическая эпоха, подумает сегодняшний читатель). Эпизод с умершим от голода миллионером понадобится ещё Достоевскому в романе «Подросток».
Но мотив «необыкновенной скупости» нужен писателю вовсе не для живописания и порицания нового Плюшкина. И жильцы Устиньи Фёдоровны, соседи нашего героя, чурающиеся его, подозреваю, видят в скупости Семёна Ивановича что-то иное, чудное для них, отчего и сторонятся Прохарчина. Скупость обыкновенная – это же только инерция остывшей страсти, накипь, когда надоевшее «всё возьму» превращается в методичное «никому не отдам», когда груз привязанности к прошедшим увлечениям обрекает на роль хладнокровного хранителя праха. А тут – нет, ведь не зря же одновременно со своим подвижническим накопительством господин Прохарчин вместо общества соседей, посвящающих досуг «шипучим мгновениям жизни», избирает мрачное и элегическое общество господ Зимовейкина и Ремнёва – «попрошаек-пьянчужек», которым точно не до шипучих мгновений. Нет, тут особая,экзистенциальная скупость, скупость от страха исчезновения, оттого что своего «места», возможно, ни у пресловутой канцелярии, ни у иных явлений бытия после их земного развоплощения не будет, а душа (поговорим о высоком) окажется не в силах перенести свои столь многотрудные привязанности. Но в то же время именно сомнение в долговечности его мироздания – его рабочего места, растерянность поразительным образом возвышают его над его оппонентами, грозящими Прохарчину «донести» за вольнодумство: получается, если человек боится что-то потерять, значит, ему есть чем дорожить и что оплакивать, значит, существует то, что ему важнее жизни, для чего стоит жить. Разве не напоминает это ситуацию библейского Иова, оплакивающего свой удел и говорящего о недолговечности того же «места»: «редеет облако и уходит; так нисшедший в преисподнюю не выйдет, не возвратится более в дом свой, и место его уже не будет знать его». В конце же, как мы помним, Бог «усовестил» собеседников Иова, сказав одному из них : «горит гнев Мой на тебя и на двух друзей твоих за то, что вы говорили о Мне не так верно, как раб Мой Иов». А в «Господине Прохарчине» Семён Иванович на бесчисленные лады именуется мудрецом. Но в чём же состоит их мудрость? Думается, в опыте изумления перед внезапным для нас появлением на свет и уходом от нас самых, на первый взгляд, заурядных вещей, в весеннем пробуждении мучительных вопросов посреди, казалось бы, обыкновенной трагедии, долженствующей умереть и навсегда забыться для того, кто эту трагедию переживает. Но вопросы-то свидетельствуют о необычайности любой трагедии и бытия в целом. Просто должна произойти встреча неотразимой в своём спокойствии необычайности и чрезвычайно экспрессивного бурного вопрошания и такая встреча происходит весной. Как правило.

Дитя волн

Книга притчей классика французской литературы Жюля Сюпервьеля (1884-1960) «Дитя волн» - зачаровывающее странствие в бесплотные эмпиреи по ту сторону бытия. Странствует и переходит таинственную границу тут буквально всё – от юной утопленницы в реке Сене до турецкого торговца в южноамериканской пустыне, преодолевшего её, чтобы встретить смерть. Но никто, кажется, не бывает так одинок, как перешедший границу, и никто не бывает так беспомощен – в притче «Хромые на небесах» тени предметов и людей, покинувшие в свой час бренную плоть и взятые на небеса, играют друг с другом в странные игры, делая по инерции вид, что они всё ещё не тени. В конце концов, нужно сделать усилие, чтобы предпочесть хоть и непривычную, но жизнь на небесах и найти во вполне материальном ящике судеб карту своего местопребывания здесь. А ещё в этой притче спрятан немой вопрос, который рано или поздно, думаю, задаёт себе каждый – готов ли я вполне к встрече с тем, что мной не контролируется, сумею ли пережить того себя, что не отделяет собственную сущность от мгновенных или же болезненных и долговечных привязанностей-теней, постепенно превращающих нас в свои подобия? По сути, вся книга – такой мучительный вопрос о возможности человеческого самоотречения, о вместимости или невместимости в нас потустороннего опыта, что не мешает, однако, ей облачаться в новые платья увлекательных и экзотичных сюжетов (как и положено в сказках), приводящих к неизменно грустному – и облегчающему – финалу. «Дитя волн» (так называется одна из притчей, вошедших сюда – о девочке, рождённой воображением тоскующего по умершей дочери моряка) – книга о зыбкости наших представлений, которые подобны волнам, омывающим берега «настоящего», и  о трудности перехода в иные измерения. И почему-то после прочтения припомнились сдобренные печальной опаской и всё же – надеждой – стихи Леонида Аронзона, в которых поэт обращается к Богу:
Столь одиноко думать, что,
Смотря в окно с тоской,
- там тоже Ты. В чужом пальто.
Совсем-совсем другой.

К списку номеров журнала «АРТ-ШУМ» | К содержанию номера