Борис Кутенков

Свет, упавший из тишины... Стихи

Обретший свет



I. Свет, упавший из тишины дворов,
человек, заблудившийся на пути к себе.
Если это песня, — сыграй, будь хорош,
на солёной дудочке, ледяной трубе:
балалайку, струнную тишину,
леденцовое “дай закурить” на пути во тьму.
Две беспалых симфонии сигарет.
Если нужно — я всё прощу, никого не пойму, —
как разучившийся радоваться ничему —
и тут же обретший свет.

II. Свет путеводный, горбун, деревянный фонарь.
Свет путеводный на зимней дороге.
Падает, падает боль в ослепительный ларь, —
пусть возродится немного.
Перекуётся, вольётся, что твой электрод;
вспомнится снежная морось, бараки Кыштыма.
Женщина в красном, смеющийся рот
соткан из меди и дыма.
Дыма и меди, и дыма, и меди опять;
там начитаешься нервнобольного поэта,
речью солёной захочется перехворать.
Больше не будешь здоровой, спасибо за это.
Будешь больная, пускай же настырно болит;
голос дрожит, но молчишь с интонацией твёрдой.
Больше не будет ни слов, ни словарных обид,
только с мороза — бессловные полные вёдра.
Только пристрелы к затвору — но нет, не затвор;
корка на кромке ведра — но никак не водица.
Песня плохая из детства — не-детство само.
Пусть никогда не родится.



***



Утром дышится больно-легко,
хлеб с беконом да скрипочка грустная.
Эй, читатель грядущих веков,
драгоценная форма отсутствия!..
Днём рыбачит апостол-пророк,
ночью хнычет Валгалла-пророчица.
Пригласил бы тебя на чаёк, —
да не хочется, что-то не хочется.
И зазвал бы на свой лехаим, —
да тоска не убудет, не кончится:
лишь нахлынет с упрёком твоим
пшёнка вечности, манка непрочности.
Хорошо самому с большеротой сумой
по гостям разномастно морочиться;
кто бы знал, как с последних умов
снежно сходится, здорово дрочится.
Из ангорских ручных свитеров
вышивается форма-бессмыслица;
свет покатый спешит из дворов, —
видно, слава посмертная близится.
Величает печная дыра, —
значит, бублик звончей выпекается.
Громче арии звон комара
напевается. Что-то сбывается.





***



ты хотела криэйтора девочка
циркача силача исполина
супервайзера личного лётчика
но не тех берегла и молила
лишь под вечер в увядшее темечко
чмокнул боже вперёд магдалина

так летим же мы сокол и ласточка
мы мудрейшие голуби дарлинг
не верёвка на горле а ленточка
новогодняя завязь подарка
дурим змей как последние дервиши
проверяя корзину на верность
и уже не заметить как бережно
с глубиной поравнялась поверхность
снова белым выводим на аспидной
будто это не ты постарела
а герой отделился от автора
разлетелись ребёнок и тело
сердце ноет на месте предсердия
поменявшись в партере местами
и двойник в апельсиновом зеркале
обещает отвязную старость





Переносный смысл




I



Твой фольксваген застыл посреди зимы,
и на нём белковая ночь распластала
ужас утренних радиопозывных
о том, как могло — и не стало, не стало;
он влетает в кювет, ослепительный свет,
надпись на лобовом стекле новогоднем;
понемногу выпрямляется переносная речь,
кто-то сигналит — спеша, как всегда, на работу.
А потом и сам в городском дожде,
в чаду, ежеутренней суматохе —
отвечаешь беспечно: на самом де-
ле приметы пространства не так уж плохи.
Вывих — это нормально, он станет прямым
от простого любовного прикосновенья;
привкус крови — я настолько сроднился с ним,
что без него всё иначе пойдёт, наверно.
Это пятна Роршаха, взгляни под иным углом,
взмахни рукавом, за живой водицей отведай мёртвой.
Кусочек ремикса, потом — зиянье, кассетный слом:
взбодрится, резко убыстрится, оборвётся.



II



и ничего и ничего и ничего
а дальше кажется что это ничего
а следом кажется что вовсе ничего
ты существуешь всё же существуешь
сухую охру рассыпая по земле
метёшь так яростно как искры по зиме
теперь не всё равно ли чем рискуешь

и отвечает распоясанная речь
мне всё равно игра не стоит свеч
я вещь-в-себе питаюсь чистым звоном
когда меня накроет плотный дым
вольюсь в него волнением одним
бессмысленным пронзительным солёным

не по земным законам рассудив
есть с чем расстаться серенький мотив
уорхолловский суп альбомчик босха
а дальше пояс туже затяни
простая жизнь пунктирная полоска
надрывная какие пустяки





***



Человечек спешит в гардероб,
надвигает на лоб котелок.
Размышляет: прескверный денёк,
я его заслужил, поделом.
По делам поспешит-побредёт,
под судьбу, под брезентовый дождь.
Он тебя никогда не поймёт.
Ты его ни за что не поймёшь.
Тайных мыслей его не прочтёшь,
даже если с ним поговоришь.
Так что лучше — синичий галдёж,
рыбий плеск, волоокая тишь.
Только слышишь — сердечко с крючка
тихо снимет, вернёт номерок,
и в тетрадочке — вновь тчк:
не заучен вчерашний урок.
И по лужам — учебная ложь
из ружья холостыми дробит:
никогда-никогда не поймёшь.
Ни за что, ни за что не простит.





***



Приучи меня к речи неправильной,
злым глаголам, плохим новостям.
Научи без обиды неправедной
вслед глядеть уходящим гостям.
Накаляясь, расшаркнуться весело,
отдавая в прихожей ключи:
этот, средний, — на шею повесь его,
пусть хранит в неизменной ночи —
от хандры, от сезонного месива,
сглаза пёсьего, бог от чего.
Ты о счастье, мне помнится, грезила?
Я тебе возвращаю его.
Этот крейсер — бумажные нолики
на расчерченном поле морском.
Он меня не спасал ни на толику.
Это тост — за разграбленный дом.
Вы с ключом — в оглушительном сговоре:
притворялся один, что гранит,
а другая — бегонией комнатной
за гардиной фальшиво стоит.
Затаила усмешку, не морщится,
посылает сигналы со дна, —
мармазетка, трёхлетняя спорщица,
вся до тапочек белых видна.





***



Забери на память обо мне
что-нибудь из будущего бурного:
дёготь от увязшего во мгле
коготка избушечного курьего;
над трубою — винстоновский дым:
в небо высоко летят круги его;
у порога дерево одним
местом повернулось — хоть руби его,
хоть вертись по компасу за ним.
Всё одно: негромкий статус-кво,
домофон, три цифры на пентхаусе;
не ищи там больше никого —
все в цвету, свету, в гранитном хаосе
подберёзном, — кроме одного.
Вот его держись: как жизнь, кривой,
он спешит, когда вагончик тронется.
А когда пора сорваться в бой, —
выведет героя — и укроется;
выщелкнет его перед собой, —
и отходит гибель, как бессонница,
минной полосой береговой.





Санитар



лето в лефортово трэш и угар
время гляделок и пряток
вдоль по больнице идёт санитар
с крыльями возле лопаток
пахнет из окон жарой и смолой
детской лаптою и мятой
спи говорит ангелок золотой
спи мой придурковатый
вызволит каждого лоб осенит
вынет больное дурное
видишь удрала в стеклянный зенит
матушка-паранойя

страшно мне страшно за мною следят
скоро защёлкнут оковы
это слегка лиловеет слюда
крылышек мотыльковых
память игра домино и лото
стук сумасбродный подъездный
нету болезни мой золотой
нету мой бесполезный
боли в затылке так это пардон
просто корона мешает
всё одобряет прекрасный партком
партия всё разрешает

завтра нагрянут с проверкой в чертог
гости из штатов несметных
стань мой великий для них на часок
самым последним из смертных
скипетр и мантию спрячь под кровать
пой лишь партийные песни
тихо умри ни к чему рисковать
после воскресни воскресни





Законы мёртвой сцены




Пойдём, мой друг, вдоль улицы пустой...

Борис Рыжий



Клементине Ширшовой




I. Пойдём вдвоём — две погребальных урны,
две куклы балаганные во мраке, —
воспитанны, умны, неподцензурны.
Плывёт луна вдоль уличной собаки.
Подтёки, всё размазано, подтаяло;
стена вычерчивает огненные знаки.
— Так что там, говоришь, Цветаева
о Пастернаке, да, о Пастернаке?..
А если вовсе не Цветаева,
а если даже не о Пастернаке, —
какая разница, всё ум-ца-гоп-ца-ца.
...Плывёт луна из брошенной собаки.
Летит в астрал стеклянная слеза.
Смотрю в ладонь свою, беру ладонь твою, —
но пульса нет, лишь вытерты черты.
Два чада века, две больных иронии,
свекольные хохочущие рты.
Но — по законам страшного театра —
на мёртвой сцене наступает утро.
Игрушка мёртвая. Изорванная карта.
Размазанная накладная пудра.

II. Но — по законам дивного театра —
на страшной сцене наступает вечер.
Она смеётся — дико, безвозвратно.
Она смеётся. Смех её калечит.
То обнимаю, то трясу за плечи,
но только громче смех её несётся.
На мёртвой сцене зажигают свечи.
Как страшен смех, каким она смеётся.
На мёртвой сцене музыка играет.
Воды, воды. Актёры так упорны.
Бес смеха разлагает, раздирает,
и скулы сводит от упадка формы.
Но тут же понимаешь в полумраке:
не доиграли, нет, не доиграли.
— Решайте, кто убит. Несите шпаги.
И — капельку безумия в финале.



***



Памяти Бориса Рыжего




Я ещё подпаду под твою интонацию, мелос,
как с дожливого поезда — прыг — позади города:
все банальности, кровь-нелюбовь переправлю за смелость
умереть сумасшедшим всегда и весёлым всегда.
Как хотелось, чтоб музыка суицидальная,
как по зёрнышку — тропочка хрестоматийная,
интонация нервная, исповедальная,
как по насыпи — девочка полудебильная.
Всяк попутчик — запечный сверчок для темнеющей речи:
только топливо. Дробные стуки о край стакана.
Позади остаётся страна: всё далече, далече.
Всё скучает она, всё кого-то ревнует она.
А о ком, а о ком — знает память голодная,
от беды и ума совершенно свободная:
шаг налево — откроет Америку,
шаг направо — устроит истерику.
— Ничего, успокойся, — шепчу, — это насыпь, открытая рана,
я под ней умираю во рву, но губами лежу-шевелю,
повторяю два слова, журча, как вода из-под крана:
умер, умер, люблю, — тишина, — умер. Умер. Люблю.





***



Когда человек умирает,
остаётся его ЖЖ.
Человек умереть решает,
но смерть невозможна уже.
Он не знает, что смерти теперь не бывает.
Подзамочная запись тихонько мигает
глазом-ягодой в диком саду.
Это свыше душа за тобой наблюдает,
изменяет свой облик земной, подправляет,
отдаляя его на ходу.
Где-то трещинку вычертит, где-то морщинку,
незаметно подменит бревно на соринку,
молча выберет ракурс иной.
Из груди вырывается сдавленный коммент:
как же так, мы же смерти не ждали такой вот, —
только жизни. И только — живой.

...Когда человек умирает,
изменяется его ЖЖ.
Он просто не отвечает,
во времени застывает,
твердеет, как рана в душе.
Нет тебя с сентября. Боль грустит-поживает.
Пусть растёт пустоцветом, большая-большая,
в темноте, в тишине, под замком.
Я читаю твой постинг — последний, случайный.
Смысл уносится в небо, становится тайным.
И хлопочет незнамо о ком.

К списку номеров журнала «УРАЛ» | К содержанию номера