Вячеслав Запольских

Промышленные сказки

Как бискайский шторм погубил пермскую Царь-пушку



Магнитный железняк везли с залежей вдоль Чусовой и Косьвы, а с Вишеры доставляли “железный блеск”, почти не содержащий вредной для чугуна серы. Из Добрянки прибыл древесный уголь, плавка на котором придавала металлу удивительное свойство: он почти не ржавел; недаром добрянское железо шло на кровлю Зимнего дворца и Новодевичьего монастыря (а позже и Пермского университета).

Когда ломики заводских мастеровых одновременно пробили глиняные пробки в летках печей-вагранок, четыре с четвертью тысячи пудов огненного чугуна шестью струями хлынули в подготовленную форму. У присутствующих темнело в глазах. Наконец вагранки опустели. Инженер Григорий Людвигович Грасгоф откинул крышку карманных часов: отливка продолжалась 23 минуты. Впервые на Пермских пушечных заводах решили получить не просто цилиндрический слиток, который потом нужно было долго высверливать, а максимально приближенную к конечному изделию заготовку, уже с готовым каналом. Но все равно пушка еще целых четыре месяца была в отделке.

Для начала в жерло для охлаждения принялись заливать воду, а наружную форму, наоборот, укутывали и утепляли. Делалось это для того, чтобы чугун затвердевал равномерно, а не от наружных слоев к внутренним. Иначе по внешней окружности металл получался вполне прочным, мелкозернистым, а в самом ответственном месте, в стволе, оказывался рыхловат. Грасгофу еще не раз пришлось щелкать часовой крышкой: воду в ствол безостановочно закачивали 161 час. А всего на отделку гигантской пушки ушло четыре месяца.

Осенью 1868 года на заводском берегу появилось странное сооружение. Не то изба без одной стены, не то крепостной люнет — только развернут он был бруствером в сторону Мотовилихи, а открытый фас глядел на Каму. Там-то для проведения испытаний и была установлена на временном лафете громадная пушка. Половина губернского города ездила смотреть чугунное чудовище. Образованная публика отмечала, что чертеж орудия был сделан начальником кронштадтской артиллерии полковником Пестичем. Однако же некоторые напоминали, что Филимон Васильевич четыре года назад был послан в Новый Свет для ознакомления с новым методом отливок американского артиллериста Родмана и многое у оного Родмана позаимствовал. Американец, впрочем, лил 15-дюймовки, а тут... Любопытствующие заглядывали едва не в жерло пузатого, как Стеллерова корова, орудия... Да, пожалуй, все 20 дюймов будут. Поменьше, чем у кремлевского чуда, зато, говорят, на 400 пудов тяжелее знаменитого изделия Андрея Чохова.

Пушку между тем начали заряжать. В дульный срез были намертво вплавлены два крюка, к ним подвешивались полиспасты, которые стали поднимать специальную люльку с ядром до дульного среза, а там она опрокинулась и вкатила в ствол тридцатипудовый шар.

Приближалось два часа пополудни. Полицейские со всей возможной учтивостью рекомендовали любопытствующей толпе отдалиться от места испытаний ну хотя бы версты на две. Косясь на чугунного левиафана, пермяки отдалялись и подалее, спешно расходились по домам, плотно притворяли окна с дверями. Некоторые, признаем, прятались под перины и вороха пуховых подушек. Успела еще кукушечка из тиктакающих ходиков высунуться и раскрыть механический клювик, но оборвалось уютное “Ку!..”, и вселенную содрогнула космическая катастрофа.

Грасгоф неотрывно наблюдал камское правобережье в морскую подзорную трубку. После заложившего уши первого выстрела из реки выхлестнуло водяной фонтан. Недолет.

— Отлично! — едва расслышал он крик, направленный полковником Пестичем ему прямо в ухо, и только тогда сообразил, что первый выстрел все-таки можно считать удачным хотя бы потому, что орудие не разорвало. А Пестич уже командовал прибавить в заряд десять фунтов пороху и заряжать не чугунное ядро, а бомбический снаряд. Вскоре орудие рявкнуло еще раз. Сноп багрового огня долетел, кажется, до речной середины, а дымные клубы заволокли солнце. В трубку было видно, как на том берегу за взлетевшими к небу тучами песка вертелись в воздухе и щепы трехсотлетнего борового сосняка, будто незримый апокалипсический гад прополз по линии прицеливания, круша и разметывая все на своем пути.

— Эк протрясает основательно! Славные пушечки делаем для флота российского! — радовались обыватели, подметая осколки оконного стекла. Но они ошибались. Когда громадные орудия на специально построенных баржах плыли по Каме и Волге к Москве, а там перегружались на железнодорожную платформу, чтобы следовать в столицу, в Петербург, под Адмиралтейским шпилем уже знали, что пермским чудо-пушкам на кораблях не служить.

Почему?

Для поиска ответа на этот вопрос придется перенестись на шесть лет назад и в другое полушарие. В Америку, где бушует гражданская война. Как ни странно, судьба пермских царь-пушек — еще прежде того, как они появились на свет, — решилась именно там.

Весна 1862-го: корабли янки контролируют морское побережье, и конфедератам жизненно необходимо снять блокаду своих портов. Они переоборудовали захваченный у северян паровой фрегат “Мерримак”, обшив его в два слоя железными листами. Закованное в броню чудище вошло в устье Джеймс-ривер и безнаказанно разгромило эскадру северян. Окончательное уничтожение судов противника на Хэмптонском рейде отложили на следующий день. Но наутро южан ожидал сюрприз. К “Мерримаку” довольно споро приближалось нечто вроде большого буйка, или бакена, или даже вообще плота, едва поднимавшегося над водной поверхностью. Но над палубой “Монитора” громоздилась бронированная вращающаяся орудийная башня, вооруженная грозными 11-дюймовками.

Битва железных монстров закончилась вничью: бомбы корабельной артиллерии, весьма эффективные против деревянных судов, оказались не способны пробить броневую обшивку. Но это столкновение отнюдь не стало малозаметным частным случаем американской гражданской войны, а вызвало огромный резонанс во всем мире. Начиналась эпоха броненосцев. Был дан старт состязанию снаряда и брони.

Разумеется, “Владычица морей” поспешила извлечь уроки из боя на Хэмптонском рейде. Изучив характеристики “Монитора”, англичане создали сильнейший за всю предшествующую военно-морскую историю боевой корабль. И вот в сентябре 1870 года башенный броненосец “Кэптен”, гордость лордов Адмиралтейства, отправляется в первое свое плавание в составе эскадры из десяти кораблей. Погода в Бискайском заливе портится. К низкому борту броненосца причаливает катер, на палубу поднимается адмирал Майлн. Его встречает создатель “Кэптена”, морской офицер и талантливый изобретатель Купер Кольз.

— Качка изрядная, — замечает адмирал. — Вы обратили внимание, что с подветренной стороны через борт волны так и хлещут?

— О, не беспокойтесь! — восклицает Кольз, и оба они подпрыгивают: поток ледяной воды прокатывается по палубе, а замочить ноги никому не хочется. — На испытаниях подобное уже случалось, но все обошлось благополучно. “Кэптену” шторм не страшен. Кстати, сэр, уже темнеет... Стоит ли возвращаться на флагман в вашем утлом катерке? Переночуйте на броненосце, каюта для вас уже приготовлена.

Адмирал некоторое время задумчиво оглядывает мрачнеющее небо, обширный рангоут “Кэптена” — наследство традиций парусных линейных кораблей... “Монитор”, конечно, открыл новую эру в кораблестроении, но ведь он, по сути, был предназначен для действий в прибрежных водах. Слишком низкие борта — это не для открытого моря.

— Нет, благодарю вас, — Майлн едва касается ладонью козырька фуражки. — Прикажите спустить трап.

Адмирал принял мудрое решение. Через несколько часов, когда шторм усилился, малоостойчивый броненосец перевернулся, похоронив в морских глубинах и своего создателя, и почти полтысячи матросов экипажа.

Катастрофа шокировала не только британскую общественность. За головы схватились и русские флотоводцы.

— А ведь наш башенный фрегат “Минин” — это однотипный с “Кэптеном” корабль. Едва ли не систершип!

Невский ветер гулял по кронам кленов и лип Александровского сада. Адмирал Краббе, управляющий Морским министерством, стоял возле открытого окна. Осенняя прохлада заползала под расстегнутый ворот. По привычке своей Николай Карлович даже на это ответственное заседание, в присутствии великого князя, не пожелал повязать галстука.

— Полагаю, и “Минина”, и монитор “Крейсер” следует, пока не поздно, перепроектировать. Да заодно и артиллерию для них подыскать новую, полегче, не столь для остойчивости опасную...

— Господин министр! — взвился со своего места представитель Морского Технического комитета генерал Чернявский. — Три года назад мы вот так же проявили мудрую осмотрительность и остановили строительство “Минина”. Сначала корпус расширяли и удлиняли под более мощную машину. Потом фрегат показался маловат для четырех пермских двадцатидюймовок, ведь каждая из них по три тыщи пудов с лишком...

Чернявского поддержал один из “молодых, да ранних” капитанов 1-го ранга:

— А в прошлом году опять остановка: пермские пушки не годны, давайте немцу Круппу поклонимся. Теперь же и одиннадцатидюймовые немецкие слишком увесисты! Но завтра те же немцы или англичане, а то итальянцы невесть что новое выдумают, и мы опять закроем стапель. Оглядываясь на поспешный зарубежный прогресс, можно вообще никогда броненосного флота не создать.

“Покровитель флота” великий князь Константин Николаевич, как показалось министру, одобрительно шевельнул усами. Надо было отбивать атаку оппонентов.

— Что-нибудь да как-нибудь, лишь бы построить... Хороши б мы были с пермскими чугунными пушками на броненосце “Что-нибудь”, когда немец Крупп делает стальные, да не гладкоствольные, а нарезные.

Прибаутки великому князю нравятся, ловкий царедворец Краббе это хорошо знал.

— Слава Богу, три года назад решились “Минину” и борта поднять, и от дульнозарядной артиллерии отказались.

Он еще раз вдохнул у окна сырой невской прохлады. А сейчас следует нанести неотразимой убедительности ответный удар.

— Чего боится Альбион? Артиллерийской дуэли броненосцев? Вовсе нет, главные страхи парламента и королевы витают возле потери колоний. Поэтому наш флот должен не только нести прочную броню и палить из дальнобойных и крупнокалиберных пушек, но, прежде всего, оперировать на океанских просторах. “Минину” и “Крейсеру” требуется высокая мореходность.

“Паркетный адмирал”, но превосходный администратор Краббе настоял на своем. В результате Россия на основе проекта монитора “Крейсер” получила едва ли не лучший на тот период в мире броненосец “Петр Великий”. Английская пресса скорбно замечала, что новый русский корабль не имеет в море соперников. А пермские царь-пушки...

— Нн-но! — кнут взвился и упал на мощные спины битюгов. Запыхтели по узкоколейке паровички. Лязгнули шестерни портового крана. Просела в пенистую балтийскую воду чумазая баржа. Один из чугунных гигантов был направлен в кронштадтский форт “Константин”. Там для него вымостили брусчаткой специальную платформу и установили гигантский железный станок, позволявший разворачивать орудие на все 360 градусов. Взгляд двадцатидюймового ока обшаривал морские подступы к столице империи — вплоть до 20–30-х годов следующего века, когда всю артиллерию “Константина”, включая редкие экспериментальные орудия, отправили на переплавку. А что до второй пушки, то морские брызги до нее так никогда и не долетели, и уж никогда соль и йод далеких океанов не осядут на чугуне колоссального ствола. Ее Александр II повелел вернуть в Пермь и сохранить потомству в назидание.

Спустя 120 лет уцелевшую царь-пушку решили вывести за проходную завода и установить на всеобщее обозрение. При этом лихие пермские инженеры предложили разок пальнуть. Хотя бы холостым. Уверены были, что пушка выдержит. Но местное перестроечное начальство рисковать покоем обывателей не пожелало.

Но, несомненно, настанет радостный и праздничный момент, День Конституции, к примеру, или еще какой-нибудь независимости, и полиспасты опрокинут люльку с ядром в двадцатидюймовый чугунный зев, и царь-пушка ка-а-а-к...





Котел, который родился в тельняшке




Мне все реже снится озеро Анна на углу 3-й стрит и Уэст Лейк авеню, встающая над озером старинная каменная дамба, католическая церковь Св. Августина и мрачноватая псевдоготическая глыба банка “Грейт Нозерн”. Я появился на свет в “самом большом из маленьких американских городов”, как жители называют Барбертон, штат Огайо. Появился одновременно со своим водотрубным котлом “Бабкок и Вилькокс”, потому что я — гремлин.

Вот только не надо представлять себе гремлинов в виде злобных чебурашек из фильмов Джо Данте. Мы, гремлины, существа сугубо индустриальные, и каждый из нас курирует определенный механизм или инженерное сооружение. Еще в Первую мировую боевые летчики, досадуя, что их “Ньюпоры”, “Сопвичи” и прочие “этажерки” никак не хотят взлетать, придумали гремлинов. Мол, аэроплан в полном порядке, а мотор почему-то не заводится. Значит, гремлин виноват! Нас представляли в виде этаких кроликов-переростков в клетчатых штанах, которые пакостят механикам и вызывают необъяснимые сбои в работе совершенно исправных двигателей. Как бы не так! Моторы надо почаще перебирать, ухаживать за ними, смазывать — тогда и не понадобится выдумывать зловредных существ в клетчатых штанах. Но как бы то ни было, нас придумали, и мы появились.

Во Вторую мировую больше половины судовых котлов — патентованных, невзрывающихся! — для флота США выпускалось в благословенном Барбертоне фирмой “Бабкок и Вилькокс”. Так что в начале моей карьеры я был военно-морским гремлином.

А заканчиваю я ее на ТЭЦ-6 в уральском городе, откуда три года скачи, ни до какого моря не доскачешь. Каждому новенькому, поступающему работать на ТЭЦ, здесь непременно рассказывают легенду о котле, снятом с торпедированного американского крейсера, и котел этот вот уже полвека обогревает Пермь.

Пермские “котловые” и “турбинные” — тоже своего рода гремлины, правда, русским фольклористам угодно было присвоить им малопочтенное наименование “нежить”. Конечно, вместо клетчатых штанов, каскеток с длинными козырьками и очков-“консервов” они щеголяют в валенках, ушанках и ватниках. Признаться, свою каскетку я давно уже потерял и в ушанке мало отличаюсь от коренных пермяков. Вечерами, прислоняясь к топочной дверце с монограммой “B&W”, я в который уж раз повествую коллегам о своих военно-морских приключениях.

Панельные стены нещадно грызет пермский мороз, вихри колючей снежной крупы беснуются за окнами, а в гудящих, дышащих сухим жаром внутренних пространствах ТЭЦ, колеблясь, возникают миражи экваториальных островов. Бирюзовые волны набегают на ослепительно белый коралловый песок, за кромкой пляжа стеной встают пальмы, чьи кроны вечно колышет теплый бриз. Из зарослей выпархивают диковинные птицы, собравшие на перья всю яркость красок этого земного рая.

А порой... Здешнему июльскому сугубо континентальному пеклу Кама только добавляет сырой одышливой духоты, и мухи, которых к нам сдуру занесет, немедленно дохнут на лету. Но в обморочную неподвижность машинного зала вдруг врываются ледяные фонтаны, что вышибает из штормящего моря стальной нос крейсера, идущего со скоростью 30 узлов противолодочным зигзагом, на палубу с грохотом сыплются стреляные гильзы зенитных “пом-помов”, и сводящий с ума вой пикирующего... Или это только электрическое завыванье мирного троллейбуса, отъезжающего от остановки “ТЭЦ-6”?

...Октябрьское море у Формозы являет собой зрелище и без того мало отрадное, и настроение моряков вовсе уж падает, когда из сумрачных облаков вываливаются японские торпедоносцы и прямым курсом идут на наш авианосный ордер. Крейсеры и эсминцы открывают бешеную зенитную стрельбу, с палуб авианосцев взлетают перехватчики, в небе начинается огненная круговерть, из которой сыплются горящие самолеты. Но самое паршивое произошло, конечно, в пятницу, 13-го. Вечером с севера вынырнули четыре японца. Они шли на нас, прижимаясь к самой поверхности моря, чтобы избежать радарной засветки. Жертвой летчики выбрали “Франклина”, но быстроходный авианосец успел дать полный назад, и торпеда прошла мимо. Под огнем зениток и истребителей “Хеллкэтов” три юрких японских торпедоносца расцвели в небесах огненными хризантемами, четвертый успел сбросить свой смертоносный груз прежде, чем взорвался в воздухе. Торпеда досталась “Канберре”. Новенький тяжелый крейсер потерял ход и стал усердно хлебать соленую водичку; по всем правилам команду нужно было снять, а судно затопить. Но адмирал Хэлси приказал буксировать его на базу, к недавно захваченному у джапов атоллу Улити. А это 1300 миль...

Понятное дело, наутро японцы послали свою авиацию, чтобы добить поврежденную “Канберру” и корабли сопровождения. Наша авианосная группировка тоже не осталась без внимания. Вечером 14-го мой “Хьюстон” словил-таки торпеду в машинный отсек. В пробоину хлынули потоки воды. Вверенный моему попечению котел “Бабкок и Вилькокс” вышел из строя. Но, по крайней мере, не взорвался (вот что значит — патентованное американское качество!). Хоть корабль совершенно потерял ход.

Похоже, мы тонули. Однако капитан Вильям Беренс приказа покинуть “Хьюстон” не отдал, а затребовал у адмирала буксир. Старина Хэлси тоже не смирился с потерей, велел тащить легкий крейсер вместе с “Канберрой” на ремонт. По пути “Хьюстон” заполучил от японских самолетов точнехонько в корму еще одну пятиметровую торпеду с двумя центнерами взрывчатки. Плавучесть мы сохранили только чудом. Как потом подсчитали флотские специалисты, еще ни одному кораблю в истории не удавалось удержаться на плаву, приняв столько забортной воды. Но и этого судьбе показалось мало. Вслед за торпедой пришло радиопредупреждение о быстро приближающемся тайфуне.

Видимо, и японцы, и природные стихии задались целью во что бы то ни стало пустить нас на дно. Однако морская капризная фортуна не отвернулась от изуродованного “Хьюстона”. Что самое удивительное, до гавани Улити мы все-таки доползли. Благодаря изрядной толике везения, геркулесовым трудам команды и... Ну, и я еще немножко поколдовал, как это иногда дозволительно делать гремлинам... Однако все старания оказались в конечном итоге напрасны. Новенький легкий крейсер, только в июне сошедший со стапеля, ремонтировался больше года и в новых боевых действиях участия принять не успел. Вот тогда-то, в конце войны, с корабля сняли котлы и передали русским союзникам. Вот так-то из моряка я сделался сухопутным штафиркой.

В глазах своих новых земляков я замечаю недоверие. Мол, “травит” матросик! Может быть. Я уже не слишком-то хорошо помню события более чем полувековой давности. А иногда и присочинить не грех. Главное — поддержать красивую легенду.

От прежнего американского котла “Бабкок и Вилкокс” уже мало что осталось, кроме двух барабанов и чугунной топочной дверцы. Еще в 60-е годы его перевели с угля на газ. Но мой подопечный по-прежнему сохраняет молодцеватый флотский вид по сравнению с гигантскими параллелепипедами соседствующих стационарных котлов Невского завода. Глянешь на него и сразу понимаешь: это морская штучка. Ему знакомы соленые брызги, выматывающая душу бортовая качка и рев заходящих в атаку пикировщиков.

...Изредка, в тот час, когда Пермь придавливают черные ночные облака и третья смена давно уже заступила, я пробираюсь в кабинет главного инженера, подключаюсь к компьютеру и связываюсь с Историческим обществом Барбертона. Городок мой по-прежнему стоит на берегу речки Тускаравы. Фирма “Бабкок и Вилкокс” гордится ядерными реакторами, построенными для американских субмарин. Жизнь продолжается в далеком штате Огайо. Моря бороздит крейсер “Хьюстон”, спущенный в 1981-м и названный в честь славно сражавшегося на Тихом океане боевого корабля.

Недавно меня электронной почтой пригласили на ежегодный барбертонский фестиваль искусств и ремесел. Обещали ирландский оркестр, флейтистов и стальные гавайские барабаны, а также гонки на каноэ, каяках и гидроциклах по озеру Анна.

И на кого я, спрашивается, свой котел здесь брошу? Нет, не поеду.





Пламенный фантаст




Незадолго до того, как на СССР обрушился книжный дефицит, книг в продаже было полно. Даже фантастика: Стругацкие, Ефремов, Лем. Цены копеечные — в отличие от крабов и коньяка, которые тоже прилавки магазинные загромождали. Молодежь, конечно, хватала НФ. Старшее поколение сердилось.

— Читаешь всякую чушь, — подняв взгляд над “Фараоном” Болеслава Пруса, сказал своему сыну Директор (именно так, с большой буквы; и хотя он был уже бывший Директор, бывших в этой профессии на самом деле не бывает). — А кандидатская, я уверен, недописанной валяется.

— Это не чушь, — возразил довольно-таки уже взрослый сын Директора, начинающий инженер-теплотехник. — Фантастика содержит алгоритмы для решения инженерных задач. Это литература эпохи НТР!

Он принялся было рассуждать про раскрепощение творческой фантазии и необходимость парадоксального мышления. Но тут суровый взгляд папы случайно упал на книжку в руках сына. На фронтиспис. С фотографией автора.

— Что-о? — ужасным голосом воскликнул он. — Как его фамилия?!

Сын инстинктивно струхнул. А папа-Директор смутился. Потом развеселился.

— Этого пижона, — мемуарным тоном заметил он, — я еще в начале тридцатых гонял в хвост и в гриву на Лысьвинском металлургическом заводе.



***



...Крестьяне в окрестных деревнях за первые годы после революционных потрясений кое-как поднялись и стали привередничать. Черную, неэмалированную посуду брать не хотели. А печи для обжига эмали выдавали стопроцентный брак. Поэтому завод, в отличие от трудового окрестного крестьянства, не мог встать с колен до тех пор, пока печи не заработают. А они работать не хотели. И специалистов, чтобы наладить, не имелось.

Но тут, как водится, повезло. Из Москвы, из Всесоюзного теплотехнического института, прибыл командированный. Типа ревизора. С пустячным заданием определить основные источники производственных теплопотерь. И сразу угодил в капкан.

Еще молодому, но уже тогда строгому Директору столичный шалопай сразу не понравился: цыплячья шкиперская бородка и буржуазный галстучек. В глазах научная надменность.

— Меня источники теплопотерь не интересуют, — ледяным тоном заявил Директор командированному. — Меня интересует, почему печи для обжига брак дают. Поэтому, товарищ ученый, пока вы мне обжиг не наладите, я вам командировочное удостоверение не подпишу, и никуда вы отсюда не уедете.

— А!.. — взвился было сухопутный теплотехнический шкипер.

— И, — закончил за него Директор, — вам будет выделена комната в доме приезжих. А также и печь для необходимых экспериментов.

— Я поставлю в известность лично профессора Рамзина, директора института, о вашем самоупра...

— Хоть черта лысого! — с удовольствием перебил столичного пижона Директор. — Ставьте в известность, только чтоб печь работала. Мне здесь гастролеры не нужны.

Москвич не сдавался. Через два дня он ворвался в кабинет с институтской телеграммой. На бланке плясали серые буковки: “Вернуться первобытное состояние”.

— Меня отзывают, — надменно истолковал он загадочный текст.

У Директора было иное мнение. Он объяснил, что данная телеграмма дает ему право посадить столичного теплотехника в клетку, как первобытную обезьяну. Если тот еще позволит себе кляузничать в Москву, вместо того чтобы дневать и ночевать у печей.

Командированный сломался. Получил в завкоме талоны на столовские обеды. Притащил из библиотеки в свою общежитскую комнату классически объемистую монографию профессора Грум-Гржимайло “Пламенные печи”. Дневал и ночевал на заводе. Попробовал было поухаживать за местными барышнями, но испугался: чего это они все время руками всплескивают, будто оркестром дирижируют? “А это, — объяснили ему, — рефлекс такой. Они в чан со шликером черные миски макают. Макают, макают. Норма — шестьсот кило за смену. Даже за проходной никак остановиться не могут”.

А потом все эти покрытые эмальраствором миски идут в брак. Тут пижон едва не заплакал и принял на себя повышенное обязательство досрочно взять анализы газов из различных точек дымохода. А когда анализы взял, то объявил, что горение идет совсем не там, где нужно. А где нужно? Не знаю. Так вот узнай! И в трехдневный срок предоставь эскиз переделки печи.

Шкипер скрылся в заводской библиотеке, а когда вышел оттуда, объявил, что эскиз он разработал, но для переделки печи потребуется на несколько суток остановить ее работу.

Директор, когда услышал такой технический прогноз, дружелюбно улыбнулся и поиграл ручкой от ящика своего письменного стола. Повыдвигал ящик туда-сюда. В те годы все знали, что у директоров в верхних ящиках обычно хранится именной браунинг с гравировкой “За меткую стрельбу по врагам республики”.

Печь остановили. Командированный в ней три дня ковырялся. Потом вылез и дал команду разжигать. Дождался, пока установится нужная температура, и велел загружать продукцию. Тоскливо посмотрел вослед уходящим в пламя черным мискам, втянул голову в плечи и нетвердой походкой отправился спать.

К нему пришли на следующий день. На прикоечной табуретке лежал увязанный в платочек скарб с переменой белья и несъеденным вчерашним столовским ужином.

— Передайте жене Люле... — голос его дрогнул.

— Дорогой вы наш! — успокоили его. — Уже несколько партий посуды прошли обжиг. Брака ноль процентов. Окрестные крестьяне рвут с руками эмалированную посуду. Это теперь наша лысьвинская валюта. В столовой сегодня молоко, сметана, картошка и говяжье рагу.

Некоторые говорят, что московский командированный после этого заплакал. Некоторые, что снова уснул. В любом случае, в полдень он был в кабинете у Директора и вид имел какой-то нестолично притихший, усталый и житейски умудренный. Директор вручил ему подписанное командировочное удостоверение и подарочный набор эмалированной посуды, который и в Москве можно было обменять на что угодно, хоть на заграничный костюм и штиблеты.



***



— Так как, говоришь, его фамилия? — повторил Директор, ныне уже Персональный Пенсионер.

— Варшавский. Илья. Очень хороший фантаст. У меня несколько его книжек есть: “Восход солнца в Дономаге”, “Тревожных симптомов нет”, “Петля гистерезиса”... Хочешь, дам почитать? — предложил сын.

— Да ну его, — вальяжно махнул рукой папа. — Читать нужно классику. Я вот классиков сильно уважаю, и есть за что. Их по периферийным заводам в командировки не гоняли, в железную клетку, как питекантропов, посадить не грозились. Потому и писали: “Война и мир”, “Цусима”, “Собака Баскервилей”...

— Кстати, — припомнил сын. — Что это за телеграмма такая странная была, “Вернуться в первобытное состояние”?

Директор ухмыльнулся.

— Был у меня случай это выяснить, — он снова погружался в Болеслава Пруса. — Как-то в Москве на Всесоюзном совещании встретил профессора Рамзина, рассказал ему эту историю, вместе посмеялись. Он говорит, что телеграмму отправлял такую: “Разрешаю вернуться, если помочь не в состоянии”.







Фосфорная алхимия купца Тупицына




Представьте себе молодого газетного репортера, шествующего по губернскому городу Пермь в конце XIX века. Он выполняет первое в своей жизни редакционное задание. Переполненный ощущением значимости своего общественного служения, он неспешно приближается к солидному особняку, по всему видно — купеческому семейному гнезду. Стучит в дверь.

— Кто? — глухо доносится женский голос.

— Из газеты, — веско отвечает молодой человек. — К господину Тупицыну.

— А чего? — дверь открывать не спешат.

— Скажите: для личного разговора с социальным резонансом, — в голосе репортера прорывается обида.

Наконец дверь отворяется, и перед ним предстает служанка, нижняя половина лица которой плотно замотана белой тряпицей. Служанка, настроенная крайне неодобрительно, ведет его сначала по лестнице, потом по коридорам. Сдвинув повязку, ворчит:

— Вот через этих умников и ученых настают последние дни. Один такой ученый, грят, из петушьего яйца огненного змееныша высидел. Держат горыныча сейчас на цепи, а как подрастет года через три-четыре — выпустят. Вот он тогда, змей-то, и полетит и населья все, поля, анбары и прочие благоустройства испепелит… От науки, от лишнего ума наши беды и приключаются. А ведь и хозяин был когда-то человек человеком: москательную лавку держал, гончарный завод купил, посудой торговал фаянсовой, все как у людей…

Наконец добираются до кабинета хозяина. Служанка, перекрестившись, снова натягивает на лицо тряпицу и, открыв дверь, быстро вталкивает визитера в выползающие из комнаты клубы белого дыма.

Перед нами химическая лаборатория, убранство которой легко восстановить из соответствующего школьного инвентаря. Фарфоровые ступки и пестики, развалы потрепанных книг, пучки сушеных трав, синий спиртовый огонь под гроздьями реторточек и колбочек с разноцветными реактивами, пузырящаяся и пенящаяся влага ползет по змеевику, и все это почти колдовское хозяйство исходит струями белых дымов. Из дыма высовывается для рукопожатия длань хозяина в перчатке из плотной черной резины, и кажется, будто это лапа нечистой силы.

— Из газеты, — повторяет молодой человек, осторожно подержавшись за руку хозяина. — По поводу ваших опытов, Евграф Козьмич…

И с максимально французским прононсом добавляет солидное слово:

— Интервью.

— Весьма рад, что наконец заинтересовались, — хозяйский голос звучит глухо. — Сядьте пока на диван. Где-то здесь был диван… А я окна отворю.

Дымы начинают улетучиваться, взору репортера предстает немолодой уже человек с лицом простонародным, но тронутым той печатью живого ума, который в провинциальном захолустье чаще всего прилепляет и репутацию сумасшедшего. Тупицын разговаривает, постоянно кашляя и время от времени прихлебывая какую-то горячую микстуру. К концу беседы начинает покашливать и репортер.

— Россия вступила в эпоху великих реформ, — начинает интервью гость, раскрыв свою большую записную книжку и нацелившись в нее карандашом. — В эпоху локомотивов и пароходов. Фабричного производства, акционерного капитала, развития наук. Я рад, что на этих современных поприщах свою роль призваны сыграть местные самородные Менделеевы и Бутлеровы. Образованные и предприимчивые люди, которые…

— Э-э, сударь мой, — морщится Тупицын. — Откуда у меня образование? Гимназический курс, он не для купеческого сословия. Приходилось уже в зрелом возрасте садиться за учебники и постигать, что такое осмотическое давление или гидролитическая диссоциация. Но все больше случайным опытом, экспериментом наудачу открывать для себя азы, академической науке давно, я так полагаю, ведомые. То-сё смешаешь, третьего подсыплешь, нагреваешь и смотришь: что же будет?

— Простите, но ведь это алхимический метод. Средневековый, — изумляется газетный репортер.

— А пусть средневековый, — легко соглашается Тупицын. — Зато фосфор — вот он.

И демонстрирует газетчику закупоренную мензуру с желтоватыми кристаллами.

— Что такое фосфор, знаете?

— Ну, вещество. Светится в темноте. Кажется, еще спички из него делают.

— В современной металлургии без фосфора не получить нужнейшие сплавы на основе меди и некоторые сорта бронзы. Движущиеся части механизмов и машин, как известно, следует смазывать, чтоб не истерлись. Смазка под воздействием воздуха теряет свои свойства, окисляется. В нее добавляют один из сульфидов фосфора, и машины продолжают работать бесперебойно. Так что эпоха прогресса, которую вы мне сейчас возвестили, без этой вот алхимии, — Тупицын гордо потряс мензурой, — просто-таки невозможна. Более того, фосфор находит применение — об этом, впрочем, вам лучше не писать — и в военном деле. Между тем своего фосфора в России не производят. Все покупаем в Англии. Платим золотом.

— А ну как война?! — догадывается репортер.

— Именно. Поэтому я уже присмотрел место на берегу речки Данилихи. Употреблю все свои капиталы, но построю первый в России завод, вырабатывающий фосфор. Безо всякой алхимии, в промышленных количествах.

“Признаться, это похоже на прекраснодушные мечтания, — думает репортер, складывая записную книжку и благодаря собеседника. — И что это за кристаллы он мне показывал? Говорил, фосфор, а на крысиный яд похоже. Пожалуй, повременю публиковать интервью”.

Откланявшись, он уходит, а вослед ему несутся змеи беловатого дыма.

…Пермский купец Евграф Тупицын построил-таки на речке Данилихе большой завод. В 1871 году Россия получила собственный фосфор. Производилось его в Перми до 10 тысяч пудов и более. По всей стране промышленники стали создавать предприятия, пользуясь технологией, разработанной пермским самоучкой. И русский фосфор пошел на экспорт. Даже в Англию, где его прежде приходилось покупать.

Только сам купец-химик Тупицын заслуженной славы не вкусил. Подорвал здоровье ядовитыми испарениями во время своих опытов.

Фосфор Тупицын добывал из костей животных. А когда появились новые технологии получения этого вещества, наследники его из-за возросшей конкуренции не смогли удержать предприятие на плаву.





Царь-молот инженера Воронцова




Глубоко в земле под кузнечным цехом № 29 ОАО “Мотовилихинские заводы” покоится огромный металлический слиток. Порой в его 650-тонном теле резонирует мощный рокот, издаваемый грозными артиллерийскими системами с нежными “цветочными” именами — “Акация”, “Тюльпан”, “Гиацинт”, которые сейчас выпускаются на предприятии. Но когда-то гигантская чугунная трапеция сама была частью механизма, чья мощь потрясала воображение инженеров. Речь идет паровом молоте, сила удара 50-тонного верхнего бойка которого составляла 10 тыс. пудов. Этот крупнейший на ту пору во всем мире “царь-молот” был спроектирован и в 1875 году построен на Пермском сталепушечном заводе его управляющим, горным инженером Николаем Васильевичем Воронцовым. А вросший в землю слиток — это стул, или, говоря на профессиональном сленге, шабот, молота — наковальня.

...Время жюльверновских масштабов и дерзновений породило международную инженерную гонку: больше! мощнее! грандиозней! Строятся огромные предприятия, на которых работают колоссальные механизмы, создаются колоссальные пушки, огромные корабли. Британские военные суда одеваются 4,5-дюймовыми броневыми плитами. Германские предприятия в Эссене выпускают 14-дюймовую стальную пушку, и фабрикант Альфред Крупп совершает гениальный рекламный ход: дарит второй ее экземпляр русскому императору Александру II. На заводах Шнейдера во французском Крезо приступают к проектированию парового молота со 100-тонной падающей частью — для проковки литых стальных болванок под будущие артиллерийские стволы. Недавний выпускник Петербургского горного института Николай Воронцов командируется в Пермь для строительства современного сталепушечного завода. России нужна крупнокалиберная артиллерия, способная прошибить борта английских броненосцев, и необходим завод, который составил бы конкуренцию крупповскому импорту.

Это сейчас Мотовилиха является одним из крупнейших районов Перми, а тогда поселок в 9 верстах от губернского города, что называется, дышал на ладан. Построенный там еще во времена Анны Иоанновны медеплавильный завод вот-вот должен был закрыться из-за истощения сырьевой базы. На его месте и было в 1863 году начато строительство сталепушечного предприятия.

Артиллерийские калибры росли впечатляющими темпами, угрожая достичь параметров фантастической “Колумбиады” Жюля Верна. Но чем больше калибр, тем массивней должна быть отливка — и тем мощнее молот для ее последующей проковки. Имевшиеся на мотовилихинском заводе молоты позволяли делать проковки для 8- и 9-дюймовых орудий. А в Англии и Италии уже завершены опыты с тринадцатидюймовками! А Крупп делает — 14! В Вулвиче изготовляется 16-дюймовая пушка!..

Нужен был мощный отечественный молот. Воронцов взялся за его проектирование и строительство. Было решено, что это будет механизм двойного действия, когда давление пара используется не только для подъема бабы, но и для ускорения ее падения (т.н. молот “с верхним паром”). Завод располагается на самом берегу Камы, грунт здесь песчаный, сквозь него просачивается речная вода. Когда взялись за постройку фундамента для будущего молота, пришлось не только выкопать котлован глубиной 12,5 метра, но и соорудить в нем железный кессон. Далее на дно котлована уложили деревянные брусья и как следует их просмолили. Сверху в несколько слоев легли тесаные камни весом до 150 пудов, швы между ними залили гидравлическим цементом. Закончив фундамент, принялись за возведение специального цеха. Зная, что гигантские молоты при работе сильно сотрясают здания, в которых они установлены, цех построили на сваях, глубоко забив их в грунт.

Наибольшие технические трудности представляла отливка шабота. Верхняя часть у него, которая будет непосредственно принимать удары молота, должна была быть самой прочной. Поэтому, чтобы на требующий особой надежности слой пошел чугун самой первой плавки, форму для стула изготовили как бы “вниз головой”, предусмотрев две цапфы, чтобы отливку потом можно было перевернуть.

Вокруг котлована с формой построили чуть ли не целый литейный цех. После молебна с участием хора певчих 26 января 1873 года небывалая еще в истории металлургии работа началась. Чугун лился одновременно из 14 вагранок. Процесс продолжался 27 часов без перерыва, но мастеровые почитали за великое счастье угодить в изнурительную рабочую смену. К отливке шабота Воронцов привлек 700 заводчан, хотя, конечно, можно было обойтись гораздо меньшими силами; просто инженер понимал, что участие в процессе будет для людей лучшей наградой.

Уложились в четыре плавки, что сводило к минимуму возможность расслоения металла. Чугун остывал долго. В конце февраля температура слитка снизилась до 700 градусов, через месяц она все еще превышала 300. Только в октябре стул подхватили за цапфы, перевернули и установили на место.

Именно в 1873 году в Вене проходила международная промышленная выставка. В знаменитом парке Пратер фирма Круппа имела свой отдельный павильон, однако ни чертежей, ни модели 50-тонного молота “Фриц” там не оказалось, немецкий “стальной король” держал свои технологии в секрете. Описания же строящегося в Вулвиче английского молота, “самого большого в мире”, показали, что по величине составных частей он будет уступать пермскому. А в российском павильоне экспонировалась действующая модель в 1/6 натуральной величины будущего воронцовского “царь-молота”. Стало известно, что на уральском заводе уже отлита для него цельная чугунная наковальня. И что шабот был именно монолитным, а не составным. Стул же крупповского “Фрица” был составлен из четырех или пяти отдельно отлитых частей.

За достижения в области металлургии, за проект молота, который по силе удара был тогда втрое мощнее любого мирового аналога, Николай Васильевич Воронцов на Венской выставке был удостоен “Медали сотрудничества”, которой награждали выдающихся изобретателей, чей вклад в науку и технику оценивался как мировое достояние. Специалисты из французской фирмы Шнейдера консультировались у него относительно отливки монолитного стула 100-тонного молота, создающегося для заводов в Крезо.

В 1875 году в Перми было закончено строительство “царь-молота”. Общая масса его конструкций составила 1442 тонны. Без предварительных испытаний Воронцов решил сразу перейти к обработке заготовки для 11-дюймового орудия. Из печи выдвинули раскаленную болванку весом 400 пудов, положили на наковальню. Управление гигантским молотом оказалось удобным и легким, его осуществляли 12 рабочих. Первый удар многим показался страшным. Но сотрясения, которых ожидали, оказались несущественными. Ковка продолжалась три часа. Российская общественность восприняла молот Воронцова как повод для национальной гордости. Кончилась зависимость российских армии и флота от поставок из Вестфалии, наша промышленность смогла начать массовое производство орудий крупного калибра. Пермские береговые одиннадцатидюймовки стерегли Балтику на бастионах Свеаборга, стреляли с батареи Золотой Горы по японским броненосцам...

С запуском во Франции 100-тонного парового молота появилась возможность ковать слитки массой до 120 тонн. В 1891 году в американском городе Вифлееме был пущен самый тяжелый — 125-тонный — паровой молот. Правда, оба этих сверхтяжеловеса были простого, а не двойного, как воронцовская машина, действия. Да и эра паровых монстров уже уходила: их удары вызывали чудовищные сотрясения зданий цехов, почвы в окрестностях, разрушали сами молоты, затрудняли использование контрольно-измерительных приборов. В конце концов, на смену паровым гигантам пришли гидравлические ковочные прессы

Уехав из Перми, Николай Васильевич работал директором Путиловского завода, а с 1885 года и до своей смерти в 1893-м — Горного института в Петербурге. Его “царь-молот” был остановлен только в 1916-м, разобран в 1923-м. Чугунный монолит шабота так и остался на прежнем месте, постепенно врастая в землю, и над ним выстроили новый кузнечный цех...

Интересно, что в 1920 году на горе Вышка, что доминирует над Мотовилихой, был открыт памятник борцам революции. Он являет собой символ рабоче-крестьянского государства: серп и молот. Только молот... паровой, воронцовский. И по этому памятнику сейчас можно судить, как выглядел оригинал.

К списку номеров журнала «УРАЛ» | К содержанию номера