Андрей Тавров

Гребок совьется раковиной белой. Стихотворения


***

Гребок совьется раковиной белой
и встанет, будет ждать, хоть и ушла галера.

И свист, что птица вынула из горла,
застыл, как оловянный воин с саблей,
и ждет, когда она вернется.

Улисс ушел, а человечье тело
стоит, словно хлопок,
                 как светоносный отпечаток иль юла.
Стоит, не распадаясь.


***

И рысь в снегу, и Волочок синеет
от солнца и листвы, в каналах и судах –
в галерах световых, и лев крылатый ходит, горд и выгнут,
весь в ребрах и витках – пружина в толще света.
И ходят утром бревна световые
по стенам, по земле – то подпирают стену,
то вбок уходят как весло Торжка-Александрии,
и флот вплывает в город по каналам, как по пальцам холод.
Свет с буквою – одно. Одна ее кривит пружина,
одна мускулатура выпрямляет. И вот уже Мартынова София
плывет, как парусник, весь в флагах, попугаях,
глаза голубы. А ее поклонник
все в свет ложится, как орел из букв и листьев,
все ржет, регочет, словно сивый мерин,
все кормит ангела с руки чудным каким-то кормом.
Линкор швартуется и боинг прилетел.
Купцы встречают их, ведут за стол с кипящим самоваром.
И мечутся и колбочки, и дольки световые
в избытке сил – безмерное создать.

ПАТМОС 2

Разве не память создает вещи?
Эти скалы, эту лазурь, еще негустую, вполсилы,
бухту со шлюпкой, стол и стул,
все эти твердые предметы, окутанные мыслью, как сгоревшей кожей,
разве не память?
Качнется шлюпка – и прибавится морщин на лице.
Ангел пролетит с ведром тишины,
и выпадет волос.
Глянет стрекоза –
и уйдет у розы ребро, а океан углубится.
Вот что только и есть – соотношение, лишь
оно обнаружит на миг души предметов,
единое в их различье.
Лишь поле соотношений с зернами цветка и глины. Вот почему
вне времени видишь ты Дракона и Деву,
Антихриста и светильники,
                               но как только входят время и память,
ты слепнешь для главного, что ты там видел.
              Увидеть вослед за тобой, Зритель, это стать пятой –
               в твою пяту, и лицом
               совпасть с твоим, но этого мало, нужно
этой пятой из времени выйти, , шагнуть, отрясти,
               потерять себя с тобой вместе и тогда лишь – увидеть.
Не то, что ты видел, не то, во что вгрыглись буквы,
               а то, что всех их объединяло – ведь лишь оттуда
               увидишь ушко иголки и темя дитяти
                           и зев земли, и подкову,
                                      согнувшуюся от веса земли и света,
               и камень, и свет.
Дракон сгибается и брызжет картинами, как фонтан – твердыня и шелк.
Распадается Вавилон великий, но тело окутывает пустоту объятий,
камни проросли совой и суслик в каждом окне.

Не увидишь стрижа, пока не умрешь.
Не постигнешь, как он роет звезду, упадает в избу,
как маленький Гарри, как Микула
Селянинович с сохой, загнанной по рукоятки
                          в сердце, разрывающей синие глины.
Разве не память?

Но когда в дверь стучат и ты идешь отворять,
гадая, что там за поздний гость, -
ты выпал, вышел из памяти,

и проходя мимо кувшина, коромысла и хомута,
еще не знаешь – кого ты там встретишь.
Вот тогда ты и видишь Патмос.
Его зеленую землю.
Райских его бабочек.
Город небесный.
Разве музыка и тишина не одно?
Смерть и рожденье?
Червь и ангел?
Смотри – кто стоит на пороге.
Смотори как крот, как сова, как воздух без глаз.
Кто делал слепок лицу?
А теперь струится ручей
по позвоночнику. Из-за детей встает мать,
совпадая ими, себя избежав,
как небо.




***

Кит-кашалот тычется как воздух-бульдог из сада,
обозначен в листве, в водонапорной со ржавью башне,
в боли сплющенной, в слепке,
в паутине снега, упавшего во двор отовсюду –
разве кита этим сетям сдержать,
они лишь выглянут, вылепят его, спеленают.
Возьми меня, кит!
Но разве может он проглотить себя самого,
разве у нас не один на двоих лоб,
тупой и прекрасный?

ОДЕРЖИМЫЕ

Из земли доставал и нес до рта, до гнезда,
из корней выдирал поцелуй, как верблюд слепой,
и как горб вмещал все, чем жива верста –
холм могильный, ручей да белый огонь сухой.

Он был длинным чулком дыхания в темноту,
и он заговор плел, зарываясь мордой верблюд,
поднимая губы горбатые в наготу,
из которой был слеплен, из которой холмы растут.

Он слоился и вяз, словно ухо в самом себе,
сам себя кусая, как рот, губой находил
свои бедра, захлестнутые в блесне,
за поток и песок ее белых колен и жил.

Тяжелее, чем роза, расслаиваясь на стекло
с черным воздухом, он уходил за круг
ее яблок-плеч, и тело с него текло,
словно с весел вода, твердея, как лодка – в грудь.

За обоих волчат он один натружал сосцы,
и сжималась в пружину змеи на двоих земля
и косили его дети смерти, хохлы-косцы,
и он в брешь, как в титаник, без рук затыкал себя.

Шла звезда-дромадер, на белой горела коре,
птица-гриф свое сердце клевала – полынь траву,
размоталась на ветер роза в любом дворе,
и ныряла свирель, небо держа на плаву.

И в отверстиях куст и зверь, глубоки, как язык
пламени-горбуна, волчьей пасти в живой крови
все идут на одной ступне вдоль дорог босых,
прорастая, как кость в обрубок, – в сустав любви.


ЛЕТОПИСЕЦ


С хрустом грудь расширь, как будто бы вложили
не охапку воздуха, а куст
роз негнущихся, чтобы с мороза шире
выдох шел сквозь букву гибких уст.

Чтобы гнулась воздухом подкова,
лев с садами лапою играл,
чтобы целлофан движенья светового
грудь речную в зайчиках сжимал.

И трава растет, то совпадая
с телом, то поврозь, как ты хотел,
строит губы буква меловая,
возвращая воздуху предел.

Кто кого родил – не мать ли сына,
и не сын ли вновь ее рожал.
Краб застыл, как мира середина,
и себя, как жгучий камень, сжал.

То ты в нише воздуха, то в глине,
то ты волк и коготь, то пробел.
Свет разжат. Рысак – как луч в пружине.
И дрожит пята – земли предел.

К списку номеров журнала «ГРАФИТ» | К содержанию номера