АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Лев Аннинский

Средь шумного бара... К 80-летию со дня рождения С.Ю. КУНЯЕВА



Простите мне этот нехитрый каламбур - он навеян книгой Станислава Куняева, которую я - по старой доброй традиции шестидесятых годов - получил от автора: “На память обо всем, что было и прошло”.
Книга называется: “Средь шумного бала...” Это название  и подвигло меня скаламбурить: настолько весь облик Куняева не вяжется с таинственно-томной аурой знаменитого романса, что в аннотации издатели растолковывают: “Время взвинченное, смутное... Шумный бал жизни с его пронзительной музыкой, тихими мольбами, истошными воплями, торопливыми исповедями...”   ТАКАЯ картина реальности близка к куняевскому мироощущению,  ТАКУЮ реальность он ненавидит и в нее ненавидяще всматривается. Но на “бал” она все-таки мало похожа. Тут уж скорее: средь шумного блуда... средь шумного гвалта... средь шума базара и т.д.
В книге - проза и публицистика. Куняев-публицист мне более или менее знаком, но Куняев-прозаик для меня нов. В сущности я впервые читаю его. Читаю с увлечением. Фактурно-точные, интонационно-достоверные, полные замечательных наблюдений очерки о поездках на Мегру Тунгусскую и о беседах со стариком Фарковым. Очерки о тянь-шаньских маршрутах с геологами Эрнста Портнягина. И прежде всего - очерки о родной Куняеву Калуге, об искалеченной революциями и войнами, так и не оправившейся русской провинции.  Эти очерки, меченные семидесятыми-восьмидесятыми годами, не только не постарели за годы ”шумного бала”, то есть ненавистной Куняеву “перестройки”, но наоборот, приобретают все больший вес в теперешних размышлениях о путях России.
Я не могу сказать, что разделяю все чувства и мысли, которыми искренне делится со мной Куняве-прозаик. Но это чувства реальные и мысли, не навеянные газетной борьбой, а вырастающие из глубинного контакта с реальностью. Это интересно и ценно даже там, где вызывает на спор.
В главном-то я с Куняевым согласен: надо любыми средствами и способами спасать русское самосознание. От чего спасать? От самоистребления и внутреннего распада. А может, от внешних “оккупантов”? Это один из главных и острейших вопросов. И - как спасать? Отсекая “чуждое” и колеблющееся? Или приращивая “тянущееся”, то есть тоже колеблющееся? На этой почве, то есть на почве непосредственно пережитого опыта, реальных впечатлений и достоверных картин жизни, - и спор может быть плодотворен, вернее, даже не спор, а попытка пережить и понять реальность, увиденную с разных сторон.
Тем более что боль за Россию у нас общая. И то, что другой страны у нас нет. И мучительная мысль о “границах” той неохватности, которую мы называем русским духовным космосом: “...О том, как легко русский человек сходится с другими народами, как охотно роднится с ними, принимая в свою жизнь их быт, нравы, обычаи. Может быть, потому, что громадные азийские просторы лесов и пустынь государственной волей освоить было невозможно - а где государство, там больше насилия, железа, крови, диктата, - русский человек сумел сам распространиться на восток мягко и естественно, ужиться и с якутом, и с бурятом, и с киргизом. Помнится, как на Тунгуске дед Роман Фарков, в смуглоте и разрезе глаз которого были явственны приметы какого-то сибирского племени, размышляя о своем погодке-соседе, обмолвился: “Да ён, хоть у него мать эвенка, наш, преображенский, русский...”
“Преображенский” в эвенкийском контексте - особенно хорошо. А что, так оно и было в русской истории: человек, попадавший на русскую службу и в поле притяжения русской культуры, признавался русским независимо от того, какая там у него “смуглота” или “разрез глаз” и из каких племен рекрутировались его прабабки. Он - русский по культуре, по самоощущению, по самоопределению. Говорю: “русский”, хотя по нынешнему политесу полагается говорить: “российский”. И все-таки говорю: “русский”, потому что это определение изначально неэтнично, полиэтнично, сверхэтнично, и только теперь, в ответ на всеобщее национальное своебесие русские стали искать у себя этническую однородность. Может, и найдут. “Телу” станет уютнее. “Душе”-  легче, хотя в этом я уже сомневаюсь. Но что “дух” будет утерян - мировой дух в русском “исполнении” (лучше сказать: послушании) - это уж точно. И с ролью в мировой истории окончательно распрощаемся.
Но как соединить “мировую амплитуду” и органическую собранность жизни?
А это уж каждый решает, и по-своему. Куняев, например, зимой в Москве штудирует Константина Леонтьева и Ивана Ильина, а летом подается в зимовьё: охотится, рыбачит, стряпает, спит на нарах, слушает пленительно-косноязычные речи деда Романа (и записывает их потом со впечатляющей выразительностью).
Это называется у него: соединить “бога и зверя”.
Он впадает в ярость, когда пробудившиеся в Америке сионисты пытаются отнять у него Мандельштама как поэта еврейского: он его не отдает! Я могу понять его резоны, но не могу понять ярости. Культурное достояние - не кусок для дележки, это воздух, которым каждый дышит в силу своих легких.
Это же и есть судьба наша, предназачение наше, ПРЕОБРАЖЕНИЕ наше: всякий, кто согласен быть русским, кто принимает язык русский и культуру, кто вписывается в нашу жизнь (хотя и не вписывается безостаточно ни в православие, ни в коммунизм, ни в питерство остзейское, ни в ордынство московитское, ни в Киевскую Русь, ни в варяжскую Прарусь), - всякий, кто готов и хочет быть русским, - им становится.
А кто не готов и не хочет?
Ни тащить, ни агитировать не надо. Обойдемся. В основе должно быть - достоинство.
Мне хотелось бы акцентировать внимание на куняевском рассказе  “Старый двор” потому, что тут замешаны “немцы”.  А отношения с немцами (и вообще с Западом) у него как патриота России куда более сложные, чем с эвенками и таджиками.
Тут есть смысл вглядеться повнимательнее.
Шанс вглядеться автор дает нам в рассказе “Орднунг - то есть порядок”. Однажды он, вместо того, чтобы завалиться к деду Роману в зимовьё, покатил в Европу. Собственно, заставила его туда поехать жена, судя по рассказу, женщина умная и волевая. Во всяком случае, на его патриотические речи по поводу того, что русскому человеку западный комфорт ни на дух не нужен, потому что русский человек, если что не по нем, рванет на Дон, либо в Сибирь, либо на Север, на реку Мегру - на эти речи жена реагирует спокойно:
- Иди ты со своей Мегрой! Надоел!
И он покорно идет - идет вслед за нею смотреть западноевропейские витрины, после чего ему делается дурно, “как после тяжелой пьянки или блуда”. «Вот лощеная морда всемирной бесовщины!» - думает он ночью, не в силах заснуть: в глазах пляшут твидовые блейзеры, сверкают лакированные “мерседесы”, завывают магнитофонные пленки - символы Золотого тельца.
«Помоги, Господи!» - стонет он и вытаскивает руку из-под роскошного гостиничного одеяла, но... бывший пионер-комсомолец-партиец - не может вспомнить, с какого плеча кладут по-русски крестное знаменье... Бог не в помощь - помогает известный богохульник Сергей Есенин, которого Куняев торопливо читает наугад, чтобы прогнать бесовское наваждение. И прогоняет же!
Да не подумает читатель, что я иронизирую, глядя на рассказчика со стороны. Нет, эта полная юмора сцена именно в такой тональности  и написана самим Куняевым. Он владеет техникой “низведения пафоса” - техникой “нечаянного упоминания”. Эта-то вязь “наивных“ подробностей при умалчивании  мотивировок, да спрятанная в углах рта улыбка и делают тон, создают ауру повествования. У Куняева почти нет в этой музыке ошибок.
Впрочем, один раз он все-таки “прокалывается”. Когда обозленный немецким “орднунгом” рассказывает нам (нам!), как, уезжая с Мегры, “неожиданно для себя” заплакал и... поцеловал “эту землю”.
Господи, да кто ж из нормальных людей не испытывал такого желания и не поддавался ему “неожиданно для себя” - потому что “ожиданно” это делают только позеры или политики! Да из всей прозы Куняева видно, что он “эту землю” любит - тут “поцелуй” висит в воздухе. Но именно поэтому такой поцелуй рискованно описывать, а уж от первого лица и вовсе немыслимо! Описание коварно - глядишь, и любовь к “этой земле” из глубоко интимного чувства превращается в патриотический жест.
Но вернемся к чувствам подлинным.
Итак, “с точки зрения Запада, мы народ нецивилизованный. Но я не стыжусь (пишет Куняев) этой особенности и горжусь ею”.
“Горжусь” - сказано, пожалуй, в запальчивости - в ответ на ехидный вопрос парижской газеты “Монд”, попросившей Куняева в 1991 году прокомментировать распад СССР. Куняев ответил яростной статьей “Плач по Советскому Союзу” и демонстративно отказался узнавать, напечатали они его ответ или нет. В этой ситуации я абсолютно с ним: и в его отказе, и в плаче по великому государству.
Но речь о почве, которая ушла из-под ног. Что мы, русские, народ “нецивилизованный” - не провоцирующая декларация, нет, это сквозная боль; картинки этой “нецивилизованности” - самое сильное, что есть в куняевской книге! Тут и непредсказуемая дурь соотечественников, и мировые прожекты спивающихся неудачников, и  фантастическое равнодушие к собственным бедам, и  готовность жить как придется, довольствуясь чем попало... Виртуозно записанные монологи махнувших на себя рукой русских “максималистов”, “самарских” бомжей и неприкаянных душ - это уже не декларация, это художественный документ.
Так отчего же мы такие?
Отчего дети, вчера еще голодавшие дома, попав в интернат, начинают брезговать рисовой кашей и бросаться друг в друга конфетами? Что за проклятье над нами: чем лучше делается жизнь, тем хуже делается народ?
Куняев говорит: природа. На наших болотищах и каменьях - другое не удержится: вымерзнет, высохнет на ветрах-суховеях. Мы - такие, какие есть, потому что веками осваиваем землю скудную и неудобную, невыносимую для “нормальной цивилизации”...
Значит, прав старик Фарков, когда он в своем зимовье клянет власти, отселяющие народ из “неперспективных деревень”? Оно, конечно, дурость в народе есть всегда, но на деревне всегда и видно, кто хороший человек, а кто плохой. В городе - как увидишь?
Все так, однако, когда подходит край старику Фаркову лечь на операцию, он в зимовье не остается, а едет в город Иркутск, да еще спасибо, говорит, что там в это время оказывается  МОСКОВСКИЙ ПРОФЕССОР - дай бог ему здоровья: вылечил...
Да, профессору спасибо, - соглашается Куняев, - но, философски говоря, когда медицина становится ученой и официальной,- душа все-таки скудеет. Раньше человек умирал дома, на руках у родных, теперь его сплавляют в больницу; мир от этого ожесточается и леденеет... ”и такое везде - в Америке, в России, в капитализме, в социализме... Сестра милосердия стала дежурной медсестрой”.
Насчет сестры понятно, а вот насчет Америки, капитализма и западной цивилизации кое-что хотелось бы додумать.
Вернемся к тому моменту, когда Куняев, отгоняя бесов крестным знамением, клянет в австрийской гостинице западную цивилизацию:
“Красиво, ничего не скажешь!.. Иначе бы не соблазняло. Так почему страшно? Потому что красота хищная, бездушная, доступная всем, продажная, кричащая, присягающая Золотому тельцу, и я отдаюсь тебе, всю жизнь будешь жить мною, работать для меня, ничего не жалеть, чтобы поменять мотоцикл на машину, лодку на яхту, яхту на личный самолет, квартиру на виллу. Я - твоя! Но и ты - мой...”
Постойте. Она - кричит: “я - твоя”. Но тебя-то кто заставляет менять лодку на яхту? Тебе яхта ни на Мегре, ни в редакции “Нашего современника” вроде бы ни к чему. На алчные вопли продажной цивилизации есть только один нормальный ответ: покупай то, что тебе действительно нужно. Фиберглассовое удилище сгодится? - бери пожалуйста. Форель половить на берегу Сардай Меаны, Эрнста Портнягина рыбкой попотчевать. Деда Фаркова удочкой поразить.
“Дед с любопытством ощупывает: из чего сделана. Из стеклопластика, западногерманская...
Романыч проверяет удилище на гибкость, на прочность. Головастые мужики! Да все равно мы их побили!”
Молодец дед! Знает политику. Отличает бандита от работника. А то у нас так, кто с мечем к нам войдет, того и с зубной щеткой не подпустим.  Сечет дед разницу между шмайсером и щеткой.
Куняев же не поддается: эти мирные западные цивилизаторы для России еще опаснее, чем Гитлер с его танковыми армиями! Каждое столетие Русь колошматит внешнего агрессора, тем сплачиваясь и очищаясь. Но как уберечься от тихого вползания цивилизаторов, от хитрозадых современных проектировщиков “европейского дома”?
“Мы - православно-мусульманская Евразия, и потому попытка построить на нашей почве европейский дом - утопия”.
А Опоньское царство (то есть “японское”) - не утопия? Да вся Российская Империя строилась по сменяющимся утопическим проектам (“Москва - Третий Рим” и т.д.). Утопии полезны не потому, что их будто бы можно реализовать, а потому, что, пытаясь их реализовать, люди решают жизненные задачи. Куняев оплакивает Советский Союз - я тоже. При этом он клянет коммунистическую утопию. Я - нет. Потому что берутся строить химеру, а строят реальность. Есть вещи, которые без анестезии не построишь. Особенно в век мировых войн и революций, когда всем до тебя дело.
Думая о том, какой душевный тип воплощен в творчестве Станислава Куняева (я имею ввиду и поэта, за которым слежу давно и с интересом, и прозаика, которого оценил теперь), я склонен сравнить эту  психологическую натуру с той, какая воплощена в стихах и характере Бориса Слуцкого.
Недаром же именно Слуцкий был первым ментором Куняева - единственный из всех московских поэтов помог молодому автору, когда тот вернулся из Сибири в столицу с первыми стихами. Почуялась  родственная душа!  Недаром же и Куняев как поэт всю жизнь пытается освободиться от влияния Слуцкого.
Статья Куняева о Слуцком, вошедшая в сборник “Средь шумного бала...”, настолько проницательна и точна по мотивировкам, что я попробую охарактеризовать с ее помощью самого автора.
Станислав Куняев мужествен и бесстрашен. Он последователен и жесток в отстаивании своих идей. А ирония судьбы в том, что лично добрейший человек заковывает себя в доктрину. Слуцкий заковал себя в комиссарство, да так и не освободился - не перешел границ своего времени. Куняев - поэт следующего поколения - освободился. От комиссарства и коммунизма. Но заковался в новую доктрину: в русское почвенничество. Я думаю, это произошло все по той же причине: потому что вне доктрины душа слишком незащищена.
Я подозреваю, что и исступленная любовь Куняева к Есенину - попытка “восполнить недобор”. Есенину было плевать на доктрины: он мог слыть большевиком или антибольшевиком, ленинцем или забулдыгой, верующим или богохульником. Но для этого надо иметь душу... бесшабашную что ли, то есть безжалостную к себе и к другим. И ко “времени”, которое тебе досталось.
Кстати, Куняев зря жестко связывает вопрос о “времени” с сакраментальным вопросом о “величии” поэта. Слуцкий, мол, не “великий поэт”, потому что не преодолел своего времени. Я бы так не связывал эти сферы. Вопрос о “величии” вообще довольно словесный, а реален другой вопрос: будут ли перечитывать поэта потомки, и КАК будут перечитывать? Потомки и решат, кто велик. А потом перерешат, и еще не раз перерешат.
Нам же остается одно - постараться понять, что происходит в добрейшей душе поэта. Как бьется “милая лира” его в тисках доктрины, и как спасается поэт с помощью доктрины от невыносимой реальности. Как держится он в этом потоке... средь шумного хлева... блева... бреда... Желающие могут продолжить.

К списку номеров журнала «ДЕНЬ ПОЭЗИИ» | К содержанию номера