Ксавье де Местр

Вояж вокруг моей комнаты. Повесть (пер. В.Соколова)




"Ксавье де Местр (1763-1852) французский писатель, эмигрировавший из Франции, как и большинство дворян, после начала революции 1789 года. Сначала он служил при Пьемонтском дворе в Италии, где находилась часть его родовых имений (они как раз разделялись границей между этими двумя странами), а потом перешел на русскую службу, где и прожил до конца своей жизни под именем Ксаверия Ксаверьевича и похоронен на Новодевичьем кладбище по православному обряду.



Это человек обладал беспокойным характером, поднимался на воздушном шаре в 1785 г, т. е. всего через два года после первого полета бр. Монголфье, в России участвовал во многих военно-исследовательских экспедициях, в частности по Кавказу, где вместе с отрядом, к которому был прикомандирован, был заперт в ущелье как раз на территории совр Чечни; отряд с боями проложил себе дорогу. Участвовал в войне 1812 года и получил тяжелое ранение, правда уже в 1813 г, при отражении контратаки французов при Данциге ("француз против французов"? это мы так смотрим на вещи: дворянин против взбунтовавшегося быдла -- так смотрел на вещи он и не только он; кстати, французские дворяне против наполеоновских войск дрались с необыкновенным ожесточением и мужеством).



А на русскую службу он поступил в 1799 году, будучи прикомандирован пьемонтским королем к армии Суворова. Хороший рисовальщик -- его увлечение живописью отразилось в повести -- де Местр был отличным товарищем, компанейским парнем и завоевал всеобщую привязанность русских офицеров, в т. ч. и Суворова.



И вот при таком характере этот человек пишет повесть "Путешествие вокруг моей комнаты" (Впрочем, не единственную; у него есть и повесть о кавказском пленении и довольно любопытный роман в письмах, основанный на его личном опыте, высоко оцененный А. Франсом).



Тогда с легкой руки Стерна писали много подобных "путешествий": по разным странам, потом из города в деревню, потом по городу, из усадьбы в усадьбу, с одной улицы на другую. Главное в этих "путешествиях" было не описание мест и характеров, а передача своих чувств, порой никакого отношения к самому путешествию не имеющих. Стерн довел жанр до абсурда. Он придумал путешествовать по комнате. Но и это не предел: уже после него "путешествовали" по библиотеке, по столу, по кровати..



Однако родившись как пародийный жанр, повесть вышла за эти границы, как это часто бывает в истории литературы. Писатель обратил внимание на тот близкий мир, который окружает каждого, мир повседневных вещей и предметов. Мир, который всегда под рукой, и который мы "не видим". Вот этим пробуждением интереса к своему повседневному миру повесть и интересна. Оглянитесь вокруг себя, посмотрите, как интересен тот мир, в котором вы живете -- как бы говорит писатель.



Удивительно, но прожив почти всю жизнь в России, Местр так и остался в нашей стране неизвестным, хотя во Франции он сразу же и прочно вошел в национальные классики. Кое-что переводилось до революции, а "Путешествие вокруг моей комнаты" впервые было переведено только в 2003 году, но выпущено очень скромным тиражом небольшим издательством."




Глава I



Как хорошо открыть новый путь, и проявить в ученом мире книгу об открытии того, что буквально копошится под рукой, как об открытии неожиданно засверкавшей в пространстве кометы!



Нет, я не собираюсь держать свою книгу в душе; вот она, мсье, читайте. Я замыслил и выполнил путешествие в течение 42 дней вокруг своей комнаты. Интересные наблюдения, которые я сделал, и немалое удовольствие, которое я испытывал в дороге, понудили меня сделать их предметом публичного разноса; уверенность быть полезным дали при этом мне решительного пинка.



Мое сердце чувствует невыразимое удовлетворение, когда я думаю о бесчисленном количестве несчастных, которым я предлагаю верный ресурс против скуки, и для смягчения их несчастий. Удовольствие, которое можно найти, путешествую по своей комнате, не подвержено беспокойной зависти других и не зависит от фортуны.



Каким же нужно быть заброшенным, чтобы не найти убежища, куда можно удалиться и где спрятаться ото всего света? Но это далеко не все резоны для подобного путешествия.



Я уверен, что всякий рассудительный человек, каким бы темпераментом он ни обладал, примет мою систему. И каков бы ни был его характер и темперамент: экономный или щедрый, богатый или бедный, молодой или старый, порожденный знойным югом или холодным полюсом -- он может путешествовать подобно мне. Наконец, в той громадной семье людей, которые кишат по поверхности земли, нет ни одного (из тех, конечно, кто обитают по комнатам), кто мог бы, прочитав эту книгу, отказать в одобрении тому новому способу путешествия, которое я собираюсь ввести в мир.
Глава II



Я мог бы начать эклогу своему вояжированию с того, что оно мне ничего не стоило; этот пункт заслуживает внимания. Идею могли бы прежде всего принять люди среднего достатка. Есть и другой класс людей, у которых она могла бы иметь еще больший успех, именно потому что она не стоит ничего. У кого же это? Как! и вы еще спрашиваете? Это богатые люди.



Кроме того какой ресурс эта манера путешествовать представляет для больных! Им нечего бояться атмосферных и сезонных неурядиц. Как и трусам. Они будут защищены от воров; они не встретят ни пропастей ни рытвин и сами будут вне подозрений, какое приключение не случилось бы по дороге.



Сотни персон, которые до меня вообще не рисковали путешествовать, другие не могли, или просто не смели, решатся на это по моему примеру. Даже самое наиапатичнейшее существо ничем не рискует, пускаясь со мной в путь, ибо может совершить приятное путешествие, которое ему не будет стоить ни денег, ни трудов. Итак, мужества и в путь!



Следуйте за мной и вы, которых любовные неурядицы ли, неудачи в дружбе ли удерживают в своей квартире, следуйте прочь от ничтожества и вероломства людей. Сколько несчастных, больных и скучающих в мире, должно за мной последовать!



А сколько лентяев может подняться одним махом! А вас, которые вертят в своих головах мрачные проекты перемены жизни или ищут уголка, где может спрятаться оскорбленное чувство? Вы, люди света, откажитесь от него ради жизни; любезные анахореты как и завсегдатаи вечеринок и дискотек, и вы также присоединяйтесь: откажитесь от черных мыслей; вы теряете ничем не восполнимые моменты быстротекущей жизни ради сомнительных удовольствий: осмельтесь присоединиться к моему путешествию; мы промаршируем смеясь легкими прогулками по дорогам, которыми следовали путешественники, видевшие Рим и Париж -- никакое препятствие нас не остановит; и весело поддаваясь нашему воображению, мы последуем за ним повсюду, куда ему вздумается нас вести.


Глава III

В мире столько любопытных!



Я убежден, они что захотят знать, почему мое путешествие вокруг моей комнаты длилось 42 дня, а, скажем, не 43, или другой иной промежуток времени; но как я расскажу об этом читателю, если я сам этого не знаю?



Все что я могу утверждать, это то что если дорога оказалась так велика, не в моей власти было сделать ее более короткой: все тщеславие путешествовать в одиночку я бы уложил в одной главе.



Я существовал, конечно, в своей комнате со всем удовольствием и возможной приятностью; но, увы! я был не волен покинуть ее по своему желанию; я даже думаю, что без вмешательства влиятельных персон, которые очень интересуются мною и которым моя признательность все еще остается в силе, я бы выдал в свет целый том in folio, настолько покровители, которые были причиной моего путешествия, были расположены ко мне!



И однако, читатель мыслящий, посмотрите, сколько людей были неправы и усвойте, если можете, логику, которую я хочу вам изложить.



Есть ли что-нибудь более натурального, чем поцапаться с кем-нибудь, который наступает вам на ноги или отпускает по вашему адресу пикантности в момент раздражения, причиной которого была ваша неосторожность, или же наконец кто имел несчастье пожаловаться вашей любовнице?



Ты идешь на луг и там, подобно тому как мольеровская Николь разделывалась с своим благородным мужем, намереваешься драться на шпагах: чтобы месть была уж верной и полной, подставляешь ему свою открытую грудь и подвергаешься риску быть им убитым и хотя бы таким образом отомстить своему недругу.



Понятно, что нет ничего более подходящего в данной ситуации, и все же находятся люди, которые, следуя гуманным веяниям века, не одобряют этот похвальный обычай! Но то, что наиболее здесь уместно, это что те же самые неодобрители, для которых дуэль -- это варварский обычай, достойный средневековья, еще более серьезного порицания подвергают того, кто отказывается его совершить.



Не один несчастный, чтобы соответствовать их мнению, лишился своих репутации и должности; так что, когда имеешь несчастье попасть в то, что называется переплет, не стоит утруждать себя бросанием жребия, чтобы знать, следует ли закончить дело по закону или по обычаю; а, поскольку законы и обычай противоречат друг другу, судьи должны бы выносить свой приговор через бросание костей.



И, возможно, это именно к решению такого плана следует обратиться, чтобы объяснить почему и как мое путешествие длилось точно 42 дня.
Глава IV



Моя комната расположена на 45 градусе широты, определенной по папаши Беккариа, не того который написал знаменитое "Преступление и наказание", а того неистового почитателя нового экспериментального знания, который был в 1748 назначен сардинским королем научным советником, с восхода до захода; она формирует прямоугольник 36 шагов по периметру, если идти плотно к стене.



Мое путешествие однако частенько длиннее, потому что я пересекаю комнату часто в длину и ширину или же по диагонали, не следуя никакому правилу ни методу. Я часто делаю даже зигзаги, и я прохожу всеми возможными геометрическими линиями, если этого требует необходимость.



Я не люблю людей, которые такие сильные хозяева своих шагов и своих идей, что намечают: "Сегодня я сделаю три визита, я напишу четыре письма, я закончу эту работу, которую начал," -- и самое главное строго придерживаются намеченного.



Моя душа же открыта ко всем сортам идей, вкусов и сентиментов; она вбирает так жадно все, что ей представляется.



И почему ей отказываться от радостей, которые разбросаны на трудной дороге жизни? Они так редки, так редко посеяны, что нужно быть безумцем, чтобы их не остановить, свернуть даже со своей дороги, чтобы подобрать те их них, которые находятся в зоне нашей досягаемости.



По мне так нет ничего более привлекательного, чем преследовать идеи, как охотник преследует дичь, не помечая дороги.



Итак, когда я вояжирую по моей комнате, я редко хожу по прямой линии: я хожу от стола к картине, которая помещена в одном углу; оттуда я отправляюсь по косой, чтобы достичь дверей; но хотя при моем отправлении мое намерение было четким, если мне попадается в пути кресло, я не упрямлюсь, а не задумываясь тут же плюхаюсь туда.



Что за чудесная мебель: кресло; это особенно необходимая полезность для всякого человека, склонного к размышлениям. Долгими зимними вечерами, приятно и всегда безопасно растянуться в нем вдали от шума многолюдных сборищ.



Огонек, книги, перо; какие вам еще требуются ресурсы против скуки! И какое удовольствие забыть эти книги и эти перья, чтобы пошевелить огонь в камине, пустившись по волну каких-нибудь приятных воспоминаний о просто прохожей или размышлений о новейших открытиях немецкого профессора Канта в области метафизики, или порифмовать немного для забавы друзей!



Часы при этом медленно скользят вместе с вами и упадают в вечность, а вы и не чувствует их печального хода.
Глава V

Рядом с моим креслом, двигаясь на север, можно обнаружить мою постель, которая размещена в глубине моей комнаты и формирует наиприятнейшую перспективу. Она размещена очень удачным макаром: первые лучи солнца играют на ее занавесках.



Я вижу в прекрасные летние дни, как они движутся вдоль белой стены по мере подъема солнца: вязы, которые растут как раз напротив моего окна, заставляют их играть разными пятнами на моей постели; розовый и белый цвета расходятся во все стороны при отражении замечательными оттенками.



Я слышу разнообразное чириканье жаворонков, которое заполняет весь дом, и других птиц, живущих в вязах: тогда тысячи улыбчивых идей заполняют мою душу, и никто во всей вселенной не имеет столь приятного и мирного пробуждения.



Сознаюсь, что я люблю эти сладкие моменты и что всегда продлеваю, насколько это возможно удовольствие, размышляя нежиться в теплой постели и нежась размышлять о чем-нибудь таком возвышенном и метафизическом.



Есть ли такой театр, который бы говорил больше воображению, который пробуждал бы более приятные идеи, чем мебель, среди которой я порой забываю о себе?



Стыдливый читатель, не пугайтесь -- но могу ли я не говорить о счастье влюбленного, который впервые сжимает свою любовницу, или там добродетельную супругу? Вот такое вот удовольствие, которого судьба сулила мне никогда не иметь.



Не в постели ли любая мать, опьяненная радостью рождения сына, забывает свои горести? И это здесь фантастические удовольствия, плоды воображения и надежд без конца нас тревожат.



Наконец, именно в этих удобных мебелях, где мы проводим половину своей жизни, мы забываем, об огорчениях ее другой половины. Но какая толпа мыслей приятных и печальных толпится одновременно в моем мозгу? Странное смешение ситуаций ужасных и деликатных!



Постель видит нас рождающимися и умирающими; это театр абсурда с непредсказуемым репертуаром, где род людской шаг за шагом играет интересные драмы, или достойные улыбки фарсы, а то и ужасные трагедии. Это колыбель, оправленная цветами, это трон Амура, и это погребальница.
Глава VI



Эта глава не только для метафизиков. Она должна осветить до самого дна натуру человека: я изобрел призму, с помощью которой можно анализировать и расщеплять человеческие способности, отделяя животную силу от чистого света ума.



Для меня было бы невозможно объяснить, как и почему я обжег свои пальцы с первых шагов своего путешествия, не объяснив в деталях читателю мою систему души и животного.



Это метафизическое открытие влияет между прочим настолько на мои идеи и мои действия, что было бы очень трудно понять эту книгу, если бы я не дал ключа для нее с самого начала.



Я заметил разными наблюдениями, что человек составлен из души и животного.



Эти два существа абсолютно различны, но настолько вставлены одно в другое, или одно надставлено над другим, что нужно определенное усилие над животным, чтобы быть в состоянии сделать различие



Я словами старого профессора (это то что мне вспоминается), имею в виду то, что Платон называл другой материей. Это очень метко; но я предпочел бы дать этому название животного, которое связано с нашей душой.



Поистине это и есть та, другая субстанция, которая нас дразнит столь странным манером. Хорошо замечено, что вообще-то человек двойственен; но это, говорят, потому что он состоит из души и тела; и обычно обвиняют это тело я не знаю в каких вещах, но совсем не по делу, поскольку оно точно так же неспособно чувствовать, как и думать.



Это как раз о животном идет речь, об этом чувствующем существе столь отличном от души, обладающем индивидуальностью, которое имеет свое отдельное существование, свою волю, и которое не стоит выше других животных только потому, что лучше воспитано и лишено более совершенных органов.



Дамы и господа, будьте горды вашими умственными способностями, насколько вам это нравится; но не доверяйте этой вашей второй натуре, особенно когда вы вместе!



Я сделал не знаю сколько опытов по поводу единства этих двух неотделимых друг от друга существ. Например, я ясно понимаю, что душа может управляться животным, и каким-то досадным поворотом, животное обязывает душу действовать против ее воли.



В установлении правил одна имеет власть законодательную, другая исполнительную; но эти две силы часто противоречат друг другу



Великое искусство гениального человека -- уметь воспитать свое животное, чтобы оно умело ходить самостоятельно, в то время как душа, освобожденная от этого мучительного соседства, могла бы воспарить к небесам.



Но это требует разъяснения на примере.



Когда вы читаете книгу, мсье, и одна идея более или менее приятная идея неожиданно заступает в ваше воображение, ваша душа тут же к ней привязывается и забывает книгу, в то время как ваши глаза машинально следуют за словами и строками; вы дочитываете страницу, не понимая ее, не помня, чего вы читали.



Это происходит от того, что ваша душа, приказав своему животному читать, не остановила этого процесса, на время когда она собиралась сама несколько отвлечься; так что животное продолжало чтение, а сама душа в этом не участвовала.
Глава VII



Это вам не кажется понятным? Вот другой пример.



Однажды прошедшим летом, я здесь в Турине, где мне в отличие от других эмигрантов удалось устроиться благодаря небольшому поместью в итальянских Савойях, собирался ко двору. Я рисовал все утро, и моя душа, приятно размышляя о живописи, предоставила животному заботу о транспортировке меня в королевский дворец.



-- Что за прекрасное искусство -- эта живопись! -- думала моя душа; счастлив тот, кого трогает созерцание природы, кто не рисует чтобы жить, кто не рисует исключительно для времяпрепровождения, но кто, фраппированный величием красивой физиономии, и удивительной игрой света, которая отливается тысячей оттенков на человеческом лице, старается приблизиться к великолепным эффектам природы в своей работе!



Счастлив художник, которого любовь к пейзажам вытаскивает на одинокие прогулки, который знает, как выразить на полотне то чувство грусти, которое в нем возбуждает темное дерево или покинутая деревня!



Его продукция имитирует или воспроизводит натуру; он создает новые моря и черные пещеры, незнакомые солнцу: по его распоряжению зеленые дубравы появляются из небытия, голубизна неба отражается на его картинах; он знает искусство заставления вибрирования воздуха и вытья бурь.



В другие разы он представляет глазу очарованного зрителя милые деревеньки античной Сицилии: видно, как бегут напуганные нимфы, а наперерез какую-нибудь из них преследует сатир; замки величественной архитектуры поднимают свои великолепные фронтоны среди окружающего их священного леса: воображение теряется в молчаливых дорогах этой идеальной страны; голубоватые дали смешиваются с небом, и весь пейзаж, повторяясь в спокойных водах речки, формирует зрелище, которое не описать ни на каком языке.



В то время, пока моя душа делает эти рефлексии, другая половина занята своим делом и бог знает, где она бродит!



Вместо того чтобы отправиться ко двору, каковой приказ она получила, она отклонилась настолько влево, что в тот момент, когда моя душа ее настигла, она была на пороге у мадам Хоткастль, в полумиле от королевского дворца.



Я предлагаю подумать читателю о том, что бы могло произойти, если бы мое животное вошло без сопровождения к столь прекрасной даме.
Глава VIII



Если полезно и приятно иметь душу, свободную от материи до такой степени, чтобы позволить ей вояжировать совершенно самостоятельно, когда считают, что она находится черт знает где, эта способность имеет однако свои неудобства. Именно ей я обязан, к примеру, ожогом, о котором я говорил в предыдущих главах.



Я даю обычно своему животному заботу о приготовлении себе завтрака; это она поджаривает мой хлеб и нарезает его ломтиками.



Она великолепно готовит кофе, и принимает его сама часто без того, чтобы моя душа туда вмешивалась (т. е. я невольно пью кофе), лишь бы последняя не развлекалась, подсматривая ее за работой; но это редкая и трудно выполнимая задача: потому что легко, когда выполняешь механическую работу, думать о чем-то постороннем; но чрезвычайно трудно наблюдать за своими действиями, так сказать -- или чтобы объясниться в понятиях моей системы, использовать свою душу за надзором за действиями своего животного не принимая в этом участия.



Вот вам очень удивительный метафизический трюк, который только человек может совершать.



Я положил свои щипчики на угли, чтобы поджарить хлеб; и некоторое время после, пока моя душа путешествовала, вот он вспыхнувшим комком катится на огонь: мое бедное животное подняло руку к щипчикам и я обжег себе кулаки.
Глава IX



Я надеюсь, развил достаточно свои идеи в предыдущих главах, чтобы дать читателю материал для размышлений и чтобы он сам смог сделать открытия в этой замечательной сфере деятельности: он не может не быть крайне довольным собой, если ему удастся однажды заставить свою душу путешествовать в совершенном одиночестве; удовольствия, которые ему доставит эта способность, сбалансируют недоразумения, которые от этого могут проистечь.



Есть ли наслаждение более ласкательное, чем дать возможность своему существу заниматься одновременно небом и землей, и дублировать? Не это ли удовольствие вечное и всегда удовлетворяющее человека разумного: увеличивать свое могущество и свои способности, хотеть быть или не быть, призывать прошедшее и жить в будущем?



Человек хочет командовать армиями, председательствовать в академиях; он хочет быть обожаемым красавицами; и, если он владеет всем этим, он сожалеет тогда о полях и деревенском покое, и носит в груди образ пастушьей хижины: его проекты. Человеческие надежды без конца разбиваются о реальные несчастья, прилипчивые к человеческой натуре, человек не умеет находить счастья. Но всего лишь час путешествия со мной покажет ему туда дорогу.



О! не оставить ли ему для другого эти жалкие заботы, эти мучающие его амбиции? -- Гляди, бедный и несчастный! сделай усилие, чтобы вырваться из своей темницы, и с небесной высоты, где я собираюсь тебя провести среди небесных сфер и эмпиреев, посмотри на свое животное, брошенное в мир, как он само по себе бегает в поисках удачи и почестей; посмотри с какой серьезностью оно марширует среди людей: толпа сторонится с уважением и, поверь мне, никто не заметит, что оно совсем одиноко; среди людей, где она променирует, эта забота -- знать есть ли у него душа или нет, думает он или нет -- самая маленькая.



Тысячи сентиментальных женщин полюбят его неистово, даже не замечая отсутствия души; животное может даже возвысится без помощи своей души до самого высокого фавора и самого крупного состояния. Наконец я ни грамма не удивлюсь, если, после нашего возвращения из эмпиреев, наша душа, соединившись с телом, найдет в своем животном большого сеньора.
Глава X



Не стоит думать, будто вместо того, чтобы держать слово дать описание моего путешествия, я затеял отвертеться от своего обещания разными мудрствованиями; читатель сильно ошибется, ибо мое путешествие реально продолжается, и пока моя душа, углубившись в саму себя, странствовала в предыдущей главе по запутанным закоулкам метафизики, мое кресло повернулось таким образом, что его старинные ножки оказались приподнятыми над землей на два пальца; и пока они так балансировали то вправо, то влево я оказался на полу и незаметно подлетел к стене.



Там моя рука машинально схватила портрет мадам де Ноткастль, и мое животное развлеклось тем, что стерло покрывавшую его пыль.



Это занятие дало ему спокойное удовольствие, и это удовольствие почувствовалось моей душой, хотя она затерялась где-то в обширных пространствах небес: поскольку можно с удовольствием заметить, что пока душа путешествует в пространстве, она всегда держит в своем уме, или что там у нее есть, какое-то секретное место; таким образом не отвлекаясь от своих занятий, душа может принять участие в мирных наслаждениях животной моей части. Но, если это удовольствие увеличивается до известной степени, или если оно поражено каким-нибудь неожиданным зрелищем, душа тотчас занимает вновь свое законное место со скоростью молнии.



Вот что со мной случилось, пока я чистил портрет.



По мере того, как тряпка поднимала пыль и делала видимыми на портрете белобрысые кудряшки и гирлянду из роз, которой они были увенчаны, моя душа на солнце, куда она за это время успела унестись, слегка вибрировала от удовольствия и разделяла с симпатией радость моего сердца.



Эта радость стала менее сконфуженной и более живой, когда тряпка одним ударом открыла броское лицо этой милой физиономии; моя душа уже была на грани покидания небеса чтобы наслаждаться этим зрелищем.



Но даже если бы она находилась на Елисейский полях и присутствовала на концерте, даваемом херувимами, она не осталась бы там ни секунды, пока ее половина, принимая все большую заинтересованность в своей работе, не вознамерилась схватить мыльную губку и провести ею по портретным бровям и глазам, по носу, по щечкам, по этому ротику -- е-мое, сердце мое забилось -- по подбородку, по груди: это было одномоментным делом; вся фигура, появившись, как бы родилась вновь и выплыла из небытия.



Моя душа поспешила с небес падающей звездой: она нашла своего напарника в упоительном экстазе и попыталась, разделив его с ним, тем еще более усилить его. Из-за этой странной и неожиданной ситуации время исчезло для меня.



Да, вот она, эта обожаемая женщина, это она сама: я вижу ее улыбающейся; она хочет сказать: она меня любит. Какой взгляд! Лишь бы только прижать тебя к моему сердцу, душа моей жизни, мое второе я. Только бы разделить с тобой мои упоение и счастье!



Этот момент был короток, но он был восхитителен: холодный рассудок тут же восстановил свою власть и в мгновение ока я постарел на целый год; мое сердце охладело и по новой обнаружил снег с индифферентной толпой, которые отягощают землю.
Глава XI



Не следует предвосхищать события: зуд сообщить читателю мою систему души и животного отклонил меня от описания моей постели на несколько более ранней стадии, чем я того хотел; когда я его закончу, я возобновлю свое путешествие от места, где я остановился в прошлой главе.



Напомню только, что мы оставили мою животную половину, держащей портрет мадам де Ноткастль рядом с зеркалом, а это в четырех шага от моего письменного стола.



Я забыл, говоря о своей постели, посоветовать всякому человеку, который обладает возможностями, приобрести цветную бело-розовую постель. Совершенно очевидно: цвета так влияют на нас, что даже веселят или печалят нас в зависимости от своих оттенков.



Розовый и белый -- вот два священных цвета удовольствия и счастья. Натура, произведя розовый цвет сделала его короной империи цветов, -- а когда небеса хотят проанонсировать миру о хорошей погоде, они раскрашивают тучи в этот очаровательный оттенок при восходе солнца.



Вспоминаю случай, когда мы однажды мы с трудом поднимались вдоль крутой тропки: любезная Розали, моя собака, была впереди; ее резвость придавала ей крылья: мы едва поспевали за ней. Вдруг дойдя до вершины какого-то холмика, она повернулась, чтобы перевести дыхание и улыбнулась нашей медлительности.



Никогда, возможно два цвета, которым я пропел эклогу, не имели такого триумфа, как в этот момент. Эти порозовевшие щеки, эти коралловые губы, зубы-жемчуг, алебастровая шея на фоне зелени, вдруг бросились нам в глаза.



Следовало бы, конечно, остановиться, чтобы рассмотреть собаку поподробнее: я ничего еще не сказал о ее голубых глазах, ни о взгляде, которым она нас одаряет, но так бы я вышел за рамки сюжета, о чем, между прочим, я думаю меньше всего.



Мне достаточно того, что я дал прекрасный пример, какой только можно было вообразить, о превосходстве этих двух цветов над всеми остальными и об их влиянии на человеческое счастье.



На сегодня этого достаточно. Какую тему еще я мог бы трактовать, которая не была бы безвкусной? Какая идея не была бы затемнена этой идеей? И хотя эти рассуждения здесь не совсем у места, но где еще в своей книге я мог бы их вставить?



Впрочем, если я буду продолжать писать и если читатель желает увидеть конец моего опуса, пусть он обратится к ангелу, который заведует распределением мыслей, и попросит его не мешать образ этого бугорка с кучей растопыренных мыслей, пусть он тотчас же оставит чтение этой книги.



Без этого предупреждения не стоит продолжать путешествия.


Глава XIII



Усилия были напрасны; следовало принять решение и утвердиться здесь вопреки моему желанию: это военный этап
Глава XIV



Я сказал, что люблю особенно размышлять в размагничивающем тепле своей постели, и что ее приятный цвет много вносит в удовольствие, которое я там нахожу.



Чтобы доставить себе это удовольствие, мой слуга получил приказ входить в мою комнату на полчаса раньше, чем я хочу встать. Я слышу, как он медленно марширует на цыпочках по моей комнате с деликатностью; и это шуршание дает мне удовольствие чувствовать мое пробуждение; удовольствие тонкое и незнакомое многим людям.



Уже прошло достаточно времени после пробуждения, чтобы заметить, что пробуждение было неполным и чтобы прикинуть со смущением, что песок в песчаных часах давно отметил час, предназначенный для дел и отдыха. И вот незаметно мой слуга становится все более ворчливым; это так трудно принудить себя не быть таким. Впрочем, он знает, что фатальный час вставания приближается.



Он смотрит на мои часы и подает мне предупреждающий сигнал; но я притворяюсь оглохшим; а чтобы продлить приятный час, мне еще не удалось придумать такой проволочки, которой я бы не измыслил для обмана этого честного малого.



И вот я придумываю сотню предварительным приказов, чтобы выиграть время. Он знает слишком хорошо, что все эти приказы, которые я ему лукаво даю, не более чем поводы чтобы остаться в постели, как бы я при этом ни притворялся, что ничего подобного и в мыслях у меня не было.



Но он как будто не замечает моих уловок, тем самым подпадая под мой искренний респект.



Наконец, когда я исчерпал все свои ресурсы, он выдвинулся на середину комнаты и остановился там со скрещенными руками в великолепной неподвижности.



Следует признаться, что не было способа более подходящего по духу и такту такого демонстративного неодобрения моей мысли: поэтому я никогда не сопротивляюсь этому молчаливому приглашению; я протягиваю руки, чтобы засвидетельствовать -- я понял, и вот я сижу.



Если читатель поразмыслит над поведением моего слуги, он сможет убедиться, что в некоторых деликатных делах, навроде этого, простота и добрый смысл значат бесконечно больше, чем ловкость.



Я осмеливаюсь уверять, что размышления самые ученые на недопустимость лени, не заставят меня так поспешно покинуть постель, как немой упрек мсье Жанетти.



Какой же совершенно честный человек этот Жанетти, и в то же время именно такой, который наиболее подходит путешественнику навроде меня. Он привык к частым путешествиям моей души, и никогда не улыбнется несообразностям моего животного; он даже направляет его порой, когда моя душа наедине с собой; так что оно ведомо двумя душами: моей и слуги.



Когда она одевается, к примеру, Жанетти оповещает меня знаком, что она вот-вот наденет рубашку шиворот-навыворот, или пальто до жилета. Моя душа часто развлекается, видя бедного Жанетти, как он бегает за моим животным, чтобы оповестить его, что оно забыло шапку, другой раз платок.



Однажды (признаваться, так признаваться) без моего верного слуги, который настиг ее уже в низу лестницы -- а оглашенная уже пересекала двор без шпаги -- он мне вручил, да так гордо как мастер церемоний свой жезл, мою шпагу.
Глава XV



-- Блин, Жанетти, -- сказал я ему, -- а повесь-ка снова этот портрет.



Он помог мне его почистить и интересовался тем, что на нем изображено, не более чем происходящим на луне. Это он по собственной инициативе протянул мне смоченную губку и этим движением, по видимости безразличным, заставил пробежать мою душу тысячу лье в один момент.



Вместо того чтобы положить губку на место, он все ее держал, готовясь заступить на протирочную вахту. Однако остановленный какой-то требующей решения проблемой, совершенно вогнавшей его в ступор..



-- Ну и, -- сказал я ему, -- что ты находишь достойного сказать по поводу этого портрета?



-- О, мсье, ничего.



-- Но все же?



Он аккуратно поместил тряпку на одну из полок моего стола; потом отдалившись на несколько шагов озадаченно выдавил:



-- Я хотел бы, чтобы мсье мне объяснил, почему этот портрет всегда смотрит на меня, в каком бы месте комнаты я ни находился. Утром, когда я убираю постель, лицо с портрета поворачивается ко мне, и, когда я хочу подойти к окну, оно все еще смотрит на меня и следует за мной глазами куда бы я ни двинулся.



-- Это типа, Жанетти, сказал я, как если бы комната была полна народу и эта красивая дама, лорнетировала бы со всех сторон всех разом?



-- Типа того, мсье.



-- Она улыбалась бы всех входящим и уходящим как и мне?



Жанетти не ответил ничего. Я растянулся в кресле и, опустив голову, предался самым серьезным размышлениям. Каков однако свет истины! Бедный любовник! Пока ты изнываешь от холода вдали от своей любовницы, рядом с которой ты, возможно, уже заменен; пока жадно фиксируешь свои глаза на ее портрете и пока ты воображаешь ее (по крайней мере на портрете) быть рассматриваемой исключительно тобой, коварное изображение, столь же неверное, как и оригинал, бросает свои взгляды на все, что ее окружает и улыбается всему свету.



Вот вам моральное сходство между портретом и его моделью, которого никакой философ, ни один художник, ни один наблюдатель еще не замечал.



Я иду от открытия к открытию.
Глава XVI



Пока я предавался таким невеселым мыслям, Жанетти все еще был в той же позиции и ожидал объяснений, которых он у меня потребовал. Я вытащил свое голову из складок дорожного платья, куда я засунул ее, чтобы в спокойствии помедитировать всласть и чтобы отвязаться от своих недавних печальных размышлений.



-- Не видишь ли ты, Жанетти, --сказал я ему после моментной тишины и повернув кресло в его сторону, -- не видишь ли, что поскольку картина имеет плоскую поверхность, лучи света, которые исходят из каждой точки этой поверхности..



Жанетти при этом объяснении так открыл глаза, что можно было увидеть целиком их зрачки; вдобавок у него был полуоткрыт рот.



Эти два движения его человеческой фигуры анонсировали, по известному художнику Ла Брюну, моему собрату по изгнанию здесь в Италии, а позднее и России, крайнюю степень удивления.



Это было без сомнения мое животное, которое предприняло подобное рассуждение; моя душа знала вдобавок, что Жанетти не знает совершенно того, что это такое -- плоская поверхность и еще менее то, что это такое лучи света: расширившиеся от изумления его зрачки вернули меня к себя, я втянул голову в воротник своего дорожного платья и утонул там настолько, что почти что спрятался целиком.



В этом месте своего путешествия я решил поужинать: время дня уже было позднее, еще один шаг по комнате перенес бы мой ужин в ночь. Я скользил до края своего кресла и поместив обе ноги на камин, терпеливо ожидал еды.



Это весьма приятная позиция, я полагаю, и весьма трудно найти другую такую, которая объединила бы столько преимуществ и которая была бы также удобна для неизбежных стоянок в столь долгом путешествии.



Розина, моя верная собака, никогда не упускает случая броситься на баски, название которой детали мало что скажет потомкам, моего дорожного платья, чтобы я взял ее к себе; она там находит постелю, хорошо приготовленную и достаточно удобную в вершине угла, который формуют две части моего корпуса: подобие V, чудесно представляющее мою ситуацию



Розина внедряетя на меня, если я не беру ее туда по своей воле. Я часто нахожу ее там, не зная, как она туда добралась. Мои руки организуются сами собой на манер, наиболее удобный для этого существа, то ли потому что есть некая симпатия между этим милым животным и моим, то ли единственно все решает случай. Впрочем, я не верю вообще-то в случай, эту печальную субстанцию, в это слово, которое не значит ничего. Я больше поверю в магнетизм.



Имеется такая реальность в отношениях, которые существуют между этим двумя животными, что, когда я ставлю обе ноги на камин по чистой рассеянности; когда час обеда еще не близок и я не думаю никоим образом, чтобы пора бы пообедать, всякий раз Розина, присутствуя при этом движении, выдает удовольствие, которое она чувствует, тихонько подергивая хвостом. Сдержанность удерживает ее на своем месте; а поскольку мое животное замечает все душевные движения собаки, хотя и неспособно резонировать о причине их производящей, между ними устанавливается немой диалог, очень приятная связь, которая не может быть абсолютно приписана случаю.
Глава XVII



Как бы меня не обвиняли в многословии деталей, но это манера всех путешествующих.



Когда отправляются в Альпы, чтобы залезть на Монблан, когда собираются увидеть открытое жерло могилы Эмпедокла, всегда будет не хватать описаний точных мелких деталей, многочисленных персон, как то мулы, качество провизии, превосходный аппетит путешественников. Все это вплоть до неверных шагов при подъеме тщательно регистрируется в журнале, для оповещения сидячего мира.



По этому принципу я решил говорить о моей дорогой Розине, любимом существе, которое я люблю с подлинной страстью и посвятить ей отдельную главу целиком.



Вот уже десять лет, как мы живем вместе, и еще не было никакого охлаждения между нами; или, если и поднимаются между нами некоторые разногласия, я добродушно сознаюсь, что наибольшая неправда на моей стороне, и Розина всегда делает первый шаг к примирению.



Вечером, когда она недовольна, она печально удаляется без каких-либо огрызаний: на следующий день, на рассвете, она уже у моей постели в почтительной позе, и при малейшем движении ее хозяина, при малейших признаках пробуждения, она объявляет о своем присутствии ударами хвоста о мой ночной столик.



И почему мне отказаться от моей привязанности к этому ласковому животному, которое никогда не переставало меня любить начиная с тех времен, когда мы начали жить вместе? Моей памяти не хватит посчитать тех, кто мною интересовался и кто меня забыл.



У меня было несколько друзей, не одна любовница, куча связей, еще больше знакомых; и вот я никто для всего этого мира, который забыл даже мое имя.



А сколько было уверений в дружбе, предложений услуг! Я мог бы рассчитывать, кажется, на их средства, на вечную дружбу без границ!



Моя дорогая Розина, которая совсем не предлагала мне никаких услуг, оказала мне их больше, чем это можно бы было сделать для всего человечества: она меня любила тогда и любит до сих пор. Я также, я не боюсь этого сказать, я люблю ее с той же силой, как и своих друзей.



Пусть об этом говорят, кто что ему вздумается.
Глава XVIII



Мы оставили Жанетти в состоянии удивления, недвижным, как статуя, передо мной, в ожидании конца вразумительного объяснения, которое я начал.



Когда он видит, что я втягиваю голову в своей халат и таким образом кончаю свое объяснение, он уже не сомневается ни секунды, что мне нечем крыть и он поборол меня предложенной им проблемой.



Однако несмотря на добываемое им в таких случаях преимущество, он не чувствует ни малейшего шевеления гордости и не пытается извлечь выгоду из своего преимущества.



После короткого момента тишины Жанетти взял портрет, поставил его на прежнее место и тихо повернулся на цыпочках. Он почувствовал, что его присутствие было бы родом унижения для меня и его деликатность подсказал ему, что нужно удалиться, чтобы я этого не заметил.



Его поведение в этом случае меня живо заинтересовало, и засунуло его еще ближе к моему сердцу. Оно завоюет без сомнения ему место и в сердцах моих читателей; и если среди них найдется кто-нибудь достаточно бесчувственный, чтобы отказать ему в этом месте после прочтения данной главы, его бог поистине снабдил сердцем из мрамора.
Глава XIX

-- Черт побери, -- сказал я ему однажды, -- уже в третий раз я приказываю купить тебе щетку. Какое упрямство, какое животное!



Он не ответил ни слова: он не ответил ничего накануне на подобную выходку.



-- Приказ был настолько точен, -- сказал я, -- что я не понимаю ничего. Найди тряпку, чтобы почистить мои сапога, -- добавил я в гневе. И пока он ходил, я раскаивался в своей резкости.



Моя ярость прошла немедленно, как только я увидел с какой тщательностью он пытается стереть пыль с моих башмаков, не касаясь штанов. Я положил руку ему на плечо как знак примирения.



-- Вот, -- сказал я тогда самому себе, -- пусть говорят, что если кто и будет другому чистить башмаки, то только за деньги.



Это слово "деньги" стало лучом света в темном царстве, который мне все осветил. Я вдруг вспомнил, что я их уже давно не давал своему слуге.



-- Жанетти, -- сказал я отводя ногу, -- у вас есть деньги?



Полуулыбка удовлетворения показалась на его губах при этом вопросе.



-- Нет, мсье, уже восемь дней, как вы не давали мне ни су; я компенсировал все, что мне было нужно, из собственных средств.



-- И щетка? Это без сомнения из той же оперы?



Он снова улыбнулся. Он мог бы сказать своему хозяину: "Нет, я совсем не пустая голова, не животное, как вы это резко высказали вашему верному слуге. Заплатите мне 23 ливра 10 су 4 денье, которые вы мне должны, и я вам куплю вашу щетку". Он позволил несправедливо быть обвиненным скорее, чем заставить своего хозяина покраснеть из-за гнева



Да благословит его небо! Философы! христиане! вы это прочитали?



-- Во, Жанетти, -- сказал я ему, -- возьми деньги и беги, покупай щетку.



-- Но, мсье, вы что же останетесь с одним ботинком вычищенным, а другим грязным?



-- Иди, -- сказал я, -- и купи щетку; и пусть эта грязь останется на моих подошвах.



Он вышел, я взял тряпку и тщательно почистил мой левый ботинок, на который я бросил ненароком слезинку раскаяния.
Глава XX



Стены моей комнаты украшены эстампами и картинами, которые придают ей праздничный вид. Я хотел бы ото всего сердца, чтобы читатель мог их увидеть, одну за другой, чтобы удивиться и развлечься по пути, который нам еще предстоит проделать к моему письменному столу; но это так же невозможно ясно объяснить картину, как сделать похожий портрет по описанию.



Какой только эмоции он не почувствует, к примеру, глядя на первый эстамп на входе! Он на нем увидит несчастную Шарлотту, из "Страданий юного Вертера", урожденную Буфф, медленно вытирающую дрожащей рукой пистолеты Альбера, своего нареченного, одним из которых и подстрелит себя Вертер.



Черные предчувствия и всяческие агонии любви без надежды и утешения отпечатаны на ее физиономии; тогда как холодный Альбер, окруженный деловыми папками и старыми бумагами всех сортов, холодно поворачивается, чтобы пожелать доброго путешествия своему другу.



Сколько раз не порывался я разбить стекло, покрывающее этот эстамп, чтобы вырвать оттуда Альбера, чтобы разорвать его на куски и растоптать ногами! Но всегда останется столько Альберов на свете.



Какой чувствительный человек не имеет своего Альбера, с которым он принужден жить и о которого излияния сердечных чувств, унесения воображения, разобьются как брызги о скалы?



Счастлив тот кто находит друга, сердце и дух которого ему подходят, друг, который присоединяется к нему благодаря сродству вкусов, чувств и знаний; такого друга, который бы был не подвержен амбициям или корысти; который предпочитает тень дерева помпе двора. Счастлив у кого есть такой друг!
Глава XXI



А у меня был такой; и смерть его у меня отняла; она схватила его в самом начале его карьеры, в момент, когда его дружба стала необходимостью для моего сердца.



Мы помогали друг другу в мучительных военных перипетиях; у нас была не более чем одна трубка на двоих; мы пили из одной и той же чашки: мы покрывались одной шинелью; и в тех несчастных обстоятельствах, в которых мы находились, место где мы жили, было для нас как бы новой родиной: я видел его мишенью всех опасностей войны, войны неистовой, войны со своей родины в рядах ее врагов, но войны за свою родину.



Смерть, кажется, сохранила нас друг для друга: она выпустила по нему тысячу своих стрел, так и не коснувшись его; но именно из-за этого потеря его так болезненна для меня. Шум оружия, энтузиазм, который завладевает душой при виде опасности, возможно, не дали крикам его души проникнуть в мое сердце!



Будь его смерть полезна для его страны и мрачна для врагов -- я бы меньше сожалел о ней. Но потерять его среди приятного отдыха на зимних квартирах! видеть, как он угасят на моих руках в момент, когда, казалось, здоровье возвращается к нему, в момент, когда наша дружба в рамках отдыха и досуга становилась все теснее.



О! я из-за этого никогда не утешусь! Однако память о нем живет только в моем сердце; ее нет среди тех, кто окружал его и кто его заменил: эта мысль делает для меня чувство утраты еще более мучительным.



И равнодушная к судьбе индивидов природа, одевшись в свои весенние наряды, сияет вечной красотой. Вот она во всей своей красе явилась к кладбищу, где он покоится. Деревья покрылись листвой и переплелись ветвями; птицы поют под листвой; мухи жужжат среди цветов; все дышит радостью и жизнью в этом обиталище смерти:



И вечерами, когда луна сияет на небе, а я, как неприкаянный, размышляю вблизи этого печального места, я слышу сверчка, как он, скрытый травой, покрывающей молчаливую могилу друга, без устали тянет свою песню. Невосполнимое разрушение людей и все несчастья человечества не стоят ничего в этом великом универсуме.



Смерть чувствительного человека, который издает свои последние вздохи среди своих опечаленный друзей и смерть бабочки, которую холодный воздух однажды застает в венчике цветка, одинаковые эпохи в жизни природы.



Человек это только фантом, тень, пар, который развеивается по воздуху..



Но утренний рассвет заставляет бледнеть небеса; мрачные идеи, которые меня волновали, исчезают вместе с породившей их ночью, и надежда возрождается в моем сердце. Нет, тот кто так заливает восток светом, не для того это делает каждый день как по расписанию, чтобы меня погрузить в ночь небытия.



Тот, кто растянул этот огромный горизонт, тот кто поднял эти огромные массы, снеговые верхушки которых украшает солнце, это тот кто приказал моему сердцу биться, а моему духу думать.



Нет, мой друг совсем не вступил в небытие; и каким бы ни был барьер, который нас разделяет, я его обратно увижу. И моя надежда -- это отнюдь не силлогизм



Полета какого-то насекомого, рассекающего воздух, достаточно чтобы меня убедить; и часто деревенские картины, воздушный парфюм, и не знаю какой шарм, распространяющийся вокруг меня, взлохмачивают мои мысли так, как будто непобедимое доказательство бессмертия проникает с силой в мою душу и завладевает ею целиком.
Глава XXII



Уже давно глава, которую я хотел написать, подставлялась под мое перо, а я ее все откладывал. Я обещал себе, что должен увидеть в своей книге смеющееся лицо моей души. Но этот проект ускользнул от меня, как и многие другие: я надеюсь, что чувствительный читатель извинит мне, что я вызвал у него несколько слез; и если кто-нибудь найдет, что в действительности я должен вырезать эту печальную главу, ему следует разорвать свой экземпляр или бросить книгу в огонь.



Мне достаточно даже, если эту главу примешь близко к сердцу ты, моя дорогая Женни, ты, лучшая и самая любимая из всех женщин; ты, лучшая и самая любимая из всех сестер; это тебе я посвящаю свою повесть: если она будет мила для всех чувствительных и тонких сердец, и если ты извинишь глупости, которые время от времени выскальзывали у меня невольно, я плевал на всех критиков вселенной.
Глава XXIII



Я скажу только одно слово о следующем эстампе.



Это семья несчастного Уголино, того самого из дантова "Ада", умирающая от голода. Один из его сыновей растянулся без движения у его ног; другие протягивают к нему ослабевшие ручки, прося хлеба, тогда как несчастный отец, опираясь о тюремную колонну, с остекленевшими глазами и неподвижным лицом, с ужасающим спокойствием последней стадии отчаяния умирает одновременно собственной смертью и смертью всех своих детей, страдая всеми страданиями человеческого существа.



А вот бравый шевалье д'Асса в битве при монастыре Кампен, одной из кровопролитнейших битв Семилетней войны -- вот ты испускаешь своей последний вздох среди сотни штыков в порыве героизма, которого не знают более наши дни.



И ты, которая плачешь под этими пальмами, несчастная негритяночка! Ты, которую некий варвар -- это был без сомнения не англичанин -- предал и бросил; да что я говорю? тебя, которую он имел жестокость продать как одну из последних рабынь несмотря на плод вашей любви, который ты носишь под сердцем. Я не могу пройти мимо твоего изображения не отдав должного твоей чувствительности и твоим несчастьям!



Остановимся-ка на минуту перед вот этой другой картиной: юная пастушка совершенно одна держит свое стадо на вершинах Альп: она сидит на старом стволе опрокинутой сосны и индевеет от мороза; ее ноги покрыты большими листами какалии, лиловый цветок которой торчит над ее головой.



Лаванда, тмин, анемон, василек, цветы всех видов, которые с таким трудом культивируются в наших оранжереях и садах и которые рождаются в Альпах во всей своей примитивной красоте, формируют блестящий ковер, по которому бродят ее овечки.



Милая пастушка, скажи мне, где находится тот прелестный уголок земли, в котором ты обитаешь? В каком отдаленном животноводческом хозяйстве ты сегодня встала с авророй? Не смог бы я отправиться жить туда?



Но увы! мягкое спокойствие, которым ты наслаждаешься, не замедлить исчезнуть: демон войны, не удовлетворенный разрушением городов, скоро принесет страх и смятение и в самый удаленный уголок. Уже приближаются суворовские солдаты, и я вместе с ними в штабе их главного фельдмаршала, и я вижу, как они маршируют от горы к горе, все ближе и ближе к облакам. Гром пушек уже можно слышать на самых возвышенных обиталищах грома.



Беги, пастушка, гони свое стадо, спрячься в самых удаленных пещерах и самых диких: нет больше места спокоя на этой печальной земле!
Глава XXIV



Я не знаю, как это со мной произошло; но вот уже некоторое время мои главы заканчиваются на печальной ноте. Напрасно я фиксирую с самого начала свои взгляды на каком-нибудь приятном объекте, напрасно я бросаю якорь в спокойных водах, я испытываю тут же мощный шквал, который заставляет меня отклоняться.



Чтобы положить конец этому возбуждению, которое сбивает меня с намеченных мною же самим идей и чтобы утихомирить биения своего сердца, которое столько волнительных образов слишком колеблют, я не вижу другого средства как прибегнуть к рассуждению.



Да, я хочу положить этот кусочек льда на свое сердце.



И это рассуждение будет о живописи; потому что рассуждать о другом предмете, нет подручных средств. А я могу рассуждать только о том, что возбуждается образами, находящимися у меня перед глазами. Рассуждения о живописи это моей конек, не уступающий всем воображаемым скакунам дяди Тоби.



Свое рассуждение о живописи я начну с вопроса преимущества великолепного искусства живописи искусству музыки: да, я хочу поставить некоторые свои соображения на весы разума, хотя бы они весили не более одного песчаного зернышка, одного даже атома.



Можно сказать в пользу живописи, что она кое-что оставляет после себя; ее картины переживают ее и увековечиваются в нашей памяти.



Ответят, что композиторы также оставляют после себя оперы и концерты; но музыка -- подданная моды, а живопись нет.



Музыкальные пьесы, которые расчувствовали наших дедушек и бабушек, смешны для любителей нашего времени, их помещают среди опер-буфф, которые заставляют нас, их внуков, смеяться над тем, что когда-то вызывало слезы.



Картины Рафаэля будут восхищать наше потомство, как они восхищали наших предков.



Вот моя крупинка песка.
Глава XXV



-- Но какая мне разница, – сказала мне однажды мадам де Ноткастль, – что музыка Херубини или там Чимарозы отличается от музыки их предшественников?



Какая мне разница, что старинная музыка заставляет меня смеяться, лишь бы новая мне импонировала?



Необходимо ли для моего счастья, чтобы мои удовольствия напоминали удовольствия моей прабабушки? Что вы мне говорите о живописи, искусстве, которое нравится совсем немногим, тогда как музыка волнует все, что только дышит?



Этот вопрос меня немало озадачил, ибо, начиная главу, я как-то не подготовился к нему.



Возможно, если бы я его предвидел, я бы вообще не стал предпринимать этого рассуждения. И пусть не примут это как афронт к музыкантам.



Я совсем не настаиваю, я призываю небо и всех тех, кто слышал, как я играю на скрипке в свидетели. В этом плане я ни на что не претендую.



Но предполагая достоинства искусств равными с разных сторон, я бы ввел такой критерий достоинства искусства, как оценку артистических способностей.



О чем речь? Часто видят детей, как они бренчат на клавесине на манер великих грандов; но никогда не видели хорошего художника 12 лет. Живопись, кроме вкуса и чувства, требует думающей головы, без которой музыканты вполне могут обойтись.



Часто можно видеть, как целыми днями человек без чувств и без головы вытягивает из скрипки или арфы волнительные звуки.



Можно воспитать человеческое животное до касания клавесина, и когда оно дойдет до уровня мастера, душа может вояжировать спокойно, пока пальцы машинально выдавливают звуки и во что она никак не вмешивается.



Невозможно напротив изобразить простейшую вещь в свете, чтобы душа не использовала там всех своих способностей.



Да, но что вы скажете, спросят меня, если сравнить  исполнение музыки, действительно, не требующее особого интеллекта, с ее сочинением? Признаюсь вопрос снова ставит меня в тупик. Если бы те, кто вздумал рассуждать были бы последовательны, то все рассуждения заканчивались бы подобной озадаченностью.



Начиная исследование какого-нибудь вопроса, обычно принимают догматический тон, ибо в душе вопрос уже решен, как это и было, по правде говоря, в моем случае в отношении живописи, хотя я несколько лицемерно и демонстрировал непредвзятость; но дискуссия пробуждает возражение.. и все кончается сомнением.
Глава XXVI



А теперь когда я несколько успокоился, я собираюсь поговорить с вами без эмоций о двух портретах, которые находятся рядом с альпийской картинкой.



Рафаэль! твой потрет не мог бы быть нарисован никем, кроме тебя. Кто другой осмелился бы взяться за него.? Твоя открытая, чувственная, духовная фигура раскрывает твой характер и твой гений.



Чтобы угодить твоей тени, я поместил рядом с тобой портрет твоей любовницы, к которой люди всех веков будут предъявлять претензии за те великолепные работы, которых искусство лишилось из-за твоей преждевременной смерти.



Когда я экзаменую портрет Рафаэля, я чувствую себя пронзенным почти религиозным чувством великого человека, который в цветущем своем возрасте превзошел всю античность и картины которого – восхищение и отчаяние современных артистов.



Моя душа, наслаждаясь Рафаэлем, чувствует одновременно приток негодования против той итальяночки, которая предпочла свою любовь тому, кто ее любил, и которая погасила на своей груди этот божественный цветок, этот божественный гений.



Несчастная, разве не знаешь ты, что Рафаэль уже анонсировал создание великолепной новой работы – "Преображение"? Не знаешь ли ты, что ты сжимала в своих объятиях фаворита природы, отца энтузиазма, великолепного гения, божество?



Но то время как моя душа делает эти замечания, ее животный компаньон, зафиксировав свой внимательный взгляд на пагубной красоте, чувствует себя готовой извинить ею смерть Рафаэля.



Напрасно моя душа упрекает его в экстравагантной слабости, оно совсем не слушает. Так между этими двумя существами во мне, по случаю, устанавливается странный диалог, который часто заканчивается в пользу плохого принципа, и образчик которого я зарезервировал для следующей главы.
Глава XXVII



Эстампы и картины, о которых я только что говорил, бледнеют и исчезают при первом же взгляде на следующую картину: бессмертные работы Рафаэля, Корреджо и всех итальянской школы не выдержат параллели.



Итак, я храню ее всегда как последний кусок, как резерв главного командования, когда я делю с каким-нибудь любопытным удовольствие путешествовать со мной;



и я могу уверить, что как только я показываю эту суперкартину знатокам и игнорантам, светским людям, ремесленникам, женщинам и детям, даже животным, я всегда вижу, как любой зритель – каждый на свой манер – выражает знаки удивления: так верно там передана натура!



Да блин! какую картину можно было бы вам представить; какое зрелище дать вашим глазам, мадам, более всего удовлетворяющее вашим требованиям, чем вы сами?



Картина, о которой я говорю, – это зеркало, и никто вплоть до настоящего момента еще не намеревался даже ее критикнуть; для тех, кто смотрит на нее, это совершенная картина, картина, к которой невозможно придраться.



Без сомнения согласятся, что, путешествуя по моей стране, здесь можно рассчитывать на одно из чудес света.



Я молчаливо наслаждался удовольствием, которое чувствует физик, размышляя над странными феноменами света, и как их представляет все природные объекты эта полированная поверхность.



Зеркало снабжает оседлого путешественника тысячей интересных отражений, тысячей наблюдений, которые делают объект полезным и ценным.



Вы, кого Амур держал или держит еще под своей властью, узнайте, что это перед зеркалом, которое заостряет ваши черты и обдумывает свои жестокости; это перед зеркалом, которое повторяет ваши маневры, которое изучает ваши движения, которое заранее подготовлено к войне, какую вы еще только хотите объявить; это там, где вы упражняетесь в ласковых взглядах, строите мины, принимаете сердитый вид знатока, как актер упражняется наедине с собой перед выходом на сцену – это перед зеркалом вы раскрываетесь в такой полноте, какую не в состоянии выразить даже Рафаэль.



Всегда беспристрастное и правдивое, зеркало доставляет зрителю розы юности или морщины в соответствии с возрастом направленного на нее взгляда, никого не ошикивая и не льстя никому. Среди всех советников начальства оно единственное говорит правду.



Это преимущество заставляет желать изобретения морального зеркала, где бы все люди могли видеть себя со всеми своими пороками и добродетелями. Я думал даже предложить приз какой-нибудь академии за подобное открытие, пока по зрелому размышлению мне не пришла в голову мысль о его бесполезности.



Увы! это так редко, чтобы уродство признало себя и разбило зеркало!



Напрасно зеркала множатся вокруг нас и отражают с геометрической точностью свет и истину; в тот самый момент, когда лучи только проникают в наш глаз, чтобы нарисовать нас такими, какими мы есть, самолюбие незаметно всовывает свою призму-обманщика между нами и нашим образом и представляет нам божество.



Из всех призм, которые существуют, начиная с первой, которая вышла из бессмертных рук Ньютона, никакая не обладает силой рефракции столь сильной и не производит цветов столь приятных и столь живых, как призма самолюбия.



Итак, поскольку обычные зеркала напрасно оповещают правду, и каждый доволен своим образом; поскольку обычные зеркала не могут заставить человека признать свои физические несовершенства, чему может служить моральное зеркало?



Мало кто в мире направит туда свой взгляд, и никто себя там не узнает, за исключением философов. Но даже в этом я несколько сомневаюсь.



Поскольку я принимаю зеркало за то, чем оно является, я надеюсь, никто не обвинит меня в том, что я поставил выше его всех картин итальянской школы. Дамы, вкус которых не может быть фальшивым, решения которых должны все регулировать, бросают обычно, когда они появляются в моей квартире, свой первый взгляд именно на эту картину.



Я видел их тысячу раз дам и даже девушек-подростков, забывающих на балу своих ребят, танцы и все удовольствия праздника, лишь бы посозерцать с нескрываемым удовольствием эту захватывающую картину. И даже почтить время от времени ее своим глазом среди самого оживленного контрданса.



Кто мог бы отрицать ранг такой картины, которой я даю место посреди шедевров Апеллеса?
Глава XXVIII



Наконец-то я достиг своего письменного стола; и уже даже, вытянув руку, я мог бы достать на нем ближние ко мне предметы, когда вдруг обнаружил себя в моменте крушения плодов всех своих трудов, почти что потери жизни.



Мне следовало бы обойти молчанием незадачу, которая случилась со мной, чтобы не отнимать мужества у путешественников. Ведь так трудно вертеться на вращающемся кресле, которым я пользуюсь, и нужно быть несчастным до последней степени, – как несчастен я, – чтобы подвергнуться подобной опасности.



Вдруг оказалось, что я растянулся на земле, совершенно опрокинутый; и это было так быстро, так непреднамеренно, что я бы не поверил в свое несчастье, если бы круги в голове и сильная боль в левом плече не доказали бы мне однозначно моего несчастья.



Это был плохой трюк моей половины. Ужаснутый голосом бедняка, который потребовал вдруг милостыню у моих ворот, и лаем Розины (она рухнула неожиданно на мое кресло, прежде чем моя душа имела время предупредить ее, что позади нет опоры); я получил импульс, который был столь силен, что кресло оказалось вне центра своей тяжести, и опрокинулось на меня.



Здесь, сознаюсь, один из тех случаев, когда следовало бы жаловаться на мою душу; потому что вместо того чтобы раздражаться по поводу своего недавнего отсутствия, она забылась до такой степени, что практически впала вместе со мной в настоящее животное чувство, и неправильно истолковала слова этого бедняка.



– Бездельник! работай, (далее шли матерки, подсказанные жадностью и жестокостью состоятельного человека!) – сказала ему она.



– Мсье, – ответил он тогда, чтобы несколько смягчить меня, – я из Шамбри.



– Тем хуже для вас.



– Я – Жак; это я, кого вы видели в деревне; это я, кто выводил баранов на луга.



– Что вы здесь делаете?



Моя душа начала раскаиваться в жестокости моих первых слов. Я даже думаю, она начала в них раскаиваться за момент до того, как они выскользнули. Это то же самое, как будто бы неожиданно встречаешь во время прогулки рытвину или пригорок: его вроде бы и видишь, но времени избежать нет.



Розина закончила мои блуждания по раскаяниям и рассудку: она узнала Жака, который часто делился с ней хлебом, и засвидельствовала знакомство с ним ласками. Она-то, значит, помнила о нем и сразу показала свою признательность.



В это время Жанетти, собрав остатки моего ужина, предназначенные для его собственного, дал их не колеблясь Жаку.



Бедный Жанетти!



Вот так во время своего путешествия я получил уроки философии и человечности от своих слуги и собаки.
Глава XXIX



Прежде чем пойти далее, я хочу ликвидировать одно сомнение, которое могло бы внедриться в души моих читателей.



Я не хотел бы ни за что на свете, чтобы меня подозревали, будто я предпринял это путешествие единственно потому, что не знал чем заняться и принужденный к нему в некотором смысле лишь обстоятельствами. Я уверяю вас и клянусь всем, что мне дорого, что я имел намерение его предпринять задолго до события, отнявшего у меня свободу на 42 дня.



Это вынужденное уединение не более чем оказия, пустившее меня в дорогу несколько ранее намеченного срока.



Я знаю, что уверение, которое я здесь сделал, бесплодно и некоторым покажется подозрительным; но я знаю также, что подозрительные люди не читают моих книг: они имеют достаточно занятий у себя и своих друзей; у них куча других дел, а доброжелательный читатель мне поверит.



Однако соглашусь, что я бы предпочел заняться этим путешествием в другое время и то, которое я избрал для его совершения, подошло бы мне скорее во время поста, чем во время карнавала. И все же философские размышления, которые снизошли на меня с небес, много мне помогли в воздержании от тех удовольствий, которые Турин разбрасывает во множестве в эти моменты шума и движения.



Ну и что, говорил я сам себе, пусть стены моей комнаты не так великолепно украшены, как стены бального зала; пусть тишина моей хижины не производит приятного шума музыки и танца; но среди блестящих личностей, которых можно встретить на этих празднествах, есть с очевидностью и более нудные, чем я.



И почему человеку свойственно настраиваться на тех и расстраиваться из-за тех, кто находится в более приятной ситуации, тогда как мир кишит гораздо большим количеством тех, несчастья которых неизмеримо больше.



Чтобы убедиться в этом достаточно вместо того, чтобы переноситься воображением в великолепные чертоги, где столько красавиц затмеваются прекрасной Евгенией, любовницей пьемонтского принца, и где я нашел бы себя посреди излучающих счастье физиономий, остановиться хотя бы на момент на улице, которые туда ведут.



Здесь можно увидеть множество несчастных, лежащих полуголыми среди роскошных апартаментов, и, кажется, дышащих холодом и нищетой.



Какое зрелище! Я хотел бы чтобы эта страница моей книги стала известна всей вселенной; я хотел бы, чтобы знали, что в этом городе, где все дышит изобилием, самыми холодными зимними ночами толпы несчастных спят под открытым небом, с головой, прислоненной к тротуару или на пороге какого-нибудь дворца.



Здесь видна куча детей, прижавшихся друг к другу, чтобы не умереть от холода. Там – дрожащая женщина, которая даже не в состоянии плакать.



Прохожие подходят и отходят, даже не взволнованные зрелищем, к которому они привыкли. Шум карет, голоса нетерпения, звуки волшебной музыки мешаются порой с криками этих несчастных в каком-то раздирающем диссонансе.
Глава XXX



Тот кто поспешит судить о городе по предыдущей главе, сильно ошибется. Я говорил о бедных, которых вы там найдете, об их жалобных криках и равнодушии к ним многих персон; но я ничего не сказал о толпе милосердных людей, которые спят, пока другие развлекаются, которые встают с рассветом и помогают несчастным без свидетелей и показухи.



Нет, я не умолчу об этом: я хочу написать это на каждой странице, чтобы все это прочитали обязательно.



После того как таким образом была разделена их судьба с судьбой их братьев, после пролития бальзама на их сердца, смятые скорбью, они идут в церкви, тогда как утомленный порок спит на пуховиках, чтобы вознести богу свои молитвы и благодарить его за благодеяния: свет одинокой лампы еще борется со светом рождающегося дня в храме, а они уже распростерты у подножия алтарей; – а вечность, раздраженная упрямством и жадностью людей, удерживает свою молнию, готовую разить.
Глава XXXI



Я хотел бы сказать кое-что об этих несчастных, ибо сама мысль о них расстраивает меня в самых приятных путешествиях. Иногда пораженный различием их ситуации и моей, я останавливаю вдруг свою воображаемую коляску, и моя комната, кажется, хорошеет на глазах.



И однако.. Какая бесполезная роскошь! 6 стульев! Письменный стол! Зеркало! Какое хвастовство! Моя постель, особенно, моя постель, в красный и белый цвета, и два моих матраса: она будто,  бросает вызов великолепию и изнеженности азиатских монархов.



Эти размышления делают меня индифферентным к удовольствиям, которые мне запрещены: и размышление к размышлению – приступ философской горячки становится таковым, что я мог бы увидеть бал в соседней комнате, мог бы услышать звуки скрипок и кларнетов, не сдвинувшись с места; я мог бы слышать своими персональными ушами мелодичный голос Марчезини, тот голос, который часто пробирает меня мурашками от восторга, – да, я мог бы его слышать, не поколебавшись с места; я мог бы смотреть на красивейшую женщину Турина, саму Евгению, без крохи эмоций, вылепленную мадемуазель Рапо с ног до головы.



Но, возможно, все это и не так.
Глава XXXII



Но разрешите спросить у вас, господа, развлекаетесь ли вы, как прежде, на балах или в комедии? Что касается меня, признаюсь вам; в течение некоторого времени все многочисленные сборища внушают мне определенный ужас.



Я там обуреваем мрачными мыслями. Напрасно я силюсь прогнать их, они возвращаются ко мне с постоянством мыслей Аталии, которая никак не могла успокоиться, пока не уничтожит "все царское племя рода иудина".



Это, возможно, потому что душа, переполненная мрачными идеями и разрывающими душу картинами, всюду находит сюжеты для печали – как испорченный желудок превращает в яд даже наиболее полезные продукты питания.



Как бы там оно ни было, вот вам моя песенка: когда я нахожусь на одном из этих праздников, среди этой толпы людей приятных и , которые излучают только радость, открытость и сердечность, я говорю себе:



Если бы на это глянцевое собрание вдруг заявился белый медведь, философ, тигр или какое-нибудь другое существо того же рода, и если бы, поднявшись к оркестрантам, он закричал бы с надрывом:



– Несчастные человеки! послушайте правду, которую изрыгает мой рот: вы угнетены, тиранизированы, вы несчастны, вы скучаете! Прочь из этой летаргии!



Вы, музыканты, начните с того, что разбейте ваши инструменты о головы присутствующих, если они вам это, конечно, позволят; пусть каждый вооружится кинжалом; не думайте отныне ни о развлечениях ни о праздниках; поднимитесь в ложи и пустите кинжалы в действие; пусть женщины омоют свои нежные руки кровью!



Выходите, вы свободны, совлеките вашего короля с трона из вашего Бога из святилища!



– Ничего себе! хорошенький тигр, – заметит читатель, – этак куча замечательных людей будут казнены? Вам что, мало того, как потанцевали в Париже пять лет назад на площади Бастилии и чем это кончилось?



– Жанетти, закройте двери и окна. Я не хочу больше видеть света, и пусть никто не входит в мою комнату; пододвиньте-ка сюда песок, выйдете сами и не заходите сюда! Я буду писать.
Глава XXXIII



– Нет, нет, останьтесь, Жанетти; останьтесь, мой дорогой, и ты моя Розина; ты, которая предвидишь мои муки и облегчаешь их своими ласками; подойди, моя Розина, подойди ко мне.
Глава XXXIV



Падение моего кресла оказало читателю ту услугу, что сократило для него мое путешествие на дюжину глав, потому что поднявшись, я оказался визави и совсем близко со своим письменным столом, так что это вырвало меня от рассуждений о моих многочисленных эстампах и картинах, которые мне еще надо было пробежать и которые могли бы пролонгировать мои экскурсии о живописи до бесконечности.



Оставив, итак, справа портреты Рафаэля и его возлюбленной, шевалье д'Ассиза и альпийской пастушки, и продвигаясь по левой стороне от окна, можно найти мой письменный стол: это первый объект и наиболее бросающийся в глаза, который представляется взглядам путешественника, по дороге, которую я только что указал.



На столе я нагромоздил друг на друга несколько библиотечных эстампов, а поверх них еще и бюст; так что образуется сорт пирамиды, и именно это-то сооружение и вносит самый большой вклад в облагораживание моей комнаты.



Выдвигая из стола первый ящик, можно найти письменный прибор, бумагу всех сортов, строго очиненные перья, воск для запечатывания. Все это невольно внушало бы желание писать и самому апатичному существу. А вы думаете, иначе бы я взялся описывать свое путешествие.



Я уверен, моя дорогая Женни, что, если бы ты пришла ко мне и случайно открыла этот ящичек, ты бы ответила на мое прошлогоднее письмо к тебе. В соседнем ящичке в беспорядочной куче покоятся волнующие материалы по историки узников Пиньяроля, обо всех этих Фуке и железных масках, которые наши короли держали в этом замке и о которых вы, дорогие друзья, скоро прочтете.



Между двумя этими ящичками есть углубление, куда я бросаю письма по мере их получения: там скопилась корреспонденция последних десяти лет; более старинные рассортированы по датам в несколько пакетов: осталось всего несколько неотсортированных, еще со времен моей юности.



Какое удовольствие вновь пережить через эти письма волнения юных дней, быть увлеченным по новой в эти счастливые времена, которым уже не вернуться!



О! как полно мое сердце, как оно наслаждается печалью, когда мои глаза пробегают строчки, написанные существом, которого  больше нет! Вот они эти буквы, это сердце, которое водило рукой, это для меня он писал это письмо, и это письмо – это все, что осталось от него!



Когда я попадаю в этот уголок, я редко оттуда извлекаюсь в течение целого дня.



Именно таким образом путешественник пересекает как можно быстрее несколько итальянских провинций, делая там в поспехе несколько поверхностных наблюдений, чтобы потом задержаться на целый месяц в Риме.



Письма юных дней – это наиболее богатая жила шахты моих воспоминаний, которую я эксплуатирую.



Какая перемена с тех пор произошла в моих идеях и чувствах! А какая разница в моих друзьях! Как они до потери пульса волновались тогда проектами, которые им по барабану сейчас.



А вот письмо, взволнованные строчки которого вопят от большого несчастья, обрушившегося на нас. Но конец письма отсутствует и это несчастье совершенно забылось.



Нас осаждают при чтении старых писем тысячи предположений; мир и люди нам совершенно незнакомы, но какова интенсивность общения! какая дружеская доверчивость! доверчивость без границ!



Мы были счастливы нашими ошибками. А теперь! Этого уже нет; мы умеем читать как и все прочие в человеческом сердце; а правда, попадая в нас как бомба, разрушила навсегда восхитительный дворец иллюзий.
Глава XXXV



Только от меня зависит, посвятить ли целую главу этой засохшей розе, хотя этот предмет стоит целого труда: это цветок прошлогоднего карнавала.



Я подбирал ее сам в оранжерее и вечером, за час до бала, был полон надежд и приятных эмоций, собираясь подарить ее мадам де Хоткастль.



Помню, как она ее взяла, поставила на свой столик, не глядя на меня. Но как она могла обратить внимание на меня? Она была слишком занята рассматриванием себя самой.



Стоя перед большим зеркалом, уже причесанная, мадам наводила последний лоск на свои украшения: она была так сильно занята, ее внимание было так тотально увлечено рубинами, вуалью и нагромождением помпонов всех сортов, что я не добился от нее ни единого взгляда, ни единого знака.



И тогда я отретировался; почтительно держа в руке подушечку с готовыми для заколок булавками; они взяла булавки, не глядя на меня и не отрывая взгляд от зеркала, чтобы не потерять из виду своего изображения.



Еще я держал некоторое время второе зеркало перед ней, чтобы она лучше могла оценить свои украшения; и пока ее физиономия отражаясь то в одном зеркале, то в другом, я видел перспективу кокетки, для которой ни в одном из зеркал нет места для меня. Наконец – сознаюсь – мы, я и моя роза, представляли собой весьма печальную фигуру.



Я в конце концов потерял терпение и, не в состоянии более противиться пожиравшему меня противству, поставил зеркало, которое до того держал в руке и вышел распсиховавшись и не сказав до свидания.



– Вы уходите? – мне сказала она, поворачиваясь так, чтобы увидеть себя в профиль. Я не ответил ничего; но я еще пытался услышать некоторое время у дверей, какой эффект произведет мой неожиданный уход.



– Не кажется ли вам, – сказала она своей горничной после минутного молчания, – не кажется ли вам, что это какару слишком велико для моего роста, особенно в нижней части и там следует сделать оборку с иголками?



Как и почему эта роза засохла и находится на пюпитре моего письменного стола, этого я наверное не скажу.



Заметьте себе хорошо, мадам, что я не делаю никаких размышлений по поводу увядшей розы, навроде Пушкина, который изошел целым стихотворением насчет цветка засохшего, безымянного. Я совсем не сказал, хорошо или плохо поступила мадам де Хоткастль, предпочтя мне свои украшения, ни того, имею ли я право быть принятым иначе.



Я стараюсь не торопиться делать обобщающие выводы о реальности, силе и длительности дамских чувств по отношению к их приятелям.



Я удовольствуюсь тем, что бросаю эту главу (потому что она всего лишь одна из многих), брасаю, говорю я, в мир, бросаю до конца путешествия, не адресуясь ни к кому и не рекомендуя ее никому.



Я добавлю только один совет для вас, мсье: примите в душе как должное, что в один прекрасный момент бала ваша любовница, уже не ваша.



В момент, когда начинаются украшения, возлюбленный уже не более чем муж, и только бал снова делает его возлюбленным.



Все знают вдобавок, чего может добиться муж, чтобы принудить себя любить; поэтому относитесь к вашему несчастью с терпением и со смешком.



И не стройте себе иллюзий, мсье: если вас видят с удовольствием на балу, это не из-за ваших качеств возлюбленного, потому что вы – это муж; но это потому что вы составляете часть бала и, следовательно, необходимый знак ее нового успеха; вы одна десятая возлюбленного.



Или же, возможно, это потому что вы хорошо танцуете и потому что вы можете дать ей новый блеск, наконец, – что может быть наиболее лестно для вас в оказываемом вам внимании, – это то что она надеется, декларируя вас человеком с достоинствами, поднимать вас как предмет ревности для ее подруг; вот только вы-то здесь ни при чем.



Вот то что и должно быть; нужно стушеваться и ожидать того естественного и неприятного момента, что ваша роль мужа уже прошла. Я знаю более чем одного такого, кто желал бы быть покинутым по-хорошему.
Глава XXXVI



Я обещал диалог между моей душой и моим животным; но некоторые главы как пить дать куда-то выпали или скорее другие стекли с моего пера и меняют курс моих проектов: это главы о моей библиотеке, которые я постараюсь сделать как можно более короткими.



Даже сорок два дня пролетят, а и целого пространства времени не хватит, чтобы закончить описание богатой страны, где я с приятностью путешествую.



Моя библиотека составлена из романов, поскольку их стоит читать, да – романов, к которым в наше время конца XVIII века все еще относятся как к второстепенной развлекательной литературе – и нескольких избранных поэтов.



Как будто бы у меня не было достаточно своих бед, чтобы я делил еще добровольно беды тысяч воображаемых персонажей, но я чувствую их так же живо, как и свои собственные: сколько слез пролил я ради этой несчастной Клариссы из одноименного романа Ричардсона и несостоявшегося любовника Шарлотты, урожденной Буфф.



Но если я ищу таким образом выдуманных печалей, я нахожу в отместку в этом воображаемом мире добродетель, доброту, бескорыстие, которых я не нахожу в полном объеме в том реальном мире, где мы с вами, дорогой читатель, вынуждены существовать.



Я нахожу там женщину, которую желаю видеть, без норова, без легкомыслия, без коварства. Я уже ничего не говорю о красоте; можно в этом довериться моему воображению: я наделяю ее такой, что отрицать красоту никак невозможно.



Наконец, закрывая книгу, которая не отвечает более моим идеям, я беру ее в руку, и мы вместе проезжаем страну в тысячу раз прекраснее Эдема.



Какой художник может представить завораживающий пейзаж где бы я поместил божество моего сердца? и какой поэт может когда описать живые и разнообразные чувства, которые я бы испытал в этих возвышенных регионах?



Сколько раз я не обвинял этого Кливленда, который всякий раз садится на корабль на встречу к новым несчастьям, которые он мог бы избежать! Я не могу вынести этой книги и упоения несчастьями; но если я ее открываю по рассеянности, я уж прочитываю ее до конца.



Как оставить этого бедного человека у абаков из романа Прево? что станет с ним у дикарей? Я осмеливаюсь еще менее подвергнуть его путешествию, которое ему нужно было бы совершить, чтобы освободиться из своего пленения.



В конце концов я так поглощен его муками, я интересуюсь так сильно им и его несчастной семьей, что неожиданное появление бешеного Руинтона буквально вздымает мои волосы: я покрываюсь холодным потом, читая этот пассаж, и мой ужас так жив, так реален, будто бы я сам должен быть поджарен собственной персоной и поужинан этой канальей.



Когда я достаточно наплакался и налюбился, я ищу какого-нибудь поэта, и вот я уже отправляюсь в другой новый мир.
Глава XXXVII



Со времен экспедиции аргонавтов до ассамблеи нотаблей, состоявшейся в 1787 году и послужившей прелюдией 1789 года, ибо там было принято несчастное решение о созыве Генеральных штатов, начиная от самых глубин ада до последней зафиксированной на Млечном пути звезды, до конца вселенной, до ворот хаоса, вот оно обширное пустое пространство, где я гуляю вдоль и поперек, и все в охотку, потому что и времени у меня навалом и пространства.



Именно здесь я продлеваю свое существование до времен Гомера, Мильтона, Вергилия, Оссиана и т. д.



Все эти события, которые имели место между двух этих эпох, все страны, все миры и все существа, которые только жили в этом временном промежутке, все это – мое, все это принадлежит мне по праву, подобно судам, которые входили в пирейскую гавань, принадлежали афинянам.



Я предпочитаю поэтов, которые возвращают меня в самую раннюю античность: смерть честолюбивого Агамемнона, неистовства Ореста и вся трагическая история семьи Атреев, преследуемых небом, внушают мне ужас, которым нынешние события со всей жестокостью якобинского террора и вандейского мятежа не способны отозваться в моей душе.



Вот фатальная урна, куда насыпан прах Ореста. Кто не задрожит при ее виде? Электра! несчастная сестра, успокойся: это Орест сам принес урну, а этот пепел – пепел его врагов!



Уже больше не найдут берегов, подобным берегам Ксанфа и Скамандра, уже нет больше равнин, подобных лугам Хесперидов и Аркадии.



Где сегодня острова Лемнос и Крит? Где знаменитый лабиринт? Где скала, которую оставила Ариадна, проливая слезы?



Нет больше Тезеев, еще меньше Геркулесов; люди и даже герои сегодняшнего дня – сущие пигмеи.



Когда я хочу упиться сценой энтузиазма и наслаждаться всеми силами своего воображения, я гордо припадаю к складкам развевающегося платья великолепного слепого Альбиона (члена прославленного трио Гомер, Мильтон и Паниковский), когда он возвышается до небес и осмеливается приближаться к Вечности.



Какая муза может продержаться на этой высоте, куда никакой человек до него не осмеливался бросить взгляда? С восхитительной небесной паперти, на которую с жадностью взирает Маммон, я прохожу с ужасом в пустые пещеры обиталища Сатаны. Я присутствую на инфернальном совещании, я смешиваюсь с толпой бунтующих духов, и слушаю их рассуждения.



Но нужно здесь признаться в слабости, в которой я себя часто упрекаю.



Я не могу не чувствовать определенного интереса к Сатане (Мильтона, конечно) с того момента, когда он был так низвергнут с неба. Сурово порицая упрямство мятежного духа, сознаюсь: твердость, которую он являет в крайностях несчастья и величие его мужества меня понуждают к восхищению вопреки меня самого.



Хотя я не игнорирую несчастные следствия мрачного предприятия, которые привели его Сатану к взлому адских ворот, чтобы начать пакостить нашим прародителям, я не могу, хоть убей меня, желать того момента, когда я увижу его гибнущим на путях конфузии хаоса.



Я даже думаю, что охотно помог бы ему несмотря на удерживающий меня стыд. Я слежу за всеми его движениями, и я нахожу столько удовольствия от путешествия вместе с ним, как от вояжа в самой доброй компании.



Я могу сколько угодно размышлять, что как-никак это ведь дьявол, который имеет целью погубить род людской; что это настоящий демократ, но не из тех, не из афинских, но из этих из парижских. Но это не может излечить меня от предвзятости.



Какой широкий проект! какая гордость в исполнении!



Когда громадные тройные ворота ада открываются неожиданно перед ним нараспашку, и когда глубокий ров небытия и ночи разверзается под его ногами во всем своем ужасе, он пробегает своим неустрашимым взором мрачную империю хаоса; и не колеблясь, раскрыв свои обширные крылья, которыми он мог бы накрыть всю армию, он спешить навстречу пропасти.



Я не могу себе представить большего гордеца. И это, по-моему, одно из замечательных усилий воображения, как одно из самых прекрасных путешествий, которые когда-либо были сделаны.
Глава XXXVIII



Я бы никогда не закончил, если бы захотел описать тысячную долю необычных событий, которые случаются со мной, пока я путешествую вокруг своей библиотеки; путешествия Кука и заметки его подручных офицера Бэнкса и доктора Соландера, издавшего богато иллюстрированную историю его первой куковой кругосветки, ничто в сравнении с моими приключениями в одной этой области; ибо мне кажется, что я там мог бы провести там восхитительную жизнь и без бюста, о котором я только что говорил, на котором в конце концов мои глаза непременно останавливаются, в каком бы состоянии ни была моя душа. И, когда она слишком сильно взволнована или когда она впадает в депрессию, мне достаточно только взглянуть на этот бюст, чтобы она вновь почувствовала себя в своей тарелке: это диапазон, в котором я согласую разнообразие чувств и восприятий, которые формируют мой мир.



Какое сходство! вот черты, которая натура дала наиболее добродетельным людям. Да, если бы только скульптор мог сделать видимыми его бюста превосходные душу и характер!



Но что это я взялся? Уместно ли здесь произносить эклоги? Это что, к окружающим меня людям я адресуюсь? Да им все до лампочки.



Я удовлетворяюсь тем, что падаю ниц перед твоим дорогим образом! Несчастье отцов! Увы, этот образ это все, что мне осталось от тебя и моей родины: ты покинул землю в момент, когда преступление вот-вот должно было совершиться, и таковы несчастья нашей жизни, что и я сам и вся наша семья сегодня принуждены смотреть на потерю тебя как благодеяние.



Какие несчастья заставила бы тебя испытать более долгая жизнь! О мой отец, судьба твоей многочисленной семьи, известна ли она тебе в твоем счастливом обиталище? Знаешь ли ты, что твои дети изгнаны из этой родины, которой ты служил в течение 60 лет со всем усердием и честностью? Знаешь ли ты, что им запрещены визиты на твою могилу?



Но тирания, которую они назвали Республикой, не способна отнять у нас родину наиболее ценной части твоего наследства: память о твоих добродетелях и силу твоих примеров – среди криминального потока, который потащил Францию в пропасть, а их судьбу в безвестность и на чужбину, меня вот занесло пока в Италию, а потом дотащит и до России – они остались неизменно верны линии, которую ты им начертал; и когда они смогут вновь пасть ниц над почитаемым прахом тебя, родина вспомнит их.
Глава XXXIX



Я обещал диалог и вот я держу свое слово.



Самое раннее утро: лучи солнца украшают одновременно верхушку горы Визо и более отдаленных гор на острове, нашем антиподе где-то в южной части Тихого океана; и мое животное уже тоже просыпается, или потому что его ранний просып связан с эффектом ночных видений, которые часто вгоняют его в волнение, как утомительное, так и бесполезное; или же карнавал, который уже подходит к концу был тайной причиной пробуждения. Эта пора удовольствий и глупостей имеет такое же влияние на человеческую машину как и фазы луны или стояния определенных планет.



Наконец оно проснулось и весьма, пока моя душа – и она в том числе – освобождалась от остатков сна.



Довольно долгое время она разделяет конфузливые чувства моего животного; но она все еще в скрепах ночи и сна; и эти скрепы, как ей кажется, трансформируются в вуали, лимоны и индийские покрывала.



Моя бедная душа как бы запакетирована во все эти причиндалы, и бог сна, чтобы удержать ее еще сильнее в своей власти, добавляет сюда еще завитки белокурых волос в беспорядке, рубиновые заколки, жемчужные ожерелья: мое истинное сочувствие тому, кто видит, как она бьется в этих тенетах.



Возбуждение благородной моей части добавляется моему животному и это в свою очередь мощно возбуждается в самой моей душе. Я целиком впадаю в состояние, которое трудно описать, пока наконец моя душа, то ли в силу мудрости, то ли в силу случая, находит способ избавиться от вуали, которая ее душит.



Я не знаю, отыскала ли она отдушину или же она просто вознамерилась разбудиться, что более натурально; остается фактом, что она нашла выход из лабиринта.



Косички в беспорядке были на своем месте; но это не было более препятствием, это было скорее средством; моя душа ухватилась за эти косички, как тонущий человек хватается за траву на берегу; но жемчужное колье разорвалось во время процедуры, и жемчужины, попадав с нити, покатились по софе, и оттуда на зеркальную подставку мадам де Хоткастль.



Ибо моя душа по какому-то чудачеству, которому трудно приискать резон, вообразила будто бы она у этой дамы у себя дома: большой букет фиалок упал на землю, и пробудившись от этого, душа сразу пришла в себя, обретя сразу и разум и чувство реальности.



Как можно вообразить, она сильно не одобрила всего, что произошло в ее отсутствие; и вот вам диалог, который составит сюжет следующей главы.



Никогда еще моя душа не была так плохо принята. Упреки, которые она намеревалась сделать в этот критический момент, расстроили все дело: это был бунт, формальное восстание.



"Что это однако! сказала моя душа, это таким то образом, во время моего отсутствия вместо того, чтобы восстановить ваши силы спокойным сном и сделать вас более подходящим для выполнения моих приказов, вы вознамерились в наглую (термин был несколько сильноват) предаться увлечению, которого моя воля не санкционировала?"



Мало привыкшее к этому высокомерному тону, животное впало в гнев.



– Пристало ли вам, мадам (чтобы отдалить от дискуссии всякую идею фамильярности), пристало ли вам принимать вид достоинства и добродетели?



О! не девиациям ли вашего воображения и ваших экстравагантных идей я обязана тому, что вам не нравится во мне? Почему вас не было там?



Почему вы присвоили себе право наслаждается без меня, в частых путешествиях, которые вы совершаете в полном одиночестве? Разве я когда не одобряла ваших посиделок в эмпиреях и на Елисейских полях, ваших бесед с интеллектуалами, ваших глубоких спекуляций (как видите, немного насмешек), ваших замков в Испании, ваших великолепных систем?



И я что, не имею права, когда меня так осаждают, наслаждаться дарами, которые мне ниспослала природа и удовольствиями, которые она мне предоставила?



Моя душа, удивленная такой живостью и элоквенцией, на знала, что ответить. Чтобы снять напряжение, она начала набрасывать вуаль доброжелательности на упреки, которые она только что себе позволила; и чтобы не делать вида, будто она первая подает шаг к примирению, она вообразила, что таким образом она действует по нужным церемониям.



– Мадам, – сказала она в свою очередь с наигранной сердечностью. (Если читатель нашел это слово неуместным при обращении к своей душе, что скажет он сейчас, если он только соизволит вспомнить предмет спора? Моя душа не чувствует совершенно неуместности этой манеры разговора, настолько страсть затемняет ее рассудок).



– Мадам, – итак сказала она. – Я вас уверяю, что ничто не доставляет мне столько удовольствия, как видеть вас наслаждающейся всеми радостями, к которым восприимчива ваша натура, даже если я их и не разделяю, если только эти удовольствия для вас не вредны и они не нарушат гармонии, которая..



На этом месте моя душа была резко прервана:



– Нет, нет, я не возражаю против вашей предполагаемой доброжелательности: вынужденное местопребывание, которым является эта комната, где мы путешествуем; полученная мною рана, которая едва меня не разрушила, и которая все еще кровоточит – все это не всего лишь плод вашей преувеличенной гордости и ваших варварских предрассудков?



Мое добродушие и даже само мое существование, похоже, умножаются на ноль, когда ваши страсти вас увлекают, и вы делаете вид, что интересуетесь мной и ваши упреки продиктованы вашей дружбой?



Моя душа отлично видела, что она играет не лучшую роль в этой оказии. Она начинала между тем замечать, что ярость диспута уводила его от его причины, и, воспользовавшись обстоятельствами, переменила тему:



– Изготовить кофе, – сказала она вошедшему в комнату Жанетти, и так как шум чашек поглотил все внимание инсургента, животное в момент забыло об остальном.



Вот таким образом, показывая погремушки детям, заставляют их забыть о вредоносных фруктах, которых они требуют стуча ногами.



Я немного задремал, пока грелась вода. Я наслаждался этим замечательным удовольствием, о котором я говорил моим читателям и которое испытывают когда понимают себя спящим.



Приятный шумок, который производил Жанетти, стукая кофейными принадлежностями о каминную полку, заставлял вибрировать все мои чувствительные фибры, как щипанье струн арфы отдается в октавах.



Наконец я увидел нечто вроде тени возле себя и открыл глаза: это был Жанетти. Блин! какой парфюм! какой приятный сюрприз! Кафе! сливки! пирамида поджаренного хлеба!



Читатель, давай пообедаем вместе.
Глава XL



Какое неслыханное богатство радостей подготовила добрая природа людям, чье сердце умеет радоваться! и какое разнообразие этих радостей!



Кто мог бы посчитать ее бесчисленные нюансы в различных индивидах и у разных жизненных возрастов? Спутанные воспоминания этих моего детства все еще заставляют меня трепыхаться.



Смогу ли я попытаться их изобразить, как я их чувствовал молодым человеком, сердце которого только начинает жечься всеми факелами чувств?



В этом счастливом возрасте, когда не знают еще имен выгоды, амбиций, ненависти и всех позорных страстей, которые деградируют и турбулируют человечность; в это возрасте, увы! слишком коротком, солнце блещет до одурения, которого уже не возвращается во весь остаток всей жизни.



Воздух максимально чист; ручейки текучи и прозрачны – природа имеет виды, рощи – тропинки, которых не находит более зрелый возраст.



Господи! какие ароматы исходят от цветов! как великолепны фрукты, какими красками блещет утренняя заря!



Все женщины приятны и верны, все мужчины добры, щедры и чувствительны: везде можно встретить сердечность, искренность и бескорыстие, не существует в природе ничего кроме цветов, добродетелей и удовольствий.



Любовные проблемы, надежда на счастье – не наполняют ли они нашего сердца ощущениями настолько живыми, как и разнообразными?



Картины природы и их созерцание в целом и частностях открывают перед разумом громадный стадион удовольствий.



Как только воображение, планируя этот океан удовольствий, увеличивает их число и интенсивность; различные ощущения объединяются и комбинируются, чтобы сформировать из себя новые; мечты о славе смешиваются с колыханиями любви; альтруизм идет рука об руку с самолюбием, которое ему протягивает руку; меланхолия время от времени набрасывает на нас свой торжественный креп, и превращает самые наши слезы в род удовольствия.



Наконец восприятия, движения сердца, даже воспоминания чувств – для человека есть неистощимые источники удовольствий и счастья.



Чтобы более не удивлялись шуму, который создавал Жанетти, стучание о каминную подставку, необычный ракурс чашки со сливками производили на меня очень живое и приятное впечатление.
Глава XLI



Я взял тотчас свое дорожное платье, конечно, предварительно взглянув на него не без удовольствия; и именно тогда, я решил сделать главу на этом месте, чтобы познакомить с этим платьем читателя.



Форму и полезность этого платья, будучи достаточно общепризнанными, я рассмотрю более тщательно с точки зрения их влияния на путешественников.



Мое зимнее дорожное платье изготовлено из материи очень теплой и мягкой, какую только я мог найти; оно укутывает меня целиком с ног до головы; и, когда я сижу себе в своем кресле, руки в карманах и голова утопает в воротнике, я напоминаю статую Вишну без рук и ног, какой ее можно увидеть на картинках в индийских пагодах.



Возможно, будут порицать, если вам угодно, предрассудком то влияние, которое я полагаю, имеет выбор дорожного платья для путешественника; то что я могу сказать с уверенностью в этом отношении, это то, что мне кажется такой же нелепостью сделать хоть один шаг в моем комнатном вояже, одетом в униформу со шпагой на боку, как и отправиться в свет в домашнем халате.



Когда я вижу себя так одетым, по всем правилам прагматизма, я не только не в состоянии продолжить своего путешествия, но я думаю, что я не был бы даже в состоянии читать того, что я сам написал до сих пор, и еще менее это понимать.



Но это вас удивляет? Разве вы не встречаете каждый день такую персону, которая думает, что он болен, только потому что он имеет длинную бороду или потому что кто-то находит что он имеют болезненный вид и говорит ему это в лицо?



Одежда имеет такое влияние на искалеченный человеческий дух, что он начинает чувствовать себя лучше, когда его носитель видит себя в новенькой одежде и в припудренном парике: видно, как он таким образом вводит в заблуждение публику и самого себя изысканным внешним видом: кажется, что он умрет одним прекрасным утром весь завитой, и его смерть удручит весь свет.



Расскажу любопытный анекдот из своей практики. Как-то графа Б., ну того который возглавляет караульную службу, забыли предупредить за несколько дней о предстоящем визите в королевский дворец. Капрал должен был разбудить этого счастливчика на рассвете, в тот самый день, когда ему принесли эту печальную новость; но идея тотчас же подняться и тут же пойти, не думая об этом накануне, его  так вывела из равновесия, что он предпочел бы сказаться больным и не выходить из дому.



Он однако надел свой халат и пригласил парикмахера; это придало ему бледный и болезненный вид, который забеспокоил его жену и всю его фамилию. В этом день он в самом деле чувствовал себя в несколько разобранном состоянии.



Он рассказывал об этом всем, частично на пари, частично, что он и сам вроде верил, что дело идет на лад. Незаметно влияние домашнего халата действовало: бульон, который он ел, так или иначе вызывал у него тошноту, вскоре друзья и родственники стали требовать новостей о нем: его уже пытались уложить в постель.



Вечером доктор Рансон нашел у него слишком плотный пульс и приказал на завтра кровопускание. Если бы служба продлилась еще месяц, это бы закончилось болезнью.



Кто мог бы сомневаться во влиянии дорожного платья на путешественников, пусть поразмышляет о бедном графе Б., который не один раз мог бы перебраться в другой свет и только потому, что принял домашний халат за дорожное платье.
Глава XLII



Я сидел перед камином после ужина, закутавшись в свое дорожное платье и предоставив вполне добровольно себя его влиянию в ожидании часа отправления, пока пары от переваренной еды, поднимаясь к голове, настолько засорили проходы, по которым идеи, отправляясь от ощущений, туда доходят, что все коммуникации оказались перерезанными и даже мои чувства не поставляли уже моему мозгу никаких идей. А этот в свою очередь не мог в свою очередь посылать электрические флюиды, который возбуждает чувства и благодаря каковым изобретательный доктор Валли, последователь знаменитого Гальяни, оживляет мертвых лягушек.



Поймут легко, прочитав эту преамбулу, почему моя голова упала на грудь и как мускулы большого и указательного пальцев правой руки, более не получая этого флюида, расслабились до такой степени, что волюм работ м. Караччоли (бежавшего подобно мне из Франции несмотря на то, что был признан как политический и религиозный писатель всей Европы), который я сжимал этими двумя пальцами, выскользнул незаметно и упал в огонь.



Только что ушли визитеры, беседа с которыми вертелась вокруг смерти знаменитого врача Цина, который умер совсем недавно и о котором уже ничего невозможно найти в Интернете, и которого все жалели: он был знающим, работящим, хорошим врачом и известным ботаником.



Достоинства этого способного человека занимали мои мысли; и однако, говорил я себе, если бы я мог вызывать души всех тех, кого он, возможно, препроводил в другой мир, кто знает, не пострадала бы его репутация несколько?



Я свернул незаметно на рассуждения о медицине и на прогресс, который она сделала со времен Гиппократа. Я спрашивал себя, умерли ли бы те знаменитые персоны античности, которым посчастливилось умереть в своей постели, как Периклес, Платон, знаменитая Аспазия, и сам Гиппократ, как ординарные люди от воспаления легких, инфектированной паразитами, если бы им по рецептам современных врачей пускали кровь и пичкали лекарствами?



Объяснить, почему я думаю об этих четырех персонажах больше, чем о других, совершенно невозможно. Кто может дать резон своим мыслям?



Единственное, что я могу сделать это все спереть на мою душу, которая вызвала доктора Коса, доктора из Турина и знаменитого человека, который делал такие прекрасные вещи и столь грандиозные ошибки.



Но, что касается ее неразрывного напарника, смиренно сознаюсь, что ей подмигивал другой – доктор Синья. И все же не без некоторого колыхания гордости могу сознаться, что в моем выборе баланс тяготеет в сторону разума как 4 к 1.



Это много для военного моего возраста.



Как бы там то ни было, в то время как я предался размышлениям, мои глаза начали смыкаться, и я провалился в глубокий сон; но когда я закрывал глаза, образ персонажей, о которых я думал, оставался нарисованным на том тонком полотне, которое зовут памятью, и эти образы, смешивались в моем мозгу с идеей вызывания мертвых, так что я вскоре увидел, как по очереди появляются Гиппократ, Платон, Перикл, Аспазия и доктор Синья со своим париком.



Я видел, как они рассаживаются по сиденьям вокруг огня; один Перикл остался на ногах чтобы почитать газет.



– Если открытия, о которых вы мне говорите, имели место быть, – сказал Гиппократ доктору, – и если они были так полезны для медицины, как вы претендуете, я бы видел, как уменьшается масса людей, которые каждый день спускаются в мир теней, но список которых, согласно регистрационным картам Миноса, которые я удостоверяю лично сам, постоянно тот же, что и всегда.



Доктор Синья повернулся ко мне:



– Вы, конечно, подтвердите достижения современной медицины? – сказал он мне. – Вы знаете гарвеевсое открытие кровообращения; открытие бессмертным Спалаццани механизма переваривания пищи и исследования желудочного сока?



И он вдался в длинный список деталей всех открытий, которые имели отношение к медицине и массе лекарств, обязанных своим успехам химии; он произнес настоящую лекцию в пользу современной медицины.



– Я так понял, – ответил я тогда, – что все эти великие люди не знают всего того, что вы нам только что рассказали и что их души, освобожденные от пут материи, еще находят что-то неясное во всей природе?



– А! вы ошибаетесь! – вскричал пелопонесский протомедик, – тайны природы спрятаны от мертвых так же, как и от живых, тот кто все создал и дирижирует этим, один знает великий секрет, которого люди напрасно пытаются коснуться: вот то, что мы узнаем наверное на берегах Стикса



и поверьте мне, – добавил он адресуясь к доктору, – освободитесь от тех остатков ума, которые вы принесли из обиталища смертных; и поскольку работа тысяч поколений и все человеческие открытия не могут продлить существования ни на один момент; поскольку Харон переправляет в своем баркасе каждый день все то же одинаковое число теней; не будем измышляться в защите искусства, которое среди мертвых, где мы обитаемся, даже и не полезно для врачей.



Так говорил знаменитый Гиппократ к моему немалому удивлению.



Доктор Синья улыбнулся; а так как духи не могли ни не признать действительности, ни промолчать, он понимающе покраснел, не потому только что таково было мнение Гиппократа, но и потому что он признал это сам, добавив, что сам всегда в этом сомневался.



Перикл, который приблизился к окну, глубоко вздохнул; и я догадался о причине вздоха. Он читал номер "Монитора", который объявлял упадок искусств и знаний; он видел, как знаменитые ученые покидают свои блестящие размышления, ради изобретения новых преступлений;



и он трепыхался, слушая как орды каннибалов сравнивают себя с героями великодушной Греции, отводя на эшафот, без стыда и угрызений совести почтенных стариков, женщин, детей и совершают в полнейшем хладнокровии самые жестокие и самые бесполезные преступления.



Платон, который слушал, ничего не говоря, нашу беседу, увидев ее вдруг закончившейся таким нежданным образом, взял слово в свою очередь.



– Я понимаю, – сказал он нам, – как открытия, которые сделали ваши великие мужи во всех областях физики, оказываются бесполезными в медицине, которые не могут никогда изменить природных тел, разве лишь за счет человеческих жизней; но ведь в политической области без сомнения дела обстоят не так.



Открытия Локка о природе человеческого разума, изобретение книгопечатания, наблюдения, собранные из истории, столько умных книг, которые распространили знание среди людей; да и сама медицина, ставшая достоянием масс благодаря организации здравоохранения, столько чудес в конце концов должны без сомнения внести вклад в то, чтобы сделать людей лучше, и то счастливое и мудрое государство, которое я вообразил и которое век, в котором я проживал, заставили меня думать о нем как о непрактичном сне, сегодня уже существует в мире?



На это требование, честный доктор опустил глаза и ответил лишь слезами; потом, вытерев их платком, он невольно сдвинул парик, так что они часть лица оказалась им закрытой.



– О бессмертные боги! – испустила пронзительный крик Аспазия, – какая странная фигура! это что за открытие ваших великих людей заставило вас причесываться шевелюрой другого?



Аспазия, которую рассуждения философов вводили в зевание, завладела журналом мод, лежавшим на камине и уже некоторое время листала его, когда парик доктора вызвал у нее это восклицание; и, поскольку узкое и подвижное кресло, на котором она сидела, было для нее весьма неудобным, она без разговору положила обе свои голые ноги, украшенные лентами, на соломенный стул, находившийся между ею и мной, и оперлась локтем на одно из широких плеч Платона.



– Это совсем не череп, – ответил ей доктор, беря свой парик и бросая его в огонь, – это парик, мадемуазель, и я не знаю, почему я не бросил это нелепое украшение в пламя Тартара, когда я спешил к вам: но нелепости и предубеждения так сильно врождены в нашей несчастной натуре, что они следуют за нами некоторое время еще и за могильной плитой.



Я с особым удовольствием наблюдал доктора, так решительно отделавшегося от своей медицины и своего парика.



– Я вас уверяю, – сказала ему Аспазия, – что большинство причесок, представленных в этих тетрадях, должны бы заслужить судьбу вашей: так они экстравагантны!



Прекрасная афинянка экстремально удивилась, просматривая эти эстампы, и удивилась с полным резоном разнообразию и живописности современных наворотов.



Особенно одна фигура из многих ее удивила: это была юная дама, представленная с самой элегантной прической, которую Аспазия нашла несколько слишком высокой; но кусок вуали, прикрывавший горло был так чудовищно велик, что за ним скрывалась половина лица.



Аспазия, не зная, что эти странные формы были всего лишь работой крахмала, не могла не засвидельствовать удивления, которое возросло бы в разы, если бы марля была прозрачной.



– Но просветите меня, – сказала она, – почему ваши женщины кажутся одеваются скорее, чтобы спрятать себя, чем приодеться: едва открывая свое лицо, по которому только можно понять их пол, они так странно искажают формы своих тел немыслимыми складками тканей!



Из всех фигур, представленных на этих листках, ни одна не оставляет открытой горло, руки и ноги: как, ваши молодые воины не пытаются противостоять этому обычаю?



– По-видимому, – добавил она, – добродетель ваших женщин, которые показывают себя в таких одеждах, намного превосходит добродетели моих современниц?



Закончив эти слова, Аспазия посмотрела на меня с явным ожиданием ответа. Я сделал вид, что этого не заметил, и чтобы придать себя рассеяный вид, бросил на горящие угли пинцетом остатки уцелевшего от огня докторского парика.



Потом заметил, что одна из веревок, крепивших аспазиевую сандалету развязалась:



– Позвольте, – сказал я, – очаровательная Аспазия, – и так говоря я живо опустился, положив руки на стол, где, как я полагал, видел эти две ножки, которые когда-то заставляли безобразничать философов.



Я убежден: в этот момент я подвергся настоящему сомнабулизму, ибо движение, о котором я говорю, было более чем реальным; но Розина, которая в натуре лежала в кресле, приняло это движение за обращенное к ней; и подпрыгнув слегка в моих руках, она погрузила в мир теней знаменитые тени, вызванные моим дорожным платьем.



Прекрасная страна воображения, которую добродушнейшее Существо произвело для людей, что утешить их от реальности, мне пора тебя покинуть.



Именно сегодня, определенные персоны, от которых я завишу, сделали претензию на дарование мне свободы, как будто они меня ее лишили! как будто это было в их власти похитить ее у меня хоть на один момент, и помешать мне пересечь по желанию громадные пространства, всегда открытые для меня!



Они мне запретили пересекать город, одну лишь точку; но они мне оставили всю вселенную с ее необъятностью и вечностью в мое распоряжение.



Именно сегодня я свободен или скорее накануне возвращения в свои оковы! Гнет дел снова будет повешен на меня: я не смогу сделать ни одного шага, который не был бы соразмерен с приличием и долгом.



Счастлив еще, если какая капризная богиня не заставит меня забыть того и другого, и если я ускользну от нового и опасного плена.



Эх! и что это они не оставили меня закончить мое путешествие! Нет бы наказать меня ссылкой в мою комнату, в эту прекрасную страну, которая содержит все добра и богатства мира? Это как сослать мышь в подвал.



Однако я никогда не замечал ясно своей двойственности. В то время как я сожалею о своих вымышленных радостях, я утешен силовым манером: меня увлекает неведомая сила; она мне говорит, что мне нужен воздух и небо, и что одиночество оно сродни смерти.



Вот я одет по всей форме, моя дверь открыта, я бреду под пространными портиками улицы По, тысячи прекрасных фантомов витают перед моими глазами. Вот он этот дворец, эти ворота, эта лестница – я дрожу в предвкушении.



Вот так чувствуют заранее кислый вкус, когда нарезают лимон, чтобы зажевать его.



О мое животное, мое бедное животное, береги себя!

К списку номеров журнала «ЛИКБЕЗ» | К содержанию номера