Семён Каминский

Папина любовь


Чья-то прошлая жизнь

Просторный двухэтажный дом был выстроен из красного кирпича на одной из уютных боковых улочек в центре города лет сто назад. Даже молодым он выглядел не шикарно, но приятно и солидно, как и его хозяйка — всеми уважаемая Фейга Юдковна, повивальная бабка, акушерка — краснолицая, большезадая, с коротковатыми полными ногами, уверенно стоящими на земле старого украинского «міста». Она безотказно пользовала и евреек, и русских, и украинок, а однажды принимала роды у таборной цыганки, которую привезли ночью на двухколёсной бричке прямо к Фейге во двор. Видно, какие-то уж чересчур трудные роды случились, раз цыгане не решились принимать их в таборе сами. Тут же, во дворе, цыганские роды были оперативно и благополучно приняты, только Глашка, которой пришлось таскать кастрюли с горячей водой по деревянной лестнице со второго, хозяйского, этажа, крепко умаялась.

Помогать-то Фейга Юдковна всем помогала, но цену себе знала и деньги за помощь брала немалые, особенно с тех, у кого они были. И деньги, и золотые-серебряные украшения, и камушки. Поэтому и дом такой серьёзный смогла построить на месте квёлого, старенького, доставшегося от родителей, когда-то державших скромную мацепекарню. Свежую ломкую мацу к празднику Фейга, конечно, любила, но родительское дело казалось ей неинтересным. Собственное занятие было гораздо важнее и денежнее мацы, и спрос на её умения оставался непреходящим, так что пекарню она продала. Её муж, тихий и не больно удачливый коммивояжёр, слушался супругу во всём беспрекословно.

А тайны ей были известны самые страшные и не подлежащие разглашению даже за давностью лет. Все знали, что она не только роды принимает, но и другие услуги оказывает, изредка помогая грустноватому доктору Лукацкому, тоже жившему неподалёку, но об этом никто не распространялся. Фейга Юдковна — персона нужная, кто знает, может, её помощь когда-нибудь понадобится, чего ж зря болтать...

И бабкой её тогда, конечно, никто не звал: когда дом построили, ей, может, лет тридцать всего было. Близкие называли её Фаней, а кое-кто из русских и украинских знакомых — Феней.

В общем, достойная была женщина, но надменная, характер имела весьма скандальный и всерьёз рассорилась со своими соседями: с одной стороны вплотную к её дому стоял домик грека-бакалейщика, а с другой, чуточку подальше,— дом какого-то местного чиновника средней важности. Что именно они не поделили, история умалчивает, но нетрудно предположить: как раз эти самые не подлежащие разглашению тайны и сыграли свою роль. Потому что и жена немолодого грека, и жена неприветливого чиновника были женщинами неработающими, не шибко красивыми, но весьма и весьма любвеобильными. И кто-то якобы видел их неоднократно посещавшими умелую соседку... Хотя, может, они к ней просто по-соседски заходили, одолжить луковицу или немного постного масла? Однако факт есть факт. Назло акушерке обиженные мужья, по-видимому, сговорившись, так надстроили свои одноэтажные дома, что со стороны грека во всех окнах её дома навсегда наступил полумрак. А со стороны чиновника, где между домами был узкий проезд во двор Фани, если и заглядывало солнышко, то ненадолго, поутру, на несколько часов. Надо же — и денег не пожалели! И оказался её хороший дом нелепо зажатым между двумя глухими, уродливо высокими кирпичными стенами.

Впрочем, тогда уже некому было особо обращать внимание на красоту или удобства. Потому что вскоре понеслись мимо (и, слава богу, что мимо!) малахольные конники бандитского вида, направляясь к главному городскому почтамту. Пошли рядами на митинги и парады красные товарищи с бодрящими песнями и под весёлым хмельком. А потом, почти не глядя по сторонам, проехали чёрные оккупанты в огромных грузовых автомобилях. Этих Фанина семья, правда, не видела (опять же, слава богу!), так как успела эвакуироваться, но самому дому всё это, без сомнения, было отлично видно. Например, как недалеко упал сбитый самолёт, и улица спустя несколько лет стала называться именем Героя Советского Союза — погибшего в нём лётчика.

Затем жизнь чуть наладилась, но дому было нехорошо. B каждой, даже самой тесной, комнатушке селились в большом количестве новые люди и тараканы, а растущая семья Фейги Юдковны — муж, сын, невестка, внуки — после эвакуации стала помещаться всего в двух комнатах, да и то с соседями.

В доме и во дворе противно запахло старым борщом и какой-то совершенно неописуемой дрянью. Стены поросли плесенью, кирпичи кое-где выпали, так что зрелище и вовсе перестало быть приятным и, тем более, солидным. В окнах стало ещё темнее.

Хотя возраст настойчиво брал своё, какое-то время Фаня ещё служила фельдшером в больнице скорой помощи, но домашнюю практику прекратила — это было нынче строжайше запрещено и грозило ужасными бедами, о которых даже шёпотом говорить не стоило. Возможно, случаи такие в обстановке особой секретности всё-таки были: кто ж, как не Фаня, выручал самых разнесчастных, одиноких и покинутых? И теперь почти за символическую плату... Но кто это докажет? Глашка из нижнего этажа ей помогает? Да нет, нет, боже упаси! Глаша просто приходила по старой дружбе варенье варить в глубоком медном тазу...

Как-то раз в сумерки к Фане на веранду поднялись две посетительницы. Одна из них была хозяйке знакома — учительница в соседней школе.

— Вот, Фанечка Юдковна, дочка моя, Ленка...— тихо вздохнула гостья, присаживаясь на краешек табурета в Фаниной прихожей, превратившейся в тесную кухоньку,— неполных пятнадцать — и уже... Помогите непутёвой...

Фаня оглядела непутёвую дочку учительницы, стоящую перед ней.

— Косу с детства, выходит, ещё не резали? — поинтересовалась Фаня, взвешивая на руке толстую чёрную девчачью косу.

— Не,— не поднимая глаз, еле слышно проговорила щуплая девушка,— не резали...

— И кто ж этот герой? — ехидно продолжала Фаня, наклонив голову и пытаясь заглянуть Ленке в глаза.

— Не говорит,— опять вздохнула учительница после короткой паузы.— Ревёт, но не говорит...

— Вы, Тамара Борисовна, подождите здесь минутку, мы в столовую пройдём.

— Фаня увела девушку в комнату. Учительница так и осталась сидеть на табуретке, глядя перед собой в растрескавшуюся побелку кухонной стены и не решаясь встать.

— Вот что,— сказала Фаня, возвращаясь минут через двадцать,— худая она, поэтому на ней не видно, но делать уже поздновато... и я не хочу. Нужно оставлять.

— Да что вы говорите?! — громко всхлипнула учительница, тут же прикрывая себе рот рукой.— И никак нельзя?..

— Никак,— отрезала Фаня,— но думаю, что всё будет хорошо. Я в больнице договорюсь: есть надёжные доктора, и я сама при том обязательно буду. Только надо в другую школу перевести, чтобы разговоров было поменьше. А самым ретивым мы рты позакрываем: и у них бережно хранимые секреты найдутся... Я подноготную у половины города знаю. И в гороно есть нужные люди... Про своего героя она мне рассказала, гоняться за ним не стоит, без него справитесь. И не донимайте эту дурынду вопросами. Не она — первая, не она — последняя. Такая жизнь...

И снова с флагами и транспарантами мимо регулярно двигались хорошо организованные трудящиеся массы, так же организованно и массово заходя облегчиться во двор, попавшийся им по дороге в коммунистическое далёко и к трибунам центральной площади. И хотя в глубине двора виднелся туалет из серых шлакоблоков, мужчины поливали стены дома, а дамы присаживались под той самой деревянной лестницей, ведущей на второй этаж. Транспаранты и флаги ожидали в некотором отдалении, прислонённые к стенам. Запах усиливался...

— Как там ваш наследник непутёвый? — спрашивала Фаня у Тамары Борисовны, приходя в школу за своей младшей внучкой.

— Толик очень даже путёвый! — расцветала учительница.— Умный мальчик растёт. А Ленка устроилась работать в домоуправление. Замуж вышла, муж хороший, Колей зовут, Толика усыновил. Сейчас Лена второго ждёт, сильно поправилась. Про вас она с таким уважением всегда вспоминает... Толик, говорит, вырастет, непременно про Фанечку Юдковну ему расскажу, он поймёт...

— Да бросьте, ничего он не поймёт,— махала рукой Фаня, прощаясь.— Что они понимают?..

С годами дом сильно просел: первый этаж, в котором когда-то хранилась утварь и обитала прислуга, а теперь квартиросъёмщики, частично ушёл под землю. Полы из длинных крашеных досок прогнулись; когда их мыли, к центру комнат стекала вода, туда же скатывались катушки с нитками, детские мячики и машинки. Щели поглощали не только самые мелкие предметы — булавки из рук пришедшей на дом модистки, бусинки рассыпавшегося перламутрового мониста и монетки, но даже карандаши, ручки и расчёски, а иногда что-то покрупнее, и всё это уже никоим образом не получалось достать. Может, именно там незаметно потерялись и долгие годы, наполненные однообразными хлопотами? Притаились тревожные шорохи и заглушённые стоны от нестерпимой боли? Спрятались неясные воспоминания?

Фаня — теперь уже бесповоротно баба Феня — тоже сдала, совсем не практиковала и мучилась настырным в своём постоянстве радикулитом, согнувшим её в три погибели. Мужа давно не было, дети не шибко её праздновали, переселив в самую тёмную комнату, да она и сама не хотела занимать светлое жизненное пространство. Она начала путать имена своих внуков и правнуков и перестала слышать, когда у неё что-то просили, особенно когда просили деньги. А молодое поколение, уже не скрывая, смеялось над тем, как она говорила «бирлянды» вместо «бриллианты», рассказывая о прошлой жизни, о каких-то тайнах и своём деятельном участии в судьбах разных — счастливых и несчастливых — людей. Да и кто вообще верил в эту прошлую жизнь бабы Фени? Разве что почти такая же древняя Глашка, которая все эти годы так и жила в двух каморках нижнего этажа. Она и её муж Яким по-прежнему называли бывшую хозяйку Фейгой Юдковной и не забывали приносить на Пасху освящённую сладкую пасочку собственной выпечки. Баба Феня целую неделю ела её маленькими кусочками вместе с мацой, запивая чаем...

Ровно через двадцать лет, день в день, после смерти бабы Фени дом наконец признали аварийным и должны были снести, а жильцов переселить. Фенин сын и его уже женатые дети очень радовались получению квартир (правда, в дальнем-дальнем рабочем микрорайоне), а никчёмный дом, так ужасно надоевший всем своими старческими проблемами, постарались забыть навсегда. И он остался пустовать в центре города, на одной из уютных боковых улочек имени Героя Советского Союза.

А потом флаги, транспаранты, парады, хорошо организованные трудящиеся массы прекратились, и про дом забыли ещё лет на десять. Он был уже так страшен, что даже появившиеся бомжи боялись туда забираться — вдруг обвалится. Впрочем, соседние дома, по-прежнему закрывающие его от солнца, выглядели не намного лучше...



Правление банка размещается в двухэтажном доме красного кирпича. Дом древний, ещё и плывуны под ним обнаружились, правление кучу денег ухлопало, чтобы не только привести его в порядок, но хорошо укрепить фундамент и достроить в глубь двора. Земелька тут теперь ох как дорого стоит — центр города!

Анатолий Николаевич, президент банка,— мужик прижимистый. Даже кондиционеры поставили всего по одному на отдел — экономят на чём могут. Но вот что удивительно: два соседних одноэтажных дома приказал выкупить и высокую кирпичную кладку, что торчала на их стенах, почти примыкающих с двух сторон к зданию правления, обязательно разобрать. А зачем эти странные, намного выше крыш, надстройки были сделаны — никому не известно. Кто-то слышал, что так от пожара в прошлом защищались; другие говорят, что только шеф настоящие причины знает, что-то личное у него связано с этим домом, где сейчас правление, хотя он в нём никогда не жил.

Как-то раз подкатили к нему на корпоративной вечеринке с вопросом, как бы между прочим. А он смеётся; говорит, если бы не было этого дома и его хозяйки, и меня, может, не было... И надстройки, мол, с соседних домов он убрал не только для того, чтобы в правлении было светло, а чтобы восстановить справедливость за всю прошлую жизнь. Шутит, наверно, или был навеселе — перед этим одну грандиозную сделку провернули...

В общем, толком никто и не понял: что это за справедливость такая? Что за хозяйка? И чья прошлая жизнь?


Папина любовь

Много было всего — разопрелого днепровского воздуха, громких прощаний, беспокойных дымных запахов, плеска мутноватой воды под трапом, колких отблесков на лицах от больших золотых букв «Матрос Вакуленчук», полукругом расположенных по борту теплохода. Мама стояла под крышей синего домика плавучей пристани, возле белых деревянных перил, и держала Юльку на руках. Юлька выворачивалась попкой, тянулась куда-то в сторону, а мама старалась повернуть её лицом к ним: посмотри, вон папа и Коля уезжают на пароходе, ту-ту-у... ну, посмотри, что ж ты вертишься!

Они с папой на палубе — настоящие отъезжающие в далёкое и опасное путешествие (по морям, по волнам): папа — в широких светлых штанах, Колька — в шортах (многострадальные колени густо замазаны зелёнкой), папина рука лежит на Колькином плече. Немного снисходительные ко всем тем, кто остаётся на дебаркадере, и особенно к тем, кто дальше — там, на берегу, они стоят с лёгкой спокойной улыбкой...

Какое там — спокойной! У Кольки всё так и подскакивает внутри организма — сейчас теплоход отвалит от пристани родного города, и начнётся летнее отпускное путешествие с папой... Ну, не по морям, а по Днепру, не очень далёкое — до Херсона и назад, и не долгие годы пройдут до их триумфального возвращения, а три дня... но об этом совершенно незачем думать! Тем более что в это путешествие решено отправиться исключительно мужской компанией — Юлька ещё маленькая и недавно переболела воспалением лёгких, а значит, женщины, как положено, остаются на берегу...

Вот они уже и остаются! Гудок, ещё гудок... Кто-то, добавляя шума, неразборчиво кричит откуда-то сверху (капитан теплохода, в рупор?), толстый грязноватый канат с облегчением освобождён от потёртой железной катушки, и — поплыли... Отступили назад перила дебаркадера, мамины махи свободной рукой, название города над её головой, машины на набережной, толстый элеватор и причудливые пируэты портовых кранов... Плывём!

Потом началось неторопливое удовольствие обустройства в двухместной каюте. Разложили вещи, спрятали в утробу одной из коек клетчатый матерчатый чемодан на молнии. Долго щёлкали разными кнопками от ламп, открывали и закрывали окно, выходящее на палубу первого класса. Так же не спеша отправились в ресторан, в конец длинного коридора, и их неясные отражения шли вместе с ними в тёмном полированном дереве многочисленных дверей. Колька на ходу рассматривал какие-то странные картинки, эмблемы и усердно читал инструкции в аккуратных рамках. Папа что-то спросил у официанта, выбрали столик, а затем, прямо из ресторана, вышли на открытую площадку кормы и постояли на тугом ветру у флага — не могли оторвать взгляда от спешащей за теплоходом бесконечной струи... пока не появилась компания молодых людей с гитарой, которые, едва расположившись на шезлонгах, грянули нестройно, но рьяно:

    У крокодила морда плоская,
    У крокодила морда плоская,
    У крокодила морда плоская,
    Он не умеет целовать.
    Его по морде били чайником,
    Его по морде били чайником,
    Его по морде били чайником,
    Чтоб научился целовать.

После ужина они сразу же облазили весь теплоход: спускались на нижние палубы, заглядывали в громкое суетливое машинное отделение и в молчаливый парадный носовой салон, пустой, с зачехлёнными сероватой тканью диванами и роялем. А в сумерки даже постояли перед крутой лестницей на капитанский мостик, где из окон рубки падал на их поднятые вверх лица таинственный свет...

Самым же интересным оказался проход теплохода через шлюзы: все пассажиры при этом обязательно заполняли палубы, пристально рассматривая огромные — много выше их судна! — шлюзовые ворота в потёках склизких зеленоватых водорослей и густую некрасивую пену за бортом, слушали какие-то гудки, шумы и тарабарские переговоры.

Папа беспрерывно что-то объяснял Кольке или увлечённо рассказывал о приключениях из своей молодости. Получалось, что детство и юность у него были довольно бесшабашные, и в это никак не верилось, глядя на теперешнего папу — в больших очках, полноватого, всегда такого аккуратного («пи-да-гог» — так говорила про него лучшая мамина подруга, тётя Рая, медленно, с нажимом процеживая каждый слог сквозь испачканные красной помадой зубы).

— ...В коридоре нашей коммуналки было темно, особенно если входишь с улицы. Жил там у нас Лёва Коган, погружённый всегда в какие-то свои мысли. И вот, на зимних каникулах, Лёва Коган, за целый день насмотревшись на зверей из заезжего зверинца, пробирается почти на ощупь к себе в комнату... А я поджидаю его в углу. Протягиваю руки с шапкой, ласково касаюсь мехом его лица и тихо говорю: «Р-р-ры...» Он визжит, отскакивает куда-то назад, падает на задницу в чьё-то помойное ведро и с новым воплем переворачивается на пол. Распахиваются двери, зажигают свет... Мой дядя Сева мгновенно всё понял и мне — бах!..

Бойкая компания с гитарой по-прежнему встречалась им в самых неожиданных местах теплохода; казалось, что, сидя кружком, они распевают одну и ту же задорную песню, аккомпанируя папиным историям:

    У бегемота нету талии,
    Он не умеет танцевать.

После чего неотвратимо следовало:

    Его по морде били чайником,
    Чтоб научился танцевать.

— ...Я подхожу к этому блатыге Ромке, вот так вытаскиваю папиросу изо рта...

— А ты что — курил?!

— Ну да, немного... не в затяжку... просто модно было... В общем, я подхожу и говорю ему: «А пошёл ты знаешь куда!» Он остолбенел, а я с ходу ему — под дых... Он стал приседать на корточки, дышать не может, а я говорю: «Да чтобы я тебя больше никогда...»

Заснул Колька внезапно, едва прилёг на минутку в каюте, не раздеваясь, под звуки ночного шлюзования. Спалось ему отлично, ничего не снилось, а утром он первым делом выскочил на палубу: что там нового, радостного и удивительного? Какие незнакомые города и пристани проплываем, чем гружены длиннющие встречные баржи, как называются и кого везут разнообразные катера и лодки?..

— Коля,— окликнул его папа. Он сидел с какой-то молодой женщиной.— Познакомься — Валентина Илларионовна... преподаватель музыки.

Колька изобразил воспитанного мальчика — подошёл, поздоровался, ответил на пару вопросов, чувствуя, что неинтересно не только ему — отвечать, но и этой... как её... Валентине Илларионовне — спрашивать. Она задавала их вкрадчивым, словно круглым, голосом и сама была круглолицая, в невесомом сиренево-цветочном платье, которое, как подумалось Кольке, неприлично облегало и местами как-то пропадало на ней. А когда она посмотрела Кольке прямо в лицо, то глаза у неё оказались неожиданно прозрачные и холодные — вылитая снежная королева, только летом.

— Я пойду... умоюсь,— заявил Колька и удрал в каюту.

Весь этот день они были с папой уже не одни. И на палубе, и в ресторане, и когда теплоход подолгу стоял возле очередного города и можно было пойти погулять по набережной, а иногда и по ближайшим улицам или паркам, с ними была Валентина. Она негромко, но значительно смеялась всем папиным шуткам, носила с собой журнал «Иностранная литература» и сладко пахла. Днём сидеть на палубе в шезлонге было жарко, её цветастое платье прилипало к ногам, она часто приподнимала его и даже слегка обмахивалась краешком подола. Папа по-прежнему не замолкал, но забавные пацаны из рассказов исчезли, теперь упоминались Суриков, Герасимов, Вертинский, Григ...

— Коля, ты бы пошёл познакомился вон с теми ребятами — по-моему, они твоего возраста,— периодически предлагал ему папа, прерывая беседу, но Колька никуда не отлучался, молча рисовал в тетрадке звездолёты или вертелся неподалёку, посматривая то на воду, то на берег, то на Валентину.

Вечером, в носовом салоне, папа отвернул с рояля толстый чехол, и Валентина так долго и старательно играла, что вся её гладкая причёска растрепалась, и в салон стали заходить люди с прогулочной палубы, рассаживаться на диванах. Папа остался стоять, облокотившись на рояль, внимательным лицом — к Валентине, а Колька сидел с ногами в самом дальнем угловом кресле, скучал.

И ночью Валентина снилась Кольке. Там, во сне, ей вообще всё время было жарко, цветастое платье снова прилипало к ногам. Кольке, как воспитанному человеку, нельзя было туда смотреть, а так хотелось — пристально, не отрываясь. Он проснулся от необычно острого ощущения — влажный, и не только от пота. Сначала сильно испугался, а потом вспомнил, что по этому поводу говорили мальчишки: вот оно что-о... Какое-то время он не мог заснуть, не зная, что делать и как встать, чтобы убрать безобразие, не разбудив папу, однако провалился в новый крепкий сон — уже без Валентины.

Разбудили его вопли знакомой компании, с утра оказавшейся на палубе где-то рядом с их каютой:

    А новичок — сопля зелёная,
    Он не умеет страховать.

И дальше, конечно:

    Его по морде били чайником,
    Чтоб научился страховать.

Была жаркая середина дня, когда остановились в Каховке, и тщательно изученное настенное расписание поведало Кольке о стоянке в полтора часа. Среди других пассажиров они отправились гулять вдоль реки. Прошли мимо четырёх бабулек с вёдрами и кастрюлями, прикрытыми крышками или марлей,— продавали варёную кукурузу, домашние малосольные огурчики и что-то ещё. А на небольшом расстоянии от причала им вдруг открылся песчаный пляжик с кабинками для переодевания.

— Коль,— сказал папа,— искупнуться бы... Сбегай в каюту, возьми полотенца, подстилочку и плавки. А мы тут с Валей... с Валентиной Илларионовной тебя на скамеечке подождём.

Кольке отчаянно не хотелось оставлять их, но он понял, что сейчас возразить уже нечего, и, что-то буркнув, помчался на теплоход.

Дорожка... мостки... трап. Вот и лестница на верхнюю палубу. Коридор... ключ... каюта. Он дернул со спинки кровати плавки, перебросил через плечо полотенца — и в обратный путь, быстрее, быстрее...

Сбегая с пристани, Колька сильно споткнулся, пропахал голыми коленками по жёсткому шершавому дереву шатких, с широкими щелями мостков, по-дурацки клюнул носом вперёд, чуть ли не под ноги торгующим старушкам, а полотенца, плавки, кепка с головы — всё полетело прямо в серую пыль дорожки.

— Ой, сыночка, ну шо ж цэ ты так! — вскрикнула одна из старушек...

Колька ещё долго сидел на земле, пялился мокрыми глазами на свои расквашенные, в кусках старой зелёнки и пыли колени, а где-то неподалёку — наверно, на том самом пляжике за дебаркадером,— опять били и били чайником по морде несчастного бегемота.


Гудбай, Руби Тьюздэй!

— Всю свою взрослую жизнь я была designated driver1,— сказала мне красноволосая Руби2.

Это все остальные могли беспечно веселиться на вечеринках, заглатывая немереное количество пива, джина и вина. Это Пит мог набраться так, что засыпал в чужой ванной. Это Остин мог выть с чердака привидением, доставляя море несказанного удовольствия окружающим. Это Джеки могла целоваться по очереди с двумя-тремя парнями и беспечно отключиться где-нибудь на кушетке у камина. А вот, смотрите, Джона вытащили в одёжке из бассейна...

Все остальные, но не Руби.

Почему Руби должна всегда думать, как благополучно развезти по домам весёлую компанию друзей и подружек? Кто просил её об этом?

Впрочем, иногда они просили.

— Руби! Ты же не пьёшь, правда? Ты же подбросишь меня домой? Где стоит твоя машина, детка?

Но чаще всего это получалось само собой. Целый вечер нужно было тянуть одну-единственную бутылочку «Гиннесса», временами удивляясь тому, что окружающие вытворяют на пьяную голову. Но никогда не удивляясь вслух. Людям хочется веселиться — ну и отлично. А я-то не могу, мне ещё нужно довезти их до дома в целости и сохранности, и чтобы полицейские не придрались. И мне совсем не хочется вытворять такие глупые штуки, как они...

Руби Голдстайн родилась и прожила восемнадцать лет в крошечном городке, в 20 милях к северу от Чикаго. Просторные двухэтажные дома сливочного цвета с аккуратными крышами «под черепицу». Почти нет пыли и грязи, потому что нигде нет ни клочка открытой земли: всё застелено рулонами чистой, чересчур зелёной травы, которую с маниакальной тщательностью стригут хозяева домов каждую неделю. Близкое, тёмно-синее, громадное (чем не море?) пространство озера Мичиган. Нестрашные «хэллоуинские» маски и конфеты, конфеты... корзинки конфет, ведёрки конфет, которых тебе никогда не съесть. Жёлтые угловатые школьные автобусы, которые с точностью до шага останавливаются каждый будний день — утром и вечером — в определённом месте на твоей улице. Рождественская толстуха-ёлка, в золотых лентах и пышных красных бантах, открытая взглядам в широком, никогда не зашторенном окне гостиной соседского дома. Или изящная девятипалая ханукальная менора и нежно светящийся «моген-довид»3 на окне гостиной твоего дома — на окне, точно так же совершенно не закрытом от взгляда с улицы...

Спокойно, одинаково и скучно.

Потом она шесть лет прилежно учила в университете много нужных и ненужных предметов и русский язык. И там, в студенческих компаниях, опять ответственно и постоянно развозила друзей по домам. Но уже почти получив степень «магистра» одной очень важной и очень узкой культурологической специальности, вдруг неожиданно сказала себе: «Я еду в Россию. У меня дедушка из России. Я буду практиковаться в языке и собирать материал для работы о русской альтернативной поп-культуре. Там сейчас — перестройка, это должно быть нескучно». В её университете существовали какие-то научные связи с питерским университетом — туда Руби и отправили.

В Питере, куда она прилетела с подружкой и сокурсницей Фиби, действительно была перестройка: суматоха на одёжных рынках, всеобщая, уже не скрываемая тяга к иностранцам, во сто крат усиленная пустотой магазинов, осенней грязью на улицах и беспощадными разборками малюсеньких злобных «предпринимателей». Вовсю гремел рок, почему-то называемый «русским», очнулось от дурмана телевидение, кипели фестивали, выставки, «инсталляции» и «тусовки».

О скуке не могло быть и речи.

Они устроились в одном из общежитий университета. С удовольствием ездили в трамваях и троллейбусах, которых почти нет в Америке.

И вот Руби уже стоит в очереди в «Гастрономе № 1» на Невском и лихорадочно соображает, что сейчас вот-вот подойдёт очередь и нужно будет выдавить из себя... как они это говорят: «Мне поло-вину кил... кило-грамма кол-ба-сы, по-жа-луй-ста!».

Или не так? Надо послушать, что скажет вон та старушка впереди, в странной шляпке на голове. Плохо слышно, в магазине такой шум! Кажется, она попросила... «полкило». А этот, что прямо передо мной, он вообще не сказал «пожалуйста»...

Ура, женщина-продавец, кажется, поняла! По крайней мере, она ничего не переспрашивает и взвешивает на весах... вроде бы то, что я попросила.

Вот опять... Что? Куда? «В кассу»? Где это — касса? И почему всё так сложно? Наверно, я делаю, что-то не так: не может быть, чтобы такие простые покупки занимали так много времени и требовали так много странных действий! А ведь я хотела ещё купить конфет... Нет, уже не буду — это ещё одна очередь на полчаса, обойдёмся без конфет...

Они попутешествовали по «Золотому кольцу». А вернувшись в Питер, всё знакомились и знакомились с какими-то новыми людьми — художниками, музыкантами, артистами, для которых было весьма занимательно общаться с американскими девушками, неизвестно зачем оказавшимися в Северной столице и при этом довольно прилично говорящими по-русски. Особенно забавляла их Руби — своими настойчивыми изысканиями в области советского культурного андерграунда. Многие проявляли недвусмысленный интерес: а не помогут ли эти чудные иностранки добыть что-нибудь нужное, «забугорное»? Или даже свалить на Запад?

Постепенно Руби стали надоедать одни и те же вопросы и намёки; кроме того, она опять чувствовала себя «мамой»... Кудрявая плотненькая Фиби захлёбывалась в волнах всеобщего внимания, и Руби зачастую была вынуждена вытаскивать подружку из бестолковых приключений, увозить на трамвае в общежитие, отпаивать кофе после безудержных выпивок и вести противные душеспасительные беседы. Руби крепко полегчало, когда Фиби пришлось уехать из России раньше намеченного срока: дома, в Милуоки, начался развод родителей Фиби, и её присутствие там стало почему-то необходимым.

В начале зимы, в гостях у одного из знакомых на улице Марата, обнаружился очередной новый персонаж. Когда Руби назвала своё имя, этот круглолицый смешной парень (он всё время ходил в опущенной почти до бровей чёрной лыжной шапочке) сразу громко воскликнул, как будто они были знакомы с детства и вместе учились в иллинойсской школе имени Дуайта Эйзенхауэра:

— О-о! Руби!

И пропел из «Роллингов»:

— «Гудбай, Руби Тьюздэй»!

И заявил:

— В моей мастерской, Руби Тьюздэй, я обязательно поиграю тебе на железном контрабасе!

Он был скульптор и немного рок-музыкант. Звали его Артёмом.



Мастерскую Артёму разрешили устроить в одном из пустых подвалов в старом здании на Садовой, где школьный приятель снимал помещение под свою торгово-производственную фирму. Официально Артём числился художником и должен был заниматься разработкой дизайна для товаров фирмы. Днём он действительно старался это делать.

Руби приходила к Артёму по вечерам. В вестибюле здания дежурили два дородных милиционера, Вова и Петя. Видимо, подрабатывали после основной службы. Вокруг них всё было заставлено коробками с какой-то корейской видеотехникой, оставался только небольшой проход, место для стола, на котором стоял маленький телевизор, и нескольких казённых стульев. Охранники её уже знали, здоровались и пропускали вниз.

В мастерской, вместе с Артёмом, обитал постмодернизм. Толстые тёмные трубы под низким потолком вполне гармонировали с разнообразными металлическими скульптурами по углам, сварочным аппаратом и кусками металлолома, собранного на свалках. У одной стенки приютился хитрый зверюга с блестящими жестяными крыльями. У другой — замер в вычурном танцевальном па проволочный силуэт симпатичного чудака с повязанным на прозрачном горле полосатым шарфиком из настоящей ткани. «Контрабас» из старого листового железа издавал утробные звуки, резонируя с гулом пробегавших по улице грузовиков. А маленький фонарик изображал луну над макетом таинственного многоэтажного города, сваренного из отрезков грубого ржавого уголка; казалось, сейчас выйдут степенно прогуливаться по его улочкам крошечные металлические человечки.

Артём выдавал Руби большие тёмные очки, облачался в маску и молча принимался творить что-то новое из сполохов яркого света, искр, теней и горючего запаха. Руби забиралась с ногами в изодранное кресло и, набросив пальто, часами сидела за его спиной. Если не хватало металлолома, они иногда вместе отправлялись добывать его в ближайших тёмных дворах. Руби эти рискованные экспедиции чрезвычайно нравились.

Как-то она обнаружила, что в мастерской закончился чай, и так как Артём находился, можно сказать, в творческом угаре (всё действительно было в дыму), решила сама сходить наверх. Охранники увлечённо, как боевик, смотрели запись какого-то международного конкурса «Мисс Самая Такая-то», но американку встретили радушно, торопливо поставили на электроплитку синий эмалированный чайник, сунули на колени полиэтиленовый кулёк с сушками и усадили перед телеком. Им казалось, что Руби увидит там что-то близкое, родное, и гордились, что могут продемонстрировать своё приобщение к мировой культуре. Руби терпеть не могла конкурсы красоты, приторных ведущих и обалдевших от сцены «мисс», но сразу уйти было неловко. И чайник закипать совсем не торопился, хорошо хоть, что милиционеры не заводили никаких задушевных разговоров, увлечённые видом дефилирующих красавиц. А тут наверх поднялся Артём — то ли в творческом процессе возникла пауза, то ли почувствовал, что надо заморскую девушку из гостеприимного вестибюля выручать. Охранники и ему обрадовались.

— Иди, иди, художник, «мисок» смотреть,— сказал тот, который Петя.

— А что, пацаны,— сказал тот, который Вова,— давайте это дело отметим на международном уровне.

Он принёс из подсобки пол-литровую банку спирта и начатую банку варенья. Аккуратно разлил спирт по разнокалиберным чашкам. А Петя расторопно положил в одну из чашек ложку варенья и, помешивая, серьёзно пояснил:

— Это для дамы. Кок-тейль.

Через десять минут Руби совсем перестала понимать не только по-русски, но и то, что болтал телевизор на её родном языке. Ей почему-то стало невыносимо обидно за долговязых девчонок, которых почти голыми, но в милицейских фуражках, заставляют выхаживать по бесконечному лабиринту из картонных коробок, с непрерывно повторяющейся надписью «Gold Star», под брюзжание железных контрабасов, в душном дыму, в искрах и сполохах яркого света, среди хитрых, сваренных из металлолома зверей, и пить, пить жгучий малиновый спирт...

Она вдруг заплакала. «Менты» всполошились и стали её успокаивать. А Артём распевал клоунским голосом Мика Джаггера:

    Goodbye, Ruby Tuesday.
    Who could hang a name on you?
    When you change with every new day
    Still I’m gonna miss you...4

Я беседую с Руби в уголке кухни — мы стоим, близко придвигаясь друг к другу и пытаясь перекричать шум. Я думаю, что её рыжие волосы уже немного подкрашены, чтобы спрятать начинающуюся седину.

В этом немаленьком американском доме наших общих друзей — тесно. Остервенело бубнят басы. Детвора, весело визжа, гоняется друг за дружкой. Народ с бутылками пива топчется вокруг «шведского стола», галдит по-русски и по-английски, поглощает закуски.

Мне слышно, что в соседней комнате спорит с кем-то Артём: громко, упорно, но совершенно непонятно о чём.

— Было очень приятно поговорить,— Руби протягивает мне руку,— но уже поздно, пора домой. Нам ещё около часа ехать — ребята, наверно, сразу уснут в машине...

— Кто за рулём? — спрашиваю.

Она строит смешную рожицу, поджимая улыбающиеся губы. Чуть приподымает тонкие плечи в чёрном платье и выдыхает:

— Я...



1. Буквально: «назначенный водитель» (англ.) — тот, кто на вечеринке ограничивает себя в употреблении спиртных напитков, чтобы иметь возможность отвезти товарищей домой (общеизвестный в англоязычных странах термин).

2. Одно из значений имени Ruby — рубиновый, ярко-красный (англ.).

3. Звезда Давида, символ иудаизма (идиш).

4.

Ты меняешься каждый день,
И клички не липнут к тебе.
Руби Тьюздэй, прощай,
Я буду скучать по тебе.

      «Роллинг Стоунз»
      (перевод Андрея Рабодзеенко)

К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера