Михаил Немцев

О мышлении. О подступах к сверхчеловеку

О мышлении

(Продолжаем диалоги в электричке) Старый миф: тот, кто мыслит, не живёт. Жить — значит чувствовать, переживать (претерпевать), и в то же время – действовать, совершать, свершать. А тот, кто «думает», мыслитель — он же останавливает и то, и другое, и третье, он сидит в сторонке, может быть — присматривается. А то и вообще глаза прикрыл. И где он, витает? По крайней мере не соучаствует в кипении жизни, кажество которой мы часто оцениваем по интенсивности этого кипения. Вот сейчас — не соучаствует.

Платон: мыслить — значит готовиться к смерти. Пятигорский: ну да, потому что мыслящий — уже мёртв, именно в момент мышления.

Я всегда думал, а теперь заявляю, что на самом деле, по правде, мыслить — и значит жить. Может быть, особенно теперь, когда умерли все те, кто знал толк и в мысли, и в смерти и осталась только сама по себе жизнь — теперь и заметим, что мысль входит в жизнь, не чтобы её отрицать или сузить. Собственно, у жизни много способов и методов отрицать себя саму, сужаться, истончаться, беднеть. И даже в самой бедной человеческой жизни (насчёт нечеловеческих я не уверен) — будем исходить из этого в нашем оптимистическом антигуманизме! — где-то внутри происходит процесс, называемый по-русски не очень гладко «думаньем». Это — автоматика. Мышление возникает там и тогда, когда вместитель всей этой бессознательно действующей механики обращается к происходящему внутри сцеплению бесчисленных шестерён, и смотрит на них. Что это за шестерни. Откуда они взялись (в его иди её же голове!), кто их запустил. Зачем. Куда. Почему они скрипят? Куда они везут, эти колёса? На каком бензине они машут, эти крылья?

И тогда ничего не происходит: все обстоятельства жизни остаются на своих местах, так сказать – диван остаётся диваном, пляж пляжем, нелюбовь нелюбовью, желание желанием и прочее. Да и ничего не произошло как будто: обратный взгляд тотчас же потух. Мышление, возникнув, тут же может и прекратиться. И — всё, дальше обычная просто жизнь. Но если не прекратилось — там и тогда, где и когда это случилось и продолжается, к жизни добавляется ещё что-то, что-то другое. Для простоты назовём её «жизнь плюс», или «жизнь два». Обратная связь внутренней автоматики, что ли. Придающая ей (о, неотвратимость употребления философских формул!) форму.

Мышление позволяет достраивать остаточное сознание повседневности, ему придавая форму и вертикаль. О вертикали и так понятно, уж сколько я тут об этом писал: это миф и «другое». А в формах, как на специально отмеченных площадках, случаются случаи, сбываются события и происходят молнии. Наивно было бы думать, что молния бьёт туда и там, где её ждут, где для неё приготовлено место (чуть ли не цель) – нет. Но кажется, без мышления, хотя б без мгновенной мысли, и не опознать её, молнию. Жизнь в свете удара молнии – «жизнь три»; но как ты туда перейдёшь без «жизни два»? Обгоришь только, ошалеешь… сбежишь. Как любой иной зверь. Как от внезапной любви – увлечения встречей на пять минут, пережить и идти дальше; так и молнию можно упустить. Что же, выходит, любой случившийся опыт мысли готовит к событию твоей жизни? Выходит.

Да и не в этом даже дело, и без молнии проживём. Важно: что происходит в каждый отдельно взятый момент внутри твоей отдельно взятой жизни, какой бы она не была; пусть совершенно уже убогой, но твоей же! Там: образ и идея цепляются друг за друга; переживания, настроения, ожидания, хотения, опасения и страхи, мечты, проекции, симпатии, жажды, боли, страдания, устремления и упования, вся ткань повседневной «просто жизни». Надстраивается ли над ней ещё что-то? И как ты это что-то назовёшь? Поэзией назовёшь? Ну, мы же не будем тащить за собой старое и такое милое, но уже отработавшее представление мышления как манипуляций со знаками, понятиями и схемами. И это оно, но не только оно. А воин мыслит стратегиями. А охотник мыслит ландшафтами, а художник, а поэт… а человек, сжившийся с барабанной установкой, мыслит чем? Всё, что позволяет оформить и сделать обозримым внутренний процесс и поток – всё материал для мышления.

И «просто жизнь», пока в неё не вошла мысль и не достроила её до чего-то бОльшего – это ещё не жизнь, не совсем жизнь, а «так…» Это ещё слишком просто. «Разве для этого рождены мы, братья? Но я учу вас о великой любви и великой ненависти!» (Заратустра)

О подступах к сверхчеловеку

Наследие ГУЛАГа во всех смыслах омерзительно. И не только наследие страдания и боли, но и не менее значимое для нас всех наследие всех этих растленных умений молчать, стучать и радоваться, что вели не тебя, а вот соседа, затем — умения знать, что его-то есть за что, а потому и не тебя, а ещё умения уводить тех-на-кого-укажут, и за неимением времени на разговоры ломать им конечности (мягко говоря), и умение выдумывать правду одну другой правдоподобнее, и множество других умений. Всё это — лишнее наследство, которое никому не впрок, хотя мы в нём живём и им пользуемся, кто умело, кто нет, но все… Я смотрю фильм «Житие интеллигента Демидова» и вспоминаю, что Владимир Вениаминович Бибихин писал об ужасных вещах. О двадцатом веке как времени ужасных вещей. ГУЛАГ со всеми его филиалами — из числа ужасных вещей. Бибихин: «имеет смысл думать о том, что поведение под давлением ужасных вещей примет неприродные формы урезанности или наведенной жестокости». И дальше — прерываю цитату, чтобы сделать контрапункт, у Бибихина проедлоения одно за другим — так вот: «Возможны ли природные достойные формы, надо искать. Формально рассуждая, ясно, что поскольку человек не может телесно выдержать жутких вещей, единственная возможность сохранения человеческой и тем самым всякой природы под их давлением проходит через какого-то рода отказ от тела». И далее Бибихин — про опыт Толстого и про любовь. И про то, что важно, чтобы мысль (=любовь) не увязала в веществе (=в теле), и что этому надо учиться. Но я думаю об опыте этого человека, Георгия Демидова: инженера-ядерщика, колымчанина, друга Шаламова (факт случайный, но: иначе может быть, я бы о Демидове и не узнал), колымского инженера, затем — просто инженера-изобретателя, недобровольного жителя одного из свереных городов, писателя. Одна из многих линий судьбы, в которых ГУЛАГ стал местом или кузницей появления человека, с которым ничего нельзя сделать. Как и где такие люди формируются — загадка; на мифологии о таких людях выстроена художественная литература особенно последних ста лет (навскидку: Хемингуэй), кое-кто позволяет себе поговорить о том, что хорошо бы вернуть Империю, раз она создаёт машины по производству таких людей – войны, великие таёжные стройки, лагеря (подразумевая: можно растлить миллион, чтобы выковать хотя бы взвод таких вот…образцов человеческой породы). Люди, которые могут сказать «нет» при любых обстоятельствах. Исходя из собственных представлений о правде. О достоинстве в России говорить и писать неприлично (в стране рабов и жуликов говорить и писать о человеческом достоинстве, право же, как-то неуместно до непристойности), так вот — о правде. В биографиях лагерников здесь и там натыкаешься на такие случаи. Зинаида Керсновская, уходящая из лагерной больницы на работы в шахту, потому что начальство туда не спускается; Гора Мборгали из романа Чабуа Амирэджиби, который бежит из лагеря потому что иначе и быть не может (хотя сидеть ещё — 4 года, не срок); все эти интеллигенты, не подписавшие те или иные разоблачения и навсегда ис-чез-нувшие сразу после… Кажется, машина советской тюрьмы выстроена была прежде всего для того, чтобы в принципе исключить возможность появления людей, которые могут позволить себе это безусловное «нет» (условное «нет» — пожалуйста, условия обсуждаемые). Но кого-то она наоборот форматировала – и иногда даже механизм сбивался и выпускал их. Но сказать «нет» — это ещё и не всё; дальше — пойти в утверждении этого «нет» до конца. В «публичной», рассказанной истории Демидова три таких символических эпизода. Один более всего известен: успешный физик, оказавшись на Колыме, реализовал своё недавнее изобретение — построил завод по ремонту электрических лампочек (представьте себе только, пишет с непонятной интонацией Шаламов в рассказе «Житие инженера Кипреева», как раз об этой самой истории – тысячи часов света для всех лагерных периметров и лагерных строек в полярной ночи!) Награждены за это были все, кроме самого инженера, но нельзя было и его забыть; ему выделен ценный подарок – материально вещь существенная, но в советском космосе никак не равноценная настоящей награде – он публично отказался её брать – и получил второй срок (по-видимому, за демонстрацию презрения к начальству лагерной вселенной). Второй эпизод: уж в старости Демиургов пишет о лагерном Севере так, как умеет и как считает нужным (тут уж его сам Шаламов взялся учить правильно изображать «лагерную правду» — и Демидов его отшил), и поскольку его творчество стало известно людям, с которыми он жил, к Демидову явился человек из органов и, предварительно прочитав рассказы, занялся растлением. Демиургов было предложено написать… о чём угодно. О заводе, о людях (замечательных!), с которыми он вместе трудится, о северной природе, наконец. Собственно, как советский человек, Демидов и сам знал: о чём можно, а о чём нельзя. И что бывает, когда эта невидимая граница нарушена. Так и вышло: он отказался, заявив, что писать он будет о том, о чём считает нужным писать сам (а не о том, о чём разрешили), — затем рукописи его были изъяты политической полицией, и Демидов больше уже не писал до смерти. Да. Теперь они изданы. А можно ведь было бы, как Галилей в пьесе Бреста — «по ночам, так сказать, тайком от самого себя»… испытывая даже некоторое удовлетворение от того, что удаётся ведь ещё раз переиграть сторожей. А всё-таки это была бы игра по их правилам; а что важно, так это суметь сказать «нет» не только правилам игры, но и самой игре. Что в случае пожилого писателя означает: замолчать (но фактическое молчание -не «страшная вещь» ли?). Но всё же самым важным для меня в истории интеллигента Евклидова является, пожалуй, третий — в фильм его рассказывает, кажется, дочь его, и как-то без уверенности, что это нужно делать (ну, такая уж неинтеллигентная история): на этапе на Дальний Восток к Демидову прибилась некая женщина — очень красивая супруга уже расстрелянного офицера — и ею увлёкся некий авторитетный урка. Когда ночью на этапе все они оказались в одном закрытом помещении и урка предъявил на не своё право сильного, Демидов схватил топор (откуда там топор? Но история такова) — и зарубил этого человека. Ему ничего за этого не было (подчёркивает в фильме рассказчица), и больше он уже никогда никого не убивал. Это вот… способность, если нет другого пути, взять топор и убить — и продолжать жить. Жить дальше (как не вспомнить также фильм «History of violence», он же «Оправданная жестокость»)… и ужасные вещи как лаборатория по её вызреванию… ничего общего с самурайством (один из любимых моих мифов)… кто оказался «там», должен быть готов отказаться от своего тела – на ужасные вещи, однако нельзя смотреть ровным взглядом — ровно как нельзя эстетизировать «чистое насилие» – но всё-таки, если надежда, и чем-то и ценен этот всеобщий опыт мерзости и гнусности, то: этим, свидетельством: всё-таки возможен человек, способный на абсолютное «нет».

К списку номеров журнала «ТРАМВАЙ» | К содержанию номера