Борис Берлин

Котёнок под проливным дождём

КОТЁНОК ПОД ПРОЛИВНЫМ ДОЖДЁМ


рассказ


 


– Сердце – это ведь всего-навсего мышца, – произнёс профессор кафедры судебной медицины Ч. и прикрыл глаза.


Круглый такой, крепкий, с густым, седым ёжиком волос, запрятанным под белую накрахмаленную шапочку, и ангельским выражением лица, не оставлявшим сомнений в гнусности его натуры. Но Ч. в моём рассказе настолько незначительное место занимает, что не стоило бы о нём упоминать вовсе, если бы в этот сентябрьский день я впервые не заметил Сашеньку.


То есть я, разумеется, видел её и раньше, но обычно, внешним зрением, снаружи, а так, чтобы внутренним, когда раз и вздрогнёшь… И сердце, которое, оказывается, есть хоть и не более, чем мышца, вдруг замирает на одну крохотную, бесконечную секунду, и я даже не успеваю понять эту огромную, наставшую пустоту внутри, как оно снова бросается в погоню: бу-бум, бу-бум, бу-бум…


Такого не было никогда, клянусь.


 


Она, Сашенька, была самая младшая на курсе, потому что закончила школу экстерном, на два года раньше сверстников и, стало быть, ей к началу третьего курса не исполнилось даже полных восемнадцати лет. К тому же она была такая миниатюрная, розовощёкая и когда улыбалась, а улыбалась она всем и всегда, невольно хотелось улыбнуться в ответ – маленькая ведь совсем, можно сказать, ребёнок. А вот почему именно в тот день я на неё внимание обратил и увидел вдруг совершенно по-новому, не так увидел… Только сейчас, оглядываясь назад, понимаю: улыбки на её лице не было. И щёки её были не розовые, как обычно, а мраморные, а взгляд был обращён не на мир вокруг, а в себя, вовнутрь, на видимое только ей одной, да с таким затаённым отчаянием, что смотреть на это… Невозможно было на это смотреть.


В общем, после лекции подошёл я к ней, задал какой-то вопрос, она ответила невпопад, не глядя на меня, даже не посмотрев. Как можно, в другой раз обиделся бы на неё, а тогда, понимаете, просто жутко стало. Видно же: горе у человека. Смотрю, глазам не верю – она на этого Ч. уставилась, взгляд отвести не может, а ведь более незначительной фигуры для моего рассказа и выдумать невозможно. Это я, Ладо, вам говорю.


Но только это жизнь была, а не рассказ. Ч. быстро прошмыгнул от кафедры к выходу, на ходу запихивая бумаги в портфель, а она, Сашенька, вдруг кинулась ему наперерез и ломким таким голосом:


– Сергей Петрович…


А его уже и след простыл. Может, не услышал, а может, вид сделал.


 


Домой её в тот день я отвёл. Просто взял за руку и повёл, и она пошла. По лицу её текли огромные, как лесной орех, круглые молчаливые слёзы, на которые я, мужчина, старался не смотреть. Потому что не мог. Пришли домой, она с бабушкой жила, у которой комнату снимала, передал с рук на руки, а назавтра, сам не знаю почему, ждал её утром около дома. Так мы и стали ходить вдвоём, можно сказать, дружить. Потому что маленькая она совсем была, а как же иначе?


Сначала она молчала больше, улыбалась редко, как раньше, вообще никогда. Ну, а потом куда деваться, стала привыкать ко мне, уже не стеснялась, не вздрагивала, когда я до неё дотрагивался или в щёчку её бархатную чмокал на прощание. Она для меня почти как младшая сестра была, понимаете? Почти. Да. А потом рассказала – всё, как было…


А было всё как раз обычно совсем, как всегда бывает с провинциальными девочками, приехавшими в столицу учиться. Да и сама она была обыкновенная, хотя об этом мне трудно судить. Уже трудно. И сейчас, когда думаю о ней, сердце колотится, а уж тогда… И ещё почему-то казалось, что дом этот, в котором она жила – наш с ней дом. Будто к двери подхожу, вставляю ключ с бороздкой по краю в скважину и бесшумно так дверь открываю, а за дверью она, Сашенька, меня уже встречает и в глаза мне заглядывает: что, мол, соскучился? И ластится, и прижимается ко мне вся целиком, и подходим мы с ней друг к другу, как этот самый ключ с бороздкой к фигурной замочной скважине.


Сумасшествие, понимаете? Форменное сумасшествие.


 


– А почему ты вчера со второй пары ушла? Сказать можешь?


И сразу взгляд исподлобья, ощетинивается, как ёжик, а ведь только минуту назад шла рядом, только что не вприпрыжку, и щебетала.


– Надо было.


– Между прочим, через неделю зачёт.


– Знаю, не маленькая. Нечего меня опекать.


– Как не маленькая? Как раз маленькая ты, – я поворачиваю её лицом к зеркальной витрине магазина. – Девочка ещё совсем. Разве сама не видишь?


На нас смотрят из витрины худой долговязый парень с густыми чёрными волосами и она, Сашенька – мягкий рот, нежный овал лица и это покорное выражение глаз…


Она высвобождается движением плеч и смотрит на меня.


– Ты и вправду считаешь меня такой несмышлёной? – её нижняя губа дрожит от обиды – вот-вот заплачет. – На самом деле?


– Э-э-э… Что, пошутить даже нельзя? Сразу обижаешься, да? Знаю я, что ты на курсе самая умная, одну тебя в пятнадцать лет в институт приняли, больше никого, да? Знаю. Но волнуюсь я за тебя, я как бы за тебя отвечаю, понимаешь? Перед собой, перед тобой, перед всеми. Кто я тебе, скажи? Друг.


Сашенька послушно кивает и снова улыбается, а потом, через минуту уже, опять хмурится и задумывается.


– Сашенька, когда ты так смотришь, у меня появляется желание сделать харакири.


– Харакири – это у японцев, а ты грузин. И ты всё время надо мной смеешься.


– Честное слово, нет! Когда я над тобой смеялся? Если кто-нибудь посмеет над тобой смеяться, только скажи, я и ему харакири сделаю. Ты не думай, у меня кинжал есть, настоящий, мне его дедушка подарил, отец моего отца, когда мне двенадцать лет исполнилось. Очень красивый и очень острый.


– Ты такой хороший, Ладо. И что бы я без тебя делала, просто не знаю. Ты лучше всяких подружек. Как ты думаешь, я ему на самом деле нравлюсь, а? – она снова хмурится и указательным пальцем крутит локон.


– Са-а-а-ш-а-а! Опять?


– Опять, да, опять… Я, вообще-то, совсем не это спросить хотела. Чего сразу кричать-то?


– Не кричу я. Мужчины вообще не кричат, потому что мужчины. Спрашивай, ну?


– Ладо, – она морщит нос и задумывается, – я не знаю, как сказать… Ну вот, правда, что есть такие люди, которых обижать всё время хочется?


– Как это – всё время обижать? Не понимаю.


– Попробуй вспомнить, может, встречался тебе такой человек, не то, чтобы враг тебе или раздражал сильно – нет. Просто человек, обычный, слабее тебя, но неплохой, да, неплохой. А тебя вот так и тянет ему, ну не знаю… что-то плохое сделать, обидеть, насолить, понимаешь? Встречался, нет?


Я фыркаю и уже хочу ответить ей что-то резкое, но тут вспоминаю одноногого Гочу. Маленького одноногого Гочу из параллельного класса.


Он вместе с родителями приехал в наш город из какой-то горячей точки, у него не было половины левой ноги, вместо неё протез. Но не в этом дело. Странный был парень, то в друзья набивался, то враждовал со всеми сразу, никого не признавал. Очень был странный парень. Почему-то его всегда жалко было. Не из-за того, что одноногий, а просто. Жалко и всё тут. Может, потому, что сам он жалкий был, хоть и дрался с нами, и всё такое. А вот было в нём что-то… Как будто виноваты все перед ним, что ли. И когда за драку, в которой ему же больше всех и досталось, его исключили из школы, все вздохнули с облегчением. И я тоже. Потому что чужой. Хотя и жаль его было, конечно, но… не до конца, что ли.


И я рассказываю Сашеньке про Гочу, но она перебивает, мотает головой и слушать не хочет.


– Я совершенно не об этом! Не про «жаль не до конца». Про это всем известно, чужой – он чужой и есть. Я совсем про другое, – она останавливается и несколько секунд молчит, подыскивая слова. – Вот представь, идёшь ты по улице, холодно, дождливо, осень. И знаешь, что всего через несколько минут окажешься дома, в тепле и сытости, и про погоду эту мерзкую даже не вспомнишь. И вдруг видишь, как у стены дома, прижавшись к водосточной трубе, под проливным дождем сидит бездомный котёнок – голодный, замерзший и несчастный. И тебе его сразу же жалко. Инстинктивно, правда? Тебе его отогреть хочется, накормить, за пазуху посадить, так ведь?


– Ну?


– Я и говорю… Но даже если тебе всё равно – и так бывает – прошёл мимо и забыл, мало ли бездомных котят, всех ведь не отогреешь.


– Всех точно не отогреешь, правда.


– И тут, то ли оттого, что котёнок этот – создание божие, уж слишком жалобно на тебя глядит, то ли оттого, что ты знаешь – помочь ему всё равно не сможешь, вот тут ты этого самого котёнка со злости-то и пнёшь ногой: п-ш-ш-шёл вон, тварь бездомная. И вовсе не потому, что ты маньяк какой-то или по природе своей жестокий, нет. И не только потому, что чувствуешь своё бессилие, знаешь, что жизнь всё равно сильнее тебя. Нет, есть ещё что-то, понимаешь? Этот котёнок слишком уж жалок, слишком просящ, не трагедия, а словно карикатура на трагедию. Но и это ещё не всё. Есть в глазах у него, на самом дне, некая неприятная тебе мысль, чувство превосходства, вывернутое наизнанку: ага, вот ты идёшь весь из себя такой тёплый и всеми любимый, а я тут подохну у этой трубы, прямо здесь, и дворник утром меня дохлого подберёт и на помойку выбросит. И пусть, пусть – зато тебе мучиться этим воспоминанием всю жизнь. Не то, чтобы ночей не спать, но, как привкус такой неприятный во рту, или озноб – вдруг в жаркий день, если вспомнишь. И так тебе и надо, – она вздыхает. – И как тут ногой-то не пнуть, а? Скажи на милость?


– Ты… Ты что говоришь, вообще, а? Ты думаешь, я не понимаю, о чём ты? То есть я не знаю, о чём, но не о кошках, не о котятах. Немедленно рассказывай всё! Всё! Говори, слышишь!


Но тут Сашенька замолкает и улыбается, будто сама себе, будто что-то вспомнила, что одной только ей известно, и она никогда никому этого не расскажет.


 


Я ведь уже сказал, да, что было с ней всё совсем, как у всех: она влюбилась. По-детски влюбилась, безумно, то есть без ума. Правильно, в того самого Ч. – круглого, седого, хитроглазого. С точки зрения двадцатидвухлетнего грузинского парня, с моей точки зрения, в полное ничтожество. Сначала я даже верить не хотел, понять этого не мог, а потом… Потом я – Ладо – стал её охранять и оберегать, утешать тоже стал, кто скажет, почему? Я и сам не знаю, сам себе не могу ответить, как такое могло случиться. Это позже, много позже мне пришло в голову, что любил я её уже тогда. Впрочем, я и сам был мальчишкой, иначе всё могло закончиться совсем-совсем по-другому. Так по-другому, что вы бы ничего этого сейчас не читали, а Сашенька… Хотя нет, не буду я догадки строить. Что было бы, если бы… Не буду. Случилось то, что случилось, и так, как случилось.


 


Он был у неё первым. Первым мужчиной в её неполных восемнадцать лет. Я сейчас не об уголовном кодексе, разнице в возрасте – это ладно. Но она оказалась в полной его власти, абсолютной. Как он это сделал и почему она ему позволила… Не знаю, до сих пор не знаю, а только Сашенька буквально таяла от одного его мимолётного недовольного взгляда, только что руку не целовала. Хотя, может, и целовала. Какие секреты ему были известны, и что он сумел в ней увидеть и раскрыть? Я его ненавидел.


Он боялся всего: жены, начальства, Сашенькиного возраста – девочка же совсем, почти ребёнок – и делал всё тихо и незаметно. Один я иногда знал, где и когда они… Если она, Сашенька, просила её встретить и домой проводить. Да-да, такое тоже было, да. Говорю же: сам мальчишкой был.


Страшная штука любовь. Тогда я об этом не думал, ни о чём вообще не думал, только жалел, наверное, ну и ревновал, может, сам того не понимая. И мысли мне разные в голову приходили, ведь кинжал-то у меня в самом деле был, понимаете? И я мог его… Но и я молодой был, и Сашенька, которая уже хорошо научилась мысли мои читать, как-то раз сказала:


– Ладо, ты учти, пожалуйста… Ты единственный, кому я всё, почти всё рассказываю, потому что ты мне, как брат, и я тебя люблю. Но если ты ему что-нибудь сделаешь – не прощу. Не прощу, – и посмотрела так, как никогда раньше не смотрела. Глаза у неё почернели, честное слово. Я даже за неё испугался.


– Слушай, но ведь он изверг, зверь! Сама не видишь?


– Пусть. Значит, так тому и быть. Значит, заслужила. Ты всё равно не поймёшь, никто не поймёт и не надо.


 


В жизни всякое может быть. И хоть бы он умер, Ч. этот самый. Да, хоть бы он…


 


Утром прошёл слух, что привезли труп.


Для занятий по судебной медицине старые, проформалиненные трупы не годятся, а свежие, да ещё если невыясненные обстоятельства смерти, в самый раз.


За ширмой, на прозекторском столе, лежит тело: старушка повесилась, видимо от тоски – одинокая, никому не нужная. Жизнь протекла мимо, и надоело ей жить, чтобы просто пищу пережёвывать. Повесилась.


Мы слушаем, как преподаватель объясняет про странгуляционную борозду, а я… А мне видится эта старушка. Сидит одна, глядит в окошко и думает: «Вот сейчас повешусь, а как же солнце? Ладно уж, бог с ним, пусть его светит дальше». Грустно мне стало от таких мыслей, смотрю на Сашеньку, а она… взгляд у неё такой невидящий, вовнутрь обращённый, в себя. Я к ней такой привык, уже даже и не спрашивал, о чём она думает, и так ясно было. Но вот она чувствует мой взгляд, поднимает голову и почти незаметно улыбается, но не мне, совсем не мне. Как же мне хочется ему…


Назавтра на лекциях её не было, вообще, в институте не было, и только вечером я узнал, что она пыталась покончить с собой. Наглоталась аспирина, еле откачали, хорошо ещё – бабушка эта, хозяйка её, вовремя вернулась и увидела, а так бы… Прибежал я к ней в больницу, она лежит в палате, лицо землистое такое, но улыбается и говорить уже может.


– Ладо, миленький, не бойся, всё уже хорошо. Правда, хорошо. Правда-правда.


– Какое хорошо? Откуда хорошо? Ты себя убить хотела – это хорошо?


– Я знаю, я всё знаю, что ты мне скажешь, и со всем согласна, честное слово. И что жизнь у меня ещё длинная впереди, и что детей рожать, и всё остальное. Это был просто аффект, всё уже прошло, ну поверь. Я не вру, у меня же здесь ближе тебя никого.


С трудом, но я всё-таки выпытал у неё, что произошло в тот вечер. Выпытал.


Рядом с ней и на самом деле никого ближе, чем я, не было, и пусть не сразу, она мне рассказала. А когда рассказала… В общем, случись с вами такое, и вы бы наглотались – аспирина или чего другого, не знаю, не в этом дело. А её, Сашеньку, я не сужу, да…


 


В тот вечер Ч. пришёл не один, он ещё кого-то с собой привёл, какого-то знакомого, приятеля. Тот случайно однажды Сашеньку увидел, и очень она ему приглянулась. Можно сказать, всё случилось по общему согласию. Она просто неспособна была сказать ему – Ч. этому – нет. Так и лежала, глядя ему в глаза, пока не потеряла сознание от… Не знаю, как назвать, в моём языке таких слов нет, понимаете? Но, слава богу, что всё-таки потеряла.


 


Убивал я его медленно. Очень. Я с кинжалом с детства обращаться умею и крови не боюсь, я же с Кавказа.


Когда лезвие вошло ему под печень, он стал мне рассказывать, как всё случилось. Кинжал я так и оставил в теле, чтобы кровь вытекала медленно. Его рассказ длился почти восемь минут – столько он умирал. Он рассказал, что успел, и я, что успею, расскажу, потому что мне всё тяжелее дышать, уж больно сердце дёргается. Не бьётся, а дёргается, никогда такого не было. И душно.


 


– Я её… люблю. По глазам вижу: не веришь. А я люблю… Так, что даже умирать из-за этого не жаль. Ну почти. Она… Околдовала она меня… С первого взгляда, как увидел её случайно – она в деканат пришла… стипендию оформлять. И, ты снова не поверишь, знаю, но и она тоже… Она тоже… сразу. Я ничего не мог с собой поделать, да и не хотел… Только вот ошибся, думал… просто ещё одно приключение, она же молоденькая совсем… Ты не представляешь, какое у неё… тело, и как же я его хотел. И получал… А главное: безропотность её. Я ведь, чего уж теперь, и ударить мог… По-всякому: и с любовью и без… Потому что в глаза ей заглядываю, а там, в чёрной глубине: убей меня… убей меня, только люби всегда… Я бил, обижал её, и словно легче становилось, понимаешь? Нет, конечно – куда тебе… Я потом ноги ей целовал, прощения просил… А она только смеялась и повторяла: «Ничего, до свадьбы заживет. Ведь свадьба нескоро».


И ещё. Я боялся, что надоем ей… Чего только не выдумывал, чтобы удивить, привязать к себе. Такое с ней вытворял… Лишь бы только насладить её, понимаешь? Насладить… Сделать сладко… Однажды она сказала, будто так меня сильно любит, что само удовольствие… Что оно ей уже и неважно – лишь бы мне хорошо было. А ей ничего уже и не надо… Будто и не любовь это, а другое чувство, неведомое ещё, какого и не бывает вовсе… Я, конечно, не поверил, подумал: значит, я уже не могу её удовлетворить. Старый я для неё, потому и выдумки эти… Ну и спросил: а если бы ещё мужика позвать – согласилась бы? Она поглядела так… прозрачно и говорит: «Всё, что ты хочешь. А ты хочешь всё, я знаю»… И я позвал Митьку. Хотел ей сюрприз, а вышло… вон как вышло… Потом, после всего, я её домой отвозил. Она всё время молчала, только, когда уже почти приехали, спросила:


«Ну как, любимый, тебе понравилось?».


«А тебе?».


«А я будто умерла на время, не было меня там. Но если ты так этого хочешь, зови его снова, я потерплю», – он вздыхает глубоко, не по-человечески уже, и добавляет: – Об одном… жалею: так и не понял я, неужели и правда есть такое чувство, чтобы даже умереть… хоть и на время. Может, я что-то пропустил в этой жизни?


 


Я сижу на привинченной к полу табуретке и сжимаю руками своё сердце. И качаюсь ему в такт: вперёд-назад, вперёд-назад. Иначе оно выпрыгнет. А уж если моё сердце выпрыгнет, значит всё – как у меня с Сашенькой. Обратно дороги нет. Да и бог с ней, с дорогой. И бог с ним, с сердцем, а вот кто теперь о Сашеньке позаботится?


Может, я зря его убил? Или нет?


 


Часть вторая


ЗА ПАЗУХОЙ


 


Я его не убил. Всё-таки не убил. Правда, соблазн был, очень большой был соблазн – ведь я с Кавказа. Именно поэтому мечты мои так… подробны, что ли. Потому что знаю точно: всё бы так именно и было. Но не убил… Встретил вечером, после занятий и сломал ему нос и ещё кое-что, чтобы совесть свою успокоить. А он меня даже не узнал, не успел, да.


После этого он в институте долго не появлялся, месяц, может, больше. Потом пришёл, как новенький, только с Сашенькой больше ни-ни. Ничего. Да и она с ним тоже – так она мне обещала. А иначе, сказал я ей, на самом деле зарежу. Без шуток.


И ещё дело в том, что и наши отношения с ней, с Сашенькой, изменились. С той самой минуты, как я понял, что девочка моя, Сашенька моя, прикосновенна. Понимаете, что я хочу сказать? Я вдруг осознал, что и мне тоже можно. Можно её. Можно её по-всякому. Была она девочка, бабочка была с цветными крылышками, и я ею любовался, а теперь… Нет, я не перестал ею любоваться, нет. Просто она из бабочки превратилась в куколку, и я понял, что могу взять эту самую куколку и сжать в кулаке. А если вдруг она дышать перестанет – пусть. Главное, чтобы никому другому не досталась.


 


Женщина без хитрости погибнет. Никуда ей без хитрости, это её природная сила.


А Сашенька… Она другая совсем, не как все. Я смотрю на неё, такая она слабая и покорная, как такой выжить? Её же всякий обидит, всякий с ней, что захочет, то и сделает. У мужчин жёсткие руки, иногда жестокие, и одной, без меня ей не выжить. Не выжить и всё, я знаю.


 


– Ладо, ты что такой грустный?


– Я не грустный, я задумчивый.


– И о чём же ты думаешь?


– О тебе.


– А что обо мне думать-то? Вот ещё, нашел занятие. Я самая обыкновенная, к тому же всегда рядом.


– Э-э-э… Обыкновенная – это да. А вот рядом, нет, не всегда.


– Да что ты? За то время, что мы вместе проводим, могли бы уже надоесть друг другу.


– Но ведь не надоели?


– И что из этого? Хорошо же, правда?


– Хорошо, да не совсем.


– Это как? Я не понимаю.


– А так, Сашенька, что мало мне тебя. Хочу, чтобы ты у меня всегда под рукой была.


– Так ведь вот она я, под рукой. Можно даже потрогать, – она улыбается и ещё ничего не подозревает, не знает, что во мне проснулся зверь. А зверя надо кормить.


– Я потрогаю, да…


Я кладу руку ей на голову, ерошу солнечные пряди, пропускаю их между пальцев. Потом хватаюсь за них чуть крепче и тяну. Её лицо запрокидывается, на нём удивление и никакого страха, испуга, даже тени сомнения – ничего. А потом она откидывает голову ещё дальше назад и, смеясь, радостно мне сообщает, что с такими добрыми глазами я никого не смогу испугать, даже если захочу.


 


Ночью я не смог заснуть, даже глаз не сомкнул, а наутро пошёл в спортзал и качался там, пока совсем не сдох – ни дыхания, ни сил, ничего во мне не осталось. Только стук сердца отдавался в висках, а сердце у меня слабое, вернее, чувствительное. Ведь именно из-за него я тогда – уже давно-давно – к Сашеньке, к девочке моей прикипел, так что уж теперь-то? Ничего не знаю, только одно знаю точно: будет она моей. Будет и всё. И хорошо бы, лучше бы добром, потому что, если нет, залюблю я её до смерти, девочку мою маленькую. Как пить дать, не шучу.


 


Произошло это очень скоро. Конечно, не до смерти, но…


К летней сессии мы готовились вместе. То есть других вариантов не было. Просто не могло быть, понимаете?


Три недели, обложившись учебниками, конспектами и шпаргалками, мы зубрили, спали, ели вместе. Везде: в её комнате, за кухонным столом, на балконе, на диване.


Как раз на нём-то всё и случилось – на диване. Потом на кухонном столе, а ближе к ночи, когда уже почти стемнело, на балконе. И, если бы мне такое рассказали, я бы тоже не поверил, но одно только у меня в голове, в памяти, от нашей с ней близости и осталось: невероятная, просто чудовищная нежность. И ещё пальчики у неё на ногах, крохотные совсем, как у ребёнка.


Она свернулась калачиком у меня на груди, и, прежде чем уснула, я всё-таки успел шепнуть ей в самое ушко:


– Тебя попробовать, а потом и умереть не жалко.


И ещё я подумал: если что, теперь-то уж точно – убью…


 


Не трогать её, Сашеньку мою, было невозможно. Она вся, просто вся, была для этого создана. И, конечно, для меня. После сессии я просто увёз её в свой родной город – как украл.


 


Привести её домой к родителям я, сами понимаете, не мог. Пришлось поселить её в доме моей троюродной сестры и взять с неё клятву, что молчать будет. Я понимал, что рано или поздно все обо всём узнают. Но это потом, а пока я мог приходить к ней, к Сашеньке, каждую ночь и любить её, любить везде, хоть под открытым небом, на берегу моря. Вот он, берег, близко, очень близко. Ближе только её грудь в лунном свете. Знаете, каково это, всегда, всё время, жить с её вкусом на губах?


Кто ей рассказал про Тину, ума не приложу. Это невеста моя, уже давно. Мы с ней ещё совсем детьми были, когда наши родители решили породниться. Она очень хорошая девушка, Тина – чернобровая, стройная, тихая. Наша свадьба должна была состояться через два года, когда я закончу институт. Говорили мы с ней мало, да и наедине почти никогда не оставались, всегда кто-нибудь из её или моих родных был рядом. Так у нас принято, понимаете? Да и о чём нам с ней говорить? Ещё целая жизнь впереди, успеем наговориться. А из-за Сашеньки я про неё просто забыл. Забыл, что невеста, что через два года она и я… Всё забыл, совсем. Мне даже в голову не приходило, что, женившись на Тине, я могу Сашеньку потерять. Что я вообще могу её потерять. Неважно, почему. А когда приехал, увидел её и вспомнил…


Первая мысль: отменить свадьбу, ослушаться родителей. Вторая: за что мне это всё, господи?


И я приходил к ней, к Сашеньке, утыкался в неё лицом, и всё вокруг просто исчезало, даже время. Пока однажды утром я не пришёл и не нашёл вместо неё записку, прижатую к столу старой глиняной плошкой:


«Ладо, милый, прости. Вчера я узнала про Тину – так её зовут, да? Здесь мне нет места, это ваш мир – твой и её, поэтому я уезжаю. То, что между нами, не может продолжаться так, как будто её нет. Это неправильно, и я не хочу. За меня не беспокойся, я прекрасно доберусь сама. И мы же всё равно увидимся. До встречи. Не скучай. С.».


Назавтра я уехал вслед за ней. Ни родители, ни родственники совсем ничего поняли, а Тина сказала на прощанье:


– Это совсем неважно для меня – кого ты хочешь. Но не меня. Я знаю кого, Ладо, – и отошла, опустив глаза.


Два августовских дня прошли через меня сутолокой на перронах, запахом абрикосов в бумажных пакетах и тепловозными гудками. Я был занят одним единственным делом: думал о ней, о Сашеньке. Я перебирал её запахи, её оттенки, её всю. Я хотел её на всю жизнь. Навсегда.


 


Мы встретились, как будто не расставались. Она даже не удивилась, что я, Ладо, бросился за ней следом как мальчишка. А может, ей было всё равно.


Она ничего не спрашивала, ничего не просила, ни на чём не настаивала – просто обняла меня за шею и молча пошла за мной. Потом… потом я лежал и гладил её по голове, по щекам и отчаянно думал, что того, что у меня внутри, хватает на нас двоих. С этого момента она стала во мне звучать. Не помню уже, от кого я впервые услышал это выражение: «голубая нота». Когда ты слышишь звук и понимаешь: вот оно – да! То, что всегда в унисон с тобой, с тобой всяким, в любую секунду. Ты меняешься, и она меняется тоже, с тобой вместе. Всегда созвучна. Сашенька стала моей голубой нотой, она была созвучна мне, не потому, что хотела, нет. У неё просто не получалось по-другому, вот в чём дело.


 


– Скажи, что ты делала без меня?


– Да разве я была без тебя? Всего-то один день.


– Пусть один. Так что?


– Ничего особенного, так, пустяки.


– А всё-таки?


– Я… Я была у Ч.


– Ты… Ты что?!!!


– Я… Понимаешь, я не была уверена, что ты вернёшься, а он вдруг позвонил. Совершенно неожиданно.


– Саша, повтори. Повтори, что ты сказала. Что ты сейчас сказала, ну?


– Как что? Правду. Я всегда говорю только правду, так вернее, не запутаешься.


– Дальше.


– Ты хочешь спросить, спала ли я с ним? А зачем? Зачем тебе это знать? Разве это что-то изменит? Гораздо важнее другое.


– Что же, по-твоему, важнее? Ну!


– Важнее: хочу ли я встретиться с ним снова?


– А ты хочешь?


– Нет, – она замотала головой, – не хочу. Теперь уже не хочу.


– Ага. Теперь-ты-не-хочешь… – цежу я сквозь зубы.


– Да. Мы с ним не виделись почти полгода. И мне… Мне плохо было без него. Как без руки.


– Без руки…


– Да, без руки. А ты не понимаешь, ты совсем ничего не понимаешь! – она бросается лицом в подушку и плачет, плачет…


Кинжал тёплый. Он согревает мне ладонь и успокаивает сердце. Я в чём мать родила стою у окна, а за моей спиной, уткнувшись в подушку, лежит Сашенька и всхлипывает. Потом вдруг она оказывается рядом, я протягиваю к ней руку и пропускаю сквозь пальцы её золотистые, шелковые пряди, тяну за них всё сильнее и сильнее. Я смотрю в её запрокинутое лицо и знаю: ей больно. Но в глубине её глаз, на самом дне, бьётся беспомощно, как птенец: убей меня, ну. Убей, только люби всегда…


Не помню, как я её ударил, зато очень хорошо помню, что почувствовал после. Покой снизошёл на меня, потому что в ту самую секунду она стала моей – вся. Целиком.


 


Как-то я её спросил:


– Скажи, а зачем ты мне тогда соврала?


– Когда?


– Будто встречалась с Ч.?


– А как ты догадался?


– Неважно. Догадался и всё. Так зачем?


– Чтобы ты, наконец, ударил меня.


– А по правде?


– Так я по правде. Понимаешь, я не хотела тебя друга, любовника – я хотела тебя хозяина.


– Значит, я понял правильно. Но ты сумасшедшая. Мы оба сумасшедшие.


– Пусть, но тебе со мной хорошо. А цена… цена есть у всего на свете.


Она смотрит на меня тихо и радостно, и лишь на самом дне её глаз то самое превосходство наизнанку.


 


Иногда она исчезает. Всего на полдня, нечасто, несколько раз в год. Моя Сашенька, моя покорная и улыбчивая девочка, моя жена, моя любовь. Просто пройтись по магазинам, посидеть в кафе, поболтать с подругой. Она возвращается, и я не могу поймать её взгляд, он обращён вовнутрь, в себя, и так… прозрачен. И совсем, как тогда, миллион лет назад, в самом начале, моё сердце вдруг замирает на одну крохотную, бесконечную секунду, и я даже не успеваю понять эту огромную наставшую пустоту внутри, как оно снова бросается в погоню: бу-бум, бу-бум, бу-бум. Потом я ухожу к себе в кабинет, отпираю ящик письменного стола, открываю его и смотрю на лежащий поверх всего старый кинжал – очень красивый и очень острый. Просто смотрю. И сердце постепенно успокаивается и начинает тихо-тихо петь, и я слышу её, ту самую голубую ноту. А что же ещё может это измученное сердце, которое всего-навсего мышца, как говорил профессор судебной медицины Ч. – самая незначительная фигура моего рассказа.


 


«Теперь-то уж точно – убью».


 


ПАГАНЕЛЬ И ДРУГИЕ ЖИВОТНЫЕ


рассказ


 


1. ДЕБЮТ


 


– Ты могла бы завести собаку.


– Уже. Кавалер-спаниель, бело-рыжий. Зовут Паганель. Страсть, какой любопытный и жутко умный, всё знает, всё понимает и молчать умеет – мужик. Красавец к тому же. Представляешь? Люблю ужасно. Хоть ему не надо ничего объяснять. Ещё дом новый, большой и красивый, аж сама не верю. Если бы мне лет двадцать назад кто-нибудь сказал, что такое возможно, не поверила бы. Так что, видишь… А ещё чуть ребёнка не родила. Вот была бы хоть на пару лет моложе – тогда точно. Ну, да ещё не вечер, в следующей жизни рожу, какие наши годы.


Она поворачивает голову и глядит в окно, а я вижу её затылок и нежный, детский завиток у самой шеи.


– Оля…


– Что? – её взгляд снова обращается ко мне и завиток прячется. – Ну, что?


– А ведь ты счастливая.


– Да я и сама знаю.


– Ничего ты не знаешь. Тебя же бог поцеловал в самую макушку.


Она смеётся тихо-тихо, почти про себя.


– Не в макушку, совсём в другое место и даже не в одно. Мне ещё в детстве бабушка про это рассказывала.


– Про то, куда поцеловал?


– Ну да. Что, если родинка, значит, тебя туда бог поцеловал. А у меня, представь, целых две. Одна вот здесь, – она касается ладонью груди, как раз там, где сердце, – а вторая…


– А вторая? – спрашиваю я.


– Неважно, – и снова смеётся, громко, беззаботно, совершенно по-детски.


Ну, наконец-то. Слава богу, хоть к вечеру разошлась. Совсем ведь недавно смотрела на меня огромными своими глазами, и мяла в руках платок – вот-вот заплачет.


Нет, я не психолог, боже упаси, просто жилетка для старой подруги, только и всего. К тому же обстоятельства помогли – большая часть моего семейства: муж, дети и Собакин благополучно отбыли в город, оставив главную добытчицу восстанавливаться после очередного выигранного турнира – гулять по лесу, слушать тишину и отсыпаться.


Не тут-то было.


Я бы, по правде говоря, лучше про лес рассказала, про июль, про запахи эти. Про полутона и полутени. Про то, как ёж повадился в наш малинник, топает, шуршит, даже, по-моему, бормочет что-то на своём языке, и никакого с ним сладу.


Ан нет, сижу со счастливой женщиной и слушаю, как она плачет и жалуется на своё счастье.


 


– Знаешь, Люсь, как я тебе завидую? Ты вся такая рациональная, правильная, спокойная, и жизнь твоя похожа на шахматную партию – всё продумано на много ходов вперёд. Сколько лет тебя знаю, а не припомню, чтобы ты хоть раз теряла голову. Или всё-таки было?


– Было-не было… Я просто такая, какая есть. А с шахматами мне и, правда, повезло. Если бы не они…


– Ага, в детстве ты ведь совсем бешеная была. Куда что девается?


– Как раз туда, в шахматы. Меня ведь в наших шахматных кругах, знаешь, как прозвали? Именно так – бешеная.


– Вот никогда бы не подумала. А на самом деле?


– Ну, как тебе сказать. Бывает…


– А я зато тихая была. Тихая и задумчивая – помнишь?


– Ещё бы. В тихом омуте…


Мы с Олей знакомы с детства, то есть давно, даже очень давно. Видимся, конечно, редко, особенно в последние лет десять. Понятно: у каждой своя жизнь, да и живём в разных концах мира, даже в разных полушариях, а земля, хоть и сильно уменьшилась в размерах, но…


Она просто позвонила из своего полушария и сказала, что очень нужно поговорить. Не по телефону.


– Приезжай, – ответила я, не задумываясь. – У меня тут лес, тишина и даже несколько дней совсем свободного времени – как раз для тебя.


 


В шахматы я действительно играю неплохо. Даже хорошо. Иногда даже больше, чем хорошо. Уже давно они просто моя жизнь в самом прямом смысле. Там мне интереснее, там я – я. Ещё, разумеется, семья и Собакин, остальное интересует меня весьма отдалённо, да и времени на это остальное при таком количестве турниров… Короче, лишних встреч я избегаю, и это не просто блажь. Она, Оля, конечно, подруга детства, но детство-то давно кончилось. Не знаю, почему я так легко, словно ждала этого её звонка, произнесла это самое слово: «Приезжай».


Произнесла и удивилась – сама себе.


 


2. МИТТЕЛЬШПИЛЬ


Вечер первый


 


Первое, что она сделала, выйдя из душа, – плюхнулась в собственное Собакино кресло, окинула взглядом стол, стены и вид из окна, и сказала:


– Слушай, а есть что-нибудь покрепче? Чай с вареньем это прекрасно, плюшки – вообще улёт, только не виделись мы сколько? Надо же как-то… отметить.


Пока я ставила на стол вино и оливки, и сыр, пока доставала бокалы, она просто сидела и наблюдала за мной. Потом вдруг громко вздохнула.


– Я ведь чего прилетела-то? Мне позарез надо, чтобы ты меня выслушала. Просто выслушала и больше ничего, а под вино легче. И учти: я буду реветь. Не обращай внимания, поняла?


 


Она поставила на стол уже полупустой бокал и, прищурившись, спросила:


– Ты когда-нибудь испытывала оргазм? Только честно.


Я поперхнулась оливкой и с трудом откашлялась.


– Ты проехала полмира, чтобы спросить меня об этом?


– Не удивляйся, ладно? Я тебе всё-всё объясню. А пока просто ответь.


– Хм. Ну, хорошо, хотя… В общем, доводилось, да. И что из того?


– Детали я у тебя выяснять не собираюсь, не беспокойся. И вообще, это всего лишь термин, потому что надо же как-то назвать это состояние, чтобы ты поняла, о чём речь. Я ведь не о сексе, по крайней мере, не только и не столько.


– Уже легче, – усмехаюсь я. – Просто камень с души. Ну?


– Дело в том, что он у всех разный, но есть одно свойство, общее для всех его видов, подвидов и прочих разновидностей. Не догадываешься, какое?


– Не догадываюсь. Честно говоря, даже не и пытаюсь. Дальше.


– Я так и думала. Это всё твои шахматы. Выбрала… как это у вас называется… дебют, и ни налево, ни направо.


– А ты откуда про это знаешь? Тоже в шахматистки подалась или как?


– Или как, но это ничего не значит. У меня, между прочим, среди них даже любимые есть – целых три.


– Что? Среди дебютов? И какие же, позволь узнать?


– Пожалуйста: ферзевый гамбит – раз, итальянская партия – два, сицилианская защита – три.


Я подумала, что на этот раз вино подействовало как-то слишком быстро, а вслух спросила:


– И почему же именно они? Ты и объяснить можешь?


– Люсенька, милая моя, да легко. Ферзь – это королева, то есть, женщина и самая сильная фигура, без неё никуда – как в жизни. А остальные два… ну я просто Италию люблю, вот и всё.


– Так, – кивнула я, – с точки зрения логики гениально и, в общем, понятно. Теперь давай обратно к нашим пирогам, вернее, к плюшкам. На чём мы там остановились?


Она забрасывает ноги на подлокотник, и я вижу, что у неё, оказывается, совсем детские коленки.


– На том, что есть нечто общее для всего, что принято называть оргазмом. Для архетипа, как такового, понимаешь?


– Это ясно, как простая гамма. Слушай, в тебе умер великий оратор или дипломат. Дизраэли, например. И не захочешь – заслушаешься. Это дар.


– Между прочим, всё очень серьёзно, напрасно ты…


– Это не я, это вино. Сама виновата. Ну, ладно, ладно, не дуйся, я в самом деле слушаю, ну?


– Ничего, у меня самолёт только через пять дней, привыкнешь. Так вот, это общее свойство: невозможность выдержать его – оргазм – дольше, чем… чем это возможно, понимаешь? Как счастье. Невыносимо быть счастливым долго в самом прямом смысле – сердце лопнет, крыша улетит, мозг взорвётся. Ведь правда?


А у неё на самом деле глаза женщины, которую любят. И не просто любят, а хотят, даже вожделеют. Чего уж там – счастливые глаза. Такие нечасто увидишь, скорее, исчезающе редко. У меня самой такие – да были ли вообще? Нет, не из-за призов и чемпионских званий, а вот, как у неё, у Оли?


– А теперь представь, что ты угодила в ураган, в шторм, не знаю, как сказать… Короче, вот в такой оргазм, в самую середину. И он всё не кончается, словно время отменили, всё длится и длится, и так тебе хорошо, что даже и не пытаешься удержать последние остатки своей уже и так улетевшей крыши. Люсь, ну ты куда? Ты меня не слушаешь совсем.


Я и правда отвлеклась, вспомнила тот вечер и то утро. И восторг, и ветер, и звёзды – полный набор, прямо, как в романах. И надо же, столько лет прошло, а всё равно так остро, словно вчера. Ах, Оля, Оля, лучше бы она остановилась, не продолжала, потому что скоро мне неизбежно станет скучно. Всё сведётся к заурядному адюльтеру или лёгкому флирту, а то и просто виртуальному знакомству – без встреч, без букетов, но и без разочарований. Чудес не бывает, по крайней мере, я в них уже давно не верю. Это просто издержки её эвристического мышления и такого же характера – не она первая, не она последняя. В шахматах, слава богу, всё совсем иначе.


– Слушаю и очень внимательно. Время отменили, крыша улетела и тебе хорошо. Так?


– Ты поскучнела как-то, потухла, а зря! Я ведь самого главного ещё не сказала. Понимаешь, я не могу так больше жить. Физически не могу. Это как передоз: когда слишком хорошо и слишком долго, можно умереть, без шуток. Я же вижу, ты думаешь, что я прилетела сюда к тебе, чтобы все пять дней только и делать, что рассказывать о своей сумасшедшей любви – вовсе нет.


– Тогда для чего же?


– Да просто убежала, удрала.


– От чего? Или от кого?


Она поворачивается к окну.


– Смотри, будто кровь разлилась над лесом. Красиво как и жутко.


– Оля, это закат. Так для чего убежала?


– Просто, чтобы убежать. Только это всё равно бесполезно, никуда мне от него не деться и от себя тоже.


– Вам что, действительно так хорошо вместе?


– Не то слово. Только я не об этом, об этом всё равно не получится. Любить человека долго – годы, страстно, взаимно и с каждым днем всё сильнее – я знаю, так не бывает, но именно так всё и есть. И выходит, что любовь, это бесконечная величина: чем дольше длится счастливое сегодня, тем дольше не наступает завтра, то есть время останавливается. А значит, наступает смерть, – она тянется к бокалу, замирает на секунду и делает глоток: – Люсь, понимаешь, я умираю от счастливой любви. Чтобы этого не случилось, надо убежать. Вот я и пытаюсь – изо всех сил.


 


Я-то думала, что это возможно только в шахматах: нажимаешь кнопку на часах, и останавливаешь время, а оказывается, и в жизни тоже. Во всяком случае, она этому, похоже, научилась. Только вот жизнь не шахматы и не игра, вообще. А впрочем, кто знает? Да и какая разница, если больно?


Солнце, опускаясь, проникает в дом, перетекает через подоконник, заливает собой деревянный пол, скучно ему там, на небе. Вечер проходит сквозь нас, словно нож. Оля, наконец, начинает плакать. Немного вина на дне бокала – оно почему-то качается и никак не хочет успокоиться. Скоро утро.


 


Вечер второй


 


Она заснула в слезах прямо там же, в Собакином кресле, а проснулась весёлая и беззаботная в нашей с мужем постели, куда я перетащила её лично, почти взвалив на себя. Перед этим я убрала со стола и повесила в шкаф всю её верхнюю одежду из чемодана, который она так и не удосужилась открыть. Было там, кстати, десять весёлых, цветастых, летних сарафанов, только и всего. На всякий случай я решила запомнить, что следует брать с собой, убегая от счастливой любви, а вдруг понадобится? Остальной день мы провели беззаботно, празднично и праздно – на то он и июль.


Но вечер всё-таки наступил и, как ни в чём не бывало, уселся с нами на веранде пить чай. Честно говоря, вёл он себя на этот раз довольно смирно, лишь временами шептал что-то себе под нос, словно удивляясь – ну, что же это они тянут с продолжением?


Мы просто болтали, пока я не заметила, что плечи её вдруг поникли. Луна глядела на нас сверху и тоже ждала.


– Слушай, – сказала я, – а почему бы тебе не рассказать обо всём по порядку? Раз уж ты здесь, и вечер, и июль, и луна, а?


– Ты что, на самом деле, хочешь знать? Всё-всё?


– Конечно, хочу.


– Мне вот показалось, что ты как раз не слишком любопытна, что ли.


– Это не любопытство и не его отсутствие. Это… Представь, что ты увидела цветок, который никогда не видела раньше. И тебе хочется его коснуться, ощутить его запах, потрогать лепестки.


– От тебя и про лепестки? Странно, – она посмотрела на меня как-то очень по-взрослому. Покачала головой, вздохнула. – Никак не ожидала. Хорошо, расскажу, и про лепестки тоже…


 


– Я человек с инстинктами. Я чувствую опасность ещё до того, как опасность почувствует меня, поэтому неудивительно, что наше первое «настоящее» свидание с Володей – так его зовут… В общем, когда ко мне вернулось сознание, и я снова смогла дышать, моими первыми словами были: «Володенька, а ведь ты страшный человек». Он ничего мне не ответил, только улыбнулся, и я поняла, что он меня может погубить. И испугалась, но не этого, а того, что не смогу убежать, ведь то, что я испытала… Дело вовсе не в том, как нам было в первый раз, а в том, что это «было» не кончается, и я без него уже не могу. Но и это не всё, потому что главное – его полная, безраздельная власть надо мной. У меня ведь и раньше были мужчины, про некоторых ты даже знаешь, про других нет, неважно. Они, конечно, были разные, но всё же такие одинаковые. И само собой, ни малейшей зависимости от них, никакой их власти надо мной – ни сном, ни духом. Как только они начинали занимать слишком много места в моей жизни, я их оставляла. Потому что – инстинкты. А тут… Он только взглянет на меня, и я сразу понимаю любое, веришь ли, любое его желание. И выполняю, – она уставилась в сумерки вокруг, замолчала, но почти тут же заговорила снова:


– Мы встретились случайно, оказались за одним столиком на какой-то вечеринке, и как же давно это было, господи. Знаешь, даже стыдно рассказывать. Я ещё ничего про него не знала, ни кто он, ни как зовут. А он просто посмотрел на меня, и я… почувствовала себя голой и то, что мне это нравится. Ну, а когда мы, наконец, разделись на самом деле… Это продолжается до сих пор. Лавина, из которой не вырваться, летишь всё быстрее, и конца этому нет. И страшно, и молишься, чтобы дальше, дальше, дальше – неважно куда, лишь бы не прекращалось, лишь бы вместе. Вот говорят: найти своего мужчину. Может быть, то, что происходит, как раз и есть вот это самое: найти своего мужчину. Потому что, если нет, то что это тогда, вообще? Наверное, никто не сможет понять меня до конца или почти никто, может, единицы, не знаю. Испытать – нет, испытывать такое, – Оля перевела дыхание. Взяла чашку с остывшим чаем, подержала и поставила обратно на блюдце.


– Понимаешь, мне надо во всём разобраться. Сама я не смогу, здесь нужен человек с холодным сердцем и рассудком, способный, если не отбросить эмоции, то, по крайней мере, зажать их в кулак, не дать одержать верх. Я перебрала всех, кого только могла и остановилась на тебе. Потому что шахматы. Потому что логика. Потому что воля, наконец. А ещё ты не станешь притворяться, что знаешь всё лучше меня, не станешь успокаивать и убеждать, что я не первая и не последняя, и он, Володя, такой же, как все – задурил мне голову. Или станешь?


– Вообще-то, я именно так пока и думаю, но говорю об этом только потому, что ты спросила. Увещевать, уговаривать тебя я не буду, не беспокойся. Да и кто знает, может, ты заставишь меня думать по-другому? Так что рассказывай, не бойся.


– Ага. Ну хорошо. И, представь, несколько месяцев он меня не трогал, так же, как и я его. Ты пойми, ему не надо было меня завоевывать, и мне его тоже, это было ясно с первой секунды. Но мы мучили друг друга – фантазиями, мечтами, недоговорённостями – совсем, как дети, хотя оба знали, что всё уже случилось, и это непоправимо. Зато потом… – её лицо розовеет, и я уже знаю, почему, и вдруг завидую – мучительно и остро.


– Тогда-то я и произнесла ту самую фразу про страшного человека. С тех пор я боюсь себя – незнакомой, той, которая родилась и которой всё больше и больше. Я не знаю, что с ней делать, если вообще надо что-то делать. Но… – в её глазах почти отчаяние, – я ведь действительно теряю сознание, а когда прихожу в себя, оказывается, что на самом деле нет. Я прихожу не в себя, понимаешь? И, пожалуйста, не смотри на меня так, я не сошла с ума, я просто из него вышла… – она вздрагивает и умолкает.


 


Небо сверкнуло зарницей, потом ещё, ещё. Вечер поднялся из-за стола и вышел. Шум листвы отовсюду. Ветер. Ночь.


Вот-вот начнётся гроза.


 


Вечер третий


 


Утром всё ещё шёл дождь. Мы провалялись в кровати почти до полудня – пили кофе, болтали, смотрели старые фотографии. Тучи разошлись только после обеда, и мы наконец вышли из дома. Пахло прелой землей и лесом, с деревьев падали последние тяжёлые капли. В малиннике все нижние ветки были голыми, ни одной ягоды.


– Неужели твой ёж слопал?


– Как пить дать. Отъедается перед спячкой.


– А может, он не один, а с подругой?


– Нет, они поодиночке живут, я читала. Самцы и самки сходятся только, чтобы произвести потомство и сразу разбегаются.


– Всё-таки насколько природа умнее нас: никаких страданий, душевных мук, сбежались-разбежались. Вот бы и мне так.


– У тебя для этого колючек маловато. Но сходство всё же есть – малину ты любишь не меньше.


– Ага, – она срывает ягоду и отправляет в рот, – очень. А насчёт колючек ты не беспокойся, ещё неизвестно, у кого больше.


Я усмехаюсь.


– Говори, говори…


– А я что делаю? Это, между прочим, совсем непросто – говорить, рассказывать, пусть даже тебе – моей старой подруге.


– Разве ты здесь не для этого? Сама захотела, сама позвонила, сама прилетела.


– Люсь, неужели ты так и не поняла? Какое там «захотела»? Я же погибаю! Я спасаться прилетела к тебе. Я вообще не думала, что когда-нибудь с кем-нибудь об этом…


– А с ним?


– С кем? С Володей? – Оля вздыхает. – В том-то и беда, что с ним я говорю обо всем. Обо всём абсолютно. У меня не остаётся ничего для себя, никакого личного пространства, никакой, даже самой интимной мелочи или потаённого желания. Ничего, понимаешь? Я – как шкатулка без крышки или без дна, или без того и другого вместе.


– Без дна и крышки, милая моя Оля, это просто дырка. А ты… тогда уж, скорее, артефакт.


Она смотрит на меня удивлённо и долго, молча шевелит губами, наконец, я слышу:


– Ух ты, а ведь и правда. Какая же ты всё-таки умная, Люся, вот так вот взяла и сразу всё по полочкам.


– Если бы всё. По твоим словам у вас тянется уже довольно долго, и он всё ещё тебя любит, более того, хочет. То есть, ты продолжаешь его удивлять, оставаться для него новой, иначе мне трудно представить мужчину, способного на такое постоянство. Конечно, может быть, привычка, но она всегда основана на быте, а у вас, насколько я понимаю, этого самого быта кот наплакал. Я не ошибаюсь?


– А ты на это способна? Знаешь, как-то раз мы сняли домик на озере, целых четыре дня, представляешь? Я приготовила ему солянку.


– Мясную или сборную? – смеюсь я.


– У тебя вместо мозгов компьютер, – смеётся она в ответ. – Не ту и не другую – мою собственную.


– И как, что-то изменилось?


– И да и нет. Это очень трудно объяснить, потому что всего лишь оттенки, а они заметны только нам и больше никому.


– Ну, это понятно.


– А мне непонятно, и чем дальше, тем больше. Мы ужасно много времени проводим вместе: или встречаемся, или говорим по телефону – каждый божий день. Иногда часами. На целую жизнь хватит и не на одну, и представляешь, нам всё ещё мало. Я просто не знаю, что с этим делать, ни одного одинакового дня, ни одной одинаковой минуты, и это притом, что мы знаем друг друга до последней… до последней родинки.


– Ну да, до той самой, я так и думала.


– Смейся, смейся, я ведь ещё про секс даже слова не сказала.


– Так скажи.


– И скажу. Хотя про это вообще страшно.


– Да что же у тебя за страсти за такие? Про секс страшно, про любовь вообще смертельно. Так просто не бывает, разве что, в книгах, в реальной жизни нет. Я, во всяком случае, не встречала.


– Ага, все так думают, вот и ты тоже. Да я и сама, честно говоря, пока не влипла. По полной, – она поднимает на меня глаза, и я вижу, что взгляд у неё в самом деле растерянный.


– А как иначе? Ты ведь не в кунсткамере живёшь, не в музее. Ты работаешь, и я могу себе представить, как работаешь, потому что знаю кем, и как ты к этому пришла. Семью твою я знаю тоже, правда, давно не видела, но всё равно. Кстати, как там они – Олег, дети? Я имею в виду, во всей этой ситуации?


– Дети, слава богу, выросли, хотя живём вместе, но это ничего, дом большой, пусть. Бывает, по нескольку дней не видимся, так что сама понимаешь. А Олег… Короче, мы с ним на разных этажах.


– То есть, как? – я делаю большие глаза. – Вы разошлись, что ли? И ты всё это время молчала?


– Вот говорю. Нельзя же сразу всё, тебе, по-моему, и так хватило. Нет?


– Хватило-не хватило, ох… И давно вы по разным этажам… разъехались, разошлись, не знаю, как сказать? Значит, он догадался, да? Поэтому?


– Не совсем. Он не догадался, он догадывался. Пока я сама ему всё не рассказала.


– Но зачем? Ты что, маленькая?


– Нет, но иногда ужасно хочется ею быть. Он, Володя, слишком меня избаловал, в этом всё дело. С ним я чувствую себя ребёнком, и не просто, а его ребёнком. Даже когда мы… когда у нас вот это самое, понимаешь?


– Оля, послушай, а тебе не кажется, что всё это здорово смахивает на патологию?


– Ещё как! Я же с самого начала об этом тебе и толкую! Именно, что патология – как врач тебе говорю. С тех пор, как мы с Володей вместе, я сама не своя. Я совершаю странные поступки, я думаю странные мысли, я уже вроде бы и не я. Вот и Олегу рассказала всё как раз поэтому, словно затмение какое-то, дитя и дитя – что с него возьмёшь.


– Тогда в чём дело? Ты же хирург от бога. Кому, как не тебе знать – если невозможно вылечить, надо удалить. Хотя, – я провожаю глазами очередную ягоду, которую она вполне беззаботно отправляет в рот, – мне, честно говоря, непонятно, если Олег всё равно уже знает, и вы с ним… на разных этажах, почему вы с Володей твоим до сих пор не вместе? Насколько я понимаю, он свободен, ничем особо не обременен. В чём проблема-то?


– Да ты что? Упаси бог! Упаси бог нас обоих! И больше не смей меня так пугать, слышишь? Значит, ты забыла всё, о чем мы говорили, если предлагаешь такое. С чего мы начали наш разговор три дня назад? Помнишь?


– Ты спросила… спросила, испытывала ли я оргазм.


– Вот именно. И ты, между прочим, ответила утвердительно.


– Да, и что?


– А то, что нет никакой проблемы, нет и всё. Есть оргазм – непрекращающийся, и конца ему не видно. Да и не хотим мы, чтобы он заканчивался, потому что счастье. Мы стали наркоманами от любви – вот. Оба.


– Так я и говорю, если вам так хорошо вместе, почему не попробовать, хотя бы попробовать, вместе жить?


– Очень просто. Пока мы врозь, у каждого из нас остается хоть немного обычной жизни – чтобы на работу ходить или по магазинам, иногда встречаться с друзьями, функционировать на растительном уровне, что ли. А если мы посвятим друг другу всё своё время… – она вздрагивает и поводит плечами, как от озноба.


– Ну и что тогда? Говори.


– Мы просто убьём друг друга, вот и всё. Залюбим до смерти…


 


Вечер четвёртый


 


Следующий вечер начался прямо с утра. Он, собственно говоря, не прекращался вообще, и ночью тоже – сон мне снился всё время один и тот же и совершенно дурацкий. Представьте: мой собственный обожаемый Собакин, улыбаясь и что есть силы виляя хвостом, Олиным голосом проникновенно изрекает: «Залюблю до смерти». Проснулась я с головной болью.


 


За завтраком, глядя, как она, устремив взгляд в окно, задумчиво прихлёбывает кофе и временами тихо улыбается в себя, я не удержалась.


– Ну и чему ты улыбаешься? Мне всё это кажется довольно мрачным, да и тебе, думаю, тоже. Зависимость – это ведь ужасно тяжело.


– Не знаю. Мне не мрачно и вовсе не тяжело. Но у меня инстинкты и они мне говорят, что я должна с этим что-то сделать. Вот и всё.


– Тогда делай, уже пора.


– Делаю, Люся, делаю. Вот к тебе приехала, собаку завела.


– Так ты поэтому её завела?


– Конечно, чтобы было, с кем поговорить. Ведь кому ещё такое расскажешь? Он, между прочим, всё-всё понимает и вообще чудо. Только, знаешь, странно, он меня любит, даже боготворит, ревнует ко всем, а когда я прихожу от Володи, после… этого, он не бросается ко мне, как обычно, а робко так подходит, как будто с опаской, как будто к чужой. Словно чует, что это уже не совсем я, а может, совсем не я, понимаешь? И только после того, как обнюхает, снова признает.


– Оля…


– Что?


– А, может, оставить всё, как есть? Сама же говоришь – счастье…


– А всё и останется, как есть, – она зябко поводит плечами, обхватывает их, смотрит в окно. – Скорее всего. Всё, кроме меня.


– Что ты имеешь в виду?


– Что в один прекрасный день возьму и не проснусь. Или проснусь, но уже не собой. Со временем не шутят. Там, где нет его, не может быть и нас. Только дело в том, что мне всё равно, потому что моё сегодня того стоит. Страшно другое: та, которой я стану – не окажется ли она такой же, как все?


– А что в этом плохого?


– Наверное, ничего, только время снова станет ко мне-к ней безжалостно.


– Да. Но ведь это происходит со всеми.


– И что, от этого должно быть легче? Нет. А ещё, – глаза её набухают слезами, – вдруг она-я-та предаст Володю? И как же он тогда? Я точно знаю, ему без меня не…


 


Вечер пятый


 


Больше не было у нас разговоров про любовь, оргазм, жизнь и смерть. После обеда вернулось, наконец, остальное семейство с Собакиным вместе, в доме стало шумно, многолюдно и даже весело. Правда, Собакин повёл себя как-то странно. Обычно он вполне с чужими приветлив и вежлив, и хвостом повиляет, и погладить позволит, если уж очень, а тут… Он вёл себя так, словно её, Оли, нет и никогда не было. Пустое место. Он её просто в упор не видел, отворачивался даже, но старался держаться подальше. К креслу своему подошёл, понюхал и отошёл, ничего не говоря. Только через месяц или два забрал его себе снова.


Оля уехала наутро. Слова были сказаны, слезы – те, что были – выплаканы, сарафаны сложены. Последний наш с ней поцелуй и…


– Вспоминай меня, ладно? Или не забывай. Пожалуйста, а то мне иногда в самом деле кажется, что меня нет – кончилась. В общем, ты всё уже слышала, – она вздохнула. – А психиатр мне не нужен, ты ведь об этом подумала вчера? Психиатры счастливым без надобности.


Она весело махала нам – и людям и собакам – пока такси не скрылось за поворотом. Я постояла немного и пошла в дом, к компьютеру и шахматам, до следующего турнира оставалось всего три недели, и было необходимо срочно проверить одно интересное и абсолютно новое продолжение ферзевого гамбита, пришедшее мне в голову накануне, завершающееся невероятно острой и красивой жертвой ферзя.


Может, и случайно, кто знает?


 


3. ЭНДШПИЛЬ


 


Я шла по зелёному коридору к залу прилёта, надеясь, что организаторы не подвели, и меня встречают. До города было далеко, брать такси совсем не улыбалось, да ещё пробки. И вдруг (ну, а как еще) услышала совсем рядом:


– Ой, Люся! Неужели?


Это в самом деле была она. Оказывается, мы прилетели почти одновременно, оказывается, бывает и так.


Мы обнялись. Платье на ней было зелёное с синеватым отливом, как змеиная кожа или кожура неведомого фрукта. Она была ослепительна – в самом прямом смысле.


– Привет! Ты в Лондон по делам? Опять турнир, да? Надо же, вот так просто взять и встретиться. Я ужасно рада тебя видеть.


– Я тоже. Конечно, турнир, а что же ещё может быть? Я редко уезжаю из дома просто так, ты же меня знаешь. Слушай, а как это – путешествовать в таком виде? Удобно?


– Вполне. Когда летишь первым классом, это почти не имеет значения. И времени нет переодеваться, до начала всего два часа, пока доедешь по этим пробкам…


– До начала чего?


– У нас заказана ложа в опере. Там сегодня «Травиата», одни звёзды. Представляешь, пришлось билеты за полгода заказывать. Ты здесь надолго? Мы ведь бог знает сколько не виделись, целых два года, с ума сойти.


– Даже больше. Ты была у меня в июле, а сейчас начало октября.


– Ну вот, даже больше. Давай завтра встретимся и спокойно обо всем поговорим, хорошо?


– Нет, Оля, я не смогу, у меня завтра первый игровой день. Турниры начинаются вовремя и при любой погоде. Так что…


– Нет, ну невозможно так разойтись и всё. Давай хоть здесь где-нибудь посидим, кофе выпьем, что ли? Хоть несколько минут, а?


– Понимаешь, меня встречают, у меня трансфер, я не могу.


– Подождёт твой трансфер, Лёнечка сейчас всё устроит. Кстати, вот он, познакомься, – и я только сейчас замечаю благообразного, хорошо одетого мужчину с седыми висками. Он стоит рядом, смотрит то на Олю, то на меня и вежливо улыбается. Через руку перекинут женский плащ. Я киваю ему и улыбаюсь тоже:


– Очень приятно.


Оля смеётся:


– Да он по-русски почти ни слова не понимает, сколько ни бьюсь, бесполезно.


Она что-то быстро говорит ему по-французски, он улыбается ещё шире и… у него оказывается довольно приятный голос:


– Enchanté, madame! Ne vous inquiétez pas.1


Он уходит, а я задаю ей совершенно дурацкий вопрос:


– Ты же сказала: Лёнечка?


– Ну да, – смеётся она. – Потому что Леонидас. Он грек, но очень давно живёт во Франции. Я его так зову. По-моему, довольно мило. Он договорится с твоим трансфером, не беспокойся, доедешь в лучшем виде. Пойдём, вон там кафе, видишь?


 


– Ну, расскажи, как дела? Как ты, как муж, как дети? Как Собакин?


– Да всё, как всегда, как обычно. Как-то и рассказывать особо нечего, даже Собакин всё в том же кресле – ничего нового. Вот у тебя, я вижу, кое-что в самом деле изменилось. Я права?


– Конечно, господи! Прежде всего, я уже не оперирую, да и из больницы ушла. И знаешь, не жалею. Ты ведь помнишь, я когда-то мечтала о медицине и, смею думать, кое-чего добилась.


– Конечно, помню, ещё бы. Ты молодец, всегда им была. Ты сильная, Оля.


– Была бы слабая, не смогла бы ни из больницы уйти, ни жизнь новую начать.


– И что же это за жизнь? Расскажи, хотя бы в двух словах.


– Перешла в университет, преподаю, иногда консультирую, но нечасто. Когда-нибудь стану профессором и пришлю тебе монографию с надписью: бешеной Люське от автора с любовью.


– А что, – отвечаю я, – давай, присылай. И про бешеную ведь не забыла, а?


Мы смеёмся.


– А вот и Лёнечка вернулся, – они снова говорят по-французски, и Оля переводит: – Ну вот, я же тебе обещала. У нас есть ещё время, немного, но есть, твой трансфер подождёт. Лёнечке это на раз.


– Спасибо, – говорю я. – Слушай, он, конечно, ничего мужчина, импозантный, а как же… Володя, кажется, да? Из-за которого ты тогда приезжала? Я ведь так ничего и не знаю, как там у вас?


Она смотрит на меня с недоумением, с удивлением даже, и после паузы произносит:


– Люся, ты о чём? Какой Володя? Я к тебе приезжала потому, что соскучилась. Ну и отдохнуть немного заодно. И что?


– Погоди, так ты что, ничего не помнишь? Ни вина, ни грозы, ни твоих весёлых сарафанов? А малину, малину помнишь? Слова свои, те самые, помнишь?


– Да бог с тобой, Люсенька! Какая малина? Я её с детства терпеть не могу, у меня на неё вообще аллергия, если хочешь знать. Слова… Да мало ли я их тебе говорила? А что говорила-то?


– Я не сошла с ума, я просто из него вышла, вот как ты говорила. Про свой страх, про вашу с Володей ненасытность – неужели не помнишь?


В её глазах лед, и я понимаю, что перешла черту, что пора прощаться, и чем скорее, тем лучше. Но Оля делает это первой.


– Я думаю, мы сможем договорить в другой раз, как-нибудь… Хорошо? Сейчас нам в самом деле пора. Прости, времени уже почти совсем не осталось. Да и тебе, наверное, тоже, трансфер и всё такое. Так здорово было тебя увидеть, ты не представляешь. Ну…


Мы обнимаемся снова, улыбчивые глаза её спутника, лёгкий поклон, вот и всё. Неужели ничего, совсем ничего не осталось? И я делаю последнюю отчаянную попытку – прямо в её уходящую спину:


– Оля! Оля, подожди!


Она оборачивается, и мой звенящий голос:


– А Паганель? Он теперь всегда тебя узнает?


Последнее, что я успеваю увидеть: её искривленный гримасой, готовый заплакать рот, дрожащие губы и набухшие слёзами глаза, точно, как тогда – и ухожу быстро и не оглядываясь. Завтра первый игровой день, а шахматные турниры всегда начинаются вовремя и при любой погоде.


 


Они не только начинаются, но и заканчиваются тоже – всё и всегда. Правда, по-разному, я имею в виду, для участников. Этот и для меня оказался удачным невероятно: первое место и топ-десятка мирового рейтинга. Но больше всего грел душу приз за самую красивую партию – я впервые применила в ней то самое продолжение ферзевого гамбита – я назвала его Паганель – про себя, и чтобы никто раньше времени не догадался, что это такое вообще.


Эта партия… Каждый ход, каждый оттенок, каждая мысль были так совершенны, что хотелось остановить время. Больше всего на свете я хотела, чтобы это продолжалось вечно, если бы не заключительная – страшная и прекрасная – жертва ферзя. Противник покачал головой и остановил часы.


Зал аплодировал мне стоя.


 


Совсем не прийти на заключительный банкет я, разумеется, не могла, но после официальной части, поздравлений, восторгов и прочего постаралась уйти как можно быстрее и незаметнее, как раз по-английски. Две с половиной недели такого напряжения даром не проходят. Ужасно хотелось домой – к семье, к Собакину, в лес…


 


Всё так и было, как всегда, как обычно, кроме малины и ежа – октябрь. Скоро, совсем скоро уже и зима. Прошло не более четверти часа с момента моего приезда, как мой взгляд абсолютно рефлекторно остановился на шахматном столике со стоящими на нём фигурами. И столик и фигуры были самые обычные во всем, кроме одного – это был мой первый, ещё детский приз, полученный, страшно сказать, сколько лет тому назад.


Одной фигуры не хватало – белого ферзя.


– Дети, взрослые и собаки, кто трогал шахматы? Куда фигуру задевали? Даже ненадолго нельзя уехать, сразу вещи пропадают. А ну-ка, признавайтесь, быстро! Она дорога вашей маме, как память. Ну?


Увы, мы так и не смогли её найти. Я, конечно, не собиралась делать из этого бог знает что, но всё же…


Ближе к ночи я согнала Собакина с места, чтобы перед сном поправить ему подстилку. Между подушками кресла моя рука наткнулась на что-то твёрдое. Это был именно он – обглоданный и изгрызанный белый ферзь, вернее то, что от него осталось. Мне отчего-то стало грустно. Вдруг вспомнилось Олино лицо там, в аэропорту – когда она оглянулась. Вот тебе и Паганель, вот тебе и жертва ферзя. Собакин тихо зарычал – ему не нравилось чувствовать себя виноватым.


– Ну, успокойся, – сказала я, потрепав его по голове. – Успокойся. От тебя-то уж точно ничего не зависело.


Первый раз я увидела в его в глазах слёзы – то ли от любви ко мне, то ли…


А может, мне это только показалось?


_ __ _


1 Enchanté, madame! Ne vous inquiétez pas (фр.) – Очень приятно, мадам. Не беспокойтесь.


 


 

К списку номеров журнала «ЮЖНОЕ СИЯНИЕ» | К содержанию номера