Галина Маркелова

Особые соцветия


 Светлой памяти бабушки Екатерины

ПОКАЯННОЕ

 

Прости, Господь, что по дороге к храму

согбенная тяжёлыми грехами,

одна лишь тень плетётся за моей спиной,

бредёт, но тщится поскорее улизнуть.

Прости, приемли покаянье и позднее раскаяние моё

за то, что столько заповедей нарушая,

я скурвила, растлила тень свою…

Но было… было…

 

дорогой той же, но

далёкой раннею весною, на страсти,

в стране, где верующему человеку,

страданий кроме, нечего пасти,

такие же вот тени – с бабкой мы –

тайком по спящим улицам позли…

Нет, не ползли,

над дрёмой города,

над жизнью кроны оголенной,

безвестные парили наши тени,

соизмиряя мир упёртостью своей

и удивилась я тогда и чёткости, и прямизне их,

а бабушку давно сгибает рок…

Прости, что я забыла тот урок

и горя натворила себе и тем,

кто был мне мил,

что я гордыню выбирала и самовольств вертеп,

не почитая заповедей…

Боже! Сил дай и, претерпев,

прошу, Тебя, Всемилостивый, всё же

дай время и благословение Твоё,

чтобы смогла я привести в Твой Храм,

не только стыд свой и постыдный срам,

а чад,

со светлой тишиной на лицах,

ведь Ты велел нам родом длиться.

 

 

ЛАЗАРЕВА СУББОТА

 


23-25 –о5 (на проповеди Владыки)

 

«О, Равви, Равви, брат мой там

лежит четвёртый день… он бездыханный…

а как любил тебя и ждал!

нам

не велел его касаться, до времени пока Ты сам»…

Он деве говорит: «Веди,

быть безутешной,

сокрушаться не стоит, что нарушила обряд,

но выполнила, что велел твой брат,

пусть сплетничают и рабы, и фарисеи,

да что им подаваться,

неважно, что тяжёлый смрад стоит в его опочивальне,

что выступает трупный яд на плоти немощной страдальца,

веди скорей, дай с ним мне повидаться»…

И Он увидел Лазаря,

в жару и влажность месяца нисана,

четырёхдневная, цветная побежалость

уже покрыла, словно ствол его…

Осанкою

при жизни Лазарь напоминал ливанский кедр,

а как бывал и мудр, и прост, и щедр,

в беседах не брала усталость…

Плоть тленная – вот, что теперь осталось…

…Заплакал Назарей, и, говорят, впервые:

слёзы – две –

мужские, человечьи две, скупые,

но горечи и глубины вселенской

на лике Божьем

засветились скорби блеском…

Как беззаветно, Лазарь, ты любил

и верил в торжество явления Мессии,

вот здесь и вот сейчас,

живого,

в Кесари…

Народу своему ещё раз послужи, не смрадом будь,

но доказательством стань верным,

что Божество

единым с вами дышит воздухом …беспорно,

и ходит, и живёт меж вами,

в жизнь вечную показывая путь.

И Равви наклонился, что б шепнуть:

«Вставай же и иди!»…

И!!!

Четырёхдневный Лазарь встал, поднялся, вышел…

враз онемели сёстры, челядь, ученики оторопели,

и ропот: «Чудо!

Четырёхдневный Лазарь – жив!» – лазутчик фарисеев мерковал:

«Суббота всё-таки…» – качали головою сановитые евреи,

но люд, то бишь, народ,

уже в другом понятии живёт

и  утра с вожделеньем ждёт,

когда

Их царь в столицу победителем войдёт.

 

 

ГЕФСИМАНСКИЙ САД

 

О сад, твой аромат был сложно зашифрован

и месяцем нисан, и рдяною луной,

беспамятством грядущих поколений,

и Господа кровавою слезой

последней, третьею, нетленной,

что Авва Отче в чаше нам дарован.

Слеза Любви – бессмертная слеза –

И Духа, и Отца, и Сына в человеке

любовь и кротость – новый твой завет,

который объявил Ты на вечере.

Пока Ты Гефсиманский пьёшь настой

нерасшифрованный доселе,

где горькой нотой будущих страстей,

не ведая того, ученики сомлели,

Ты ж видишь, что Отец – с Тобой,

Тебя любя, готовит на закланье,

сейчас придут…

…Иуды целованье,

бряцанье укороченных мечей,

ах, римляне, вот в чём коварство Анны!

Вдруг дерево он вспомнил, что его

поблизости, как бы обняв, не отпускало,

как ветви удивили разным строем –

певк, кипарис и кедр ливанский – надо же такое,

в едином ужились стволе благоуханном,

и промелькнуло: «Триедина суть!

Срослись все три в одно – не разомкнуть…».

Теперь он услыхал, как в тишине ночной,

солдаты римские орудуют пилой,

и древо наполняет всю округу чуть

жгучею основой смоляной…

 

 

ГЕФСИМАНСКИЙ САД – 2

 

Давай представим, что же в том саду

благоухало, и цвело, звенело

и складывалось в тот настой ночной,

что Господа окутывал волной

и губ касался, и волос, и плеч,

и осушал Его кровавый плач

в тот душный вечер под Иерусалимом.

Бывают запахи несовместимы

с Господним замыслом – той чистотой,

которая заложена в Его творение,

они как ложный звук в стихотворении,

Как диссонанс клаксона поутру,

как всё, что производная прогресса,

как дихлофоса вкус в капусте, запах прессы,

гостиниц звёздных душный ореол,

что тел немало в искушенье ввёл.

Тогда их не могло быть – мы откинем

модификации последних линий

генетики, и кое-что попроще,

там всякие Е-337 и прочее…

Давай представим, что же в том саду

кормило прыткую библейскую пчелу,

что в дни цветенья буйного могло

её внимание привлечь. Иглой

благоуханной тонкий кипарис

достать пытался тучу, что нависла,

а ниже расцветал пылающий гранат,

прославивший разрушенный Герат,

акаций белопенная волна

кружила головы летучим насекомым,

а роз багрянец драгоценным комом

на лапках шестиногих налипал,

но думаю, ни флёр д‘оранжа, ни табака,

и ни цветущих мандарин

в сей композиции никто не находил,

ведь не рождён ещё моряк Фернандо

и дон Веспуччи именем своим

далёкий материк не окрестил.

Что ж было там ещё? Ах, я забыла,

что горе-сторожиха сторожила,

да виноградник прозевала свой,

покрытый первой, девственной росой…

Вот только вряд ли быть могли –

адониса целительная охра,

фиалок нежные сиреневые крохи –

скорей отсутствовала эллинская флора,

но то предмет другого разговора…

 

2

 

И были там особые соцветия,

которых имена не донеслись,

но вот пыльца, что разбазарил ветер

предгрозовой, осела в складках платья

учеников, потом на погребальный плат,

который иудейский требовал обряд,

свидетельством, реалией распятия.

А далее истории дороги заплелись

на перепутье к осаждённой Палестине,

чтоб снова вынырнуть в Турине

обескураживающим фактом – век двадцатый

на сгибах обретённой плащаницы,

нашёл таки пыльцу пшеницы,

и кипариса, певка, кедра,

цветов, что расцветали на границе эр,

из Иудейских, опалённых недр…

Давай надеяться, что двадцать первый

поставит точку ароматом в прениях

об истинности той реликвии Туринской,

собрав настой такой же, как в тот час

вдыхал Господь, страдающий за нас…

Я думаю, найдут и тамариск,

что вытоптали весь в час храма разрушенья

и код под Каневом ещё не вырубленных вишен,

любого (Павла и Петра), ввергающий в томленье…

С любовью, тщательно собрал

в сад Гефсиманский красоту Всевышний.

Ах, истина оправдывает риск!

 

 

***

 

Шуми, тайга, шуми,

шурши палитрой страхов обугленных,

сметай и боль, и гарь в осенний ржавый шорох…

О! Шамань, тайга, шамань

на тайных тропах

в грядущее змеящихся Кремля…

Страх – он не стерх!

Его не переселишь…

Он угнездится в плешах, в душах,

кублом играючи гадючьим…

Ты с ним уже! И с этим пребывать! Ты – узник неизвестности…

когда?!

Тревога плоти, перекосы мнений

и невозможность нам предугадать…

тогда…

Ах! Как бы эту неизвестность перевести в прозрачный ритм числа!

А то малейший шелест, шорох, шепот

и

палец, что на красной кнопке,

уже блистает липким потом,

но

не о нашей будущей судьбе твой трепет в страхе,

не о том собрались пальцы кулаком…

Так что – шуми, тайга, шурши, шамань

и шелестом страниц, и шорохом видений

веди свой дух, одетый хлипкой плотью

страдальца-воина…

Тремти же, Кремль, гремучей краснотой…

Шаман грядёт!

Грядёт шаман за дьявольскою плешью!

 

 

В.О.

 

Сколько лет? Ворох! Десятков целых сбор!

Обнялись…

Вот он – знакомый рот.

Тех же губ мотыльковое мерцание

(бархат невинности, однако, поистёрт.)

Силюсь вспомнить соблазнов порхающие слова,

от которых вскружилась тогда голова,

вертелись же роем в ритуальном танце

ритмом касаний, пульсом лобзаний

 заводя, заморачивая, завлекая…

Близость –

это, как в океане купание:

манит, и манит волнистой далью

и ты плывёшь,

подразумевая рядом плечо,

доверяя,

как вдруг на пути скала, на ней ёж

да идёт игривый косяк, то же пространство обживая,

а ты, оказывается,

одна

и полуживая,

и так нестерпимо тянет на дно…

А там хороводят скаты с улыбкой мурен

над артефактами крушений в иле надежд,

там трясёт трезубом хмельной властитель морей

на дискотеке безбашенных невежд,

где тритоны – посейдоновы трубадуры –

втереть хотят муть неземную,

от которой атмосферы мутируют подчистую…

Знали бы, что сердцу милее бандура

либо косая сажень Садко…

Со дна то под струнные переливы

выныривать привычнее, легко…

А то!

Когда волна отступает

и рокот сворачивает отлив,

сколько оставленных на песке русалочек замирает…

Хорошо бы в бронзе

и где-нибудь в Мисхоре,

человеческое дитя прижимая…

Или на датской набережной

дрогнущей у балтийского бельма,

сканируя скуки ради сельдей путину,

тоскуя о бреднях сказочника

про роль языка, про боль, когда ступаешь по тине…

Боль любовная – универсальный клей… Дабы собрать осколки в целое,

снова и снова

клей и клей

пока не обнулиться боли производная… вот тогда и сделано дело,

тогда и взлетает облаком душа над равнодушием тела.

Ну держись! Пока! Пока?

И вновь волна, откат…

до…

окончательных дат.

 

 

***

 

О, время фотошопа да три-де!

Куда не бросишь взгляд – обман везде!

Реклама изощрённо врёт и брешут всем с экрана,

чтоб подобраться к нашему карману,

а чтобы в души по уши залезть,

аэрозолят патоки убийственную лесть…

Народ-освободитель? Миссию несущий?

Глубинный обитатель или как там, бишь,

как кличет вас верховная блистательная плешь?

А-а! народ глубинный! Тот…

сизифов труд забрызганный в вине

всё тщится выкатить на светлую дорогу,

то матерясь, то обращаясь к богу.

А та дорога – задник в кинозале

парткома бывшего, что впопыхах не сняли…

 


 


К списку номеров журнала «ЮЖНОЕ СИЯНИЕ» | К содержанию номера