Даниэль Клугер

Желтые дожди

 


«Жди меня, и я вернусь,


Только очень жди.


Жди, когда наводят грусть


Желтые дожди…»


 


Вдруг в Сети, из ниоткуда, появилось странное  стихотворение «Жди меня. Я не вернусь…». Публикаторы выдавали его за сочинение Николая Гумилева, следом за публикациями кто-то уже сделал вывод о непорядочности Симонова, чье произведение превращалось, таким образом, в плагиат.


Я вовсе не собираюсь рассматривать данную тему – темы-то нет. Любой человек, обладающий минимальным поэтическим слухом, не примет  графоманскую стряпню за стихотворение Гумилева. Одни только рифмы чего стоят – словно из стенгазеты, к памятной дате. Да и отсутствие элементарной грамотности, невероятное у выпускника царскосельской гимназии, тоже бросается в глаза.


Но сама эта история заставила меня перечитать стихотворение Симонова. Просто перечитать.


«…Жди, когда наводят грусть


Желтые дожди…»


В книге «Люди, годы, жизнь» Илья Эренбург замечает, что именно «желтые дожди» показались ему единственным сильным образом в знаменитом стихотворении:


«Ночью в «Правде» я присутствовал при длительном разговоре о стихотворении Симонова «Жди меня»; редактор и еще один ответственный товарищ хотели изменить слова «желтые дожди»: дождь не может быть желтым. Мне из всего стихотворения понравились именно «желтые дожди», я их отстаивал, как мог, ссылался и на глинистую почву, и на Маяковского. Под утро редактор решил рискнуть, и дожди остались желтыми».


Странно, правда? Желтый цвет издавна ассоциировался с разлукой, вряд ли редактор (редактор!) мог этого не знать. Что ж его так смущало?


Много позже, уже в 1960-е годы, даже появилась эстрадная песенка о цветных дождях, с такими вот строками:


«В сентябре приходят к людям


Желтые дожди.
Желтый дождь протянет руки
К той судьбе и к той.
Желтый дождь - он для разлуки,
Он пока не твой…»


У Булгакова в «Мастере и Маргарите» тоже нечто похожее:


«Она несла в руках отвратительные, тревожные желтые цветы. Черт их знает, как их зовут, но они первые почему-то появляются в Москве. И эти цветы очень отчетливо выделялись на черном ее весеннем пальто. Она несла желтые цветы!»


Так что ничего необычного редактор не должен был заметить. Но вот – заметил и встревожился. От тревожного цвета.


Вообще, стихотворение Симонова очень необычно. Завораживающий, почти гипнотический ритм, навязчивые повторы: «Жди … Жди… Жди…». 


Поэт и литературовед Илья Кукулин совершенно справедливо замечает, что стихотворение Симонова родственно народным заклинаниями, заговорам, заклятьям. Указав на то, что такое сравнение (стихотворение и заговоров) стало уже общим местом, он пишет:


«В случае «Жди меня» такой задачей было сохранение «верности» в условиях военного времени – и подобным образом воспринимали это стихотворение и мужчины, и женщины. Хотя сотни тысяч женщин находились на фронте – в качестве снайперов, радисток, санитарок, врачей и т. п. – в общественном мнении был закреплен стереотип женщины, которая ждет в тылу своего мужа или возлюбленного. Слово «ждать» означало сохранение физической верности и постоянное культивирование переживаемой эмоциональной связи с мужчиной-партнером. Комплекс нормативных представлений о «верности» играл роль того мифа, который оживал и реактуализировался в ритуале чтения «Жди меня». Скрытым психологическим фоном этого частного мифа являлось требование эмоциональной «верности», которой требовал от своих подданных советский режим». (И. Кукулин. «Легализованное заклинание в интерьере советского бидермайера: о возможных жанровых, стилистических и социокультурных истоках стихотворения К. Симонова “Жди меня”»)..


Я осмелюсь пойти чуть дальше. Разумеется, стихотворение «Жди меня», действительно, -  заговóр, заклинание. Вот только на что? На верность – о чем пишется во всех статьях и рефератах, упоминающих это сближение?


Да как сказать… Если бы в стихотворении говорилось что-то вроде «Жду…жду…жду…» или, скажем, «Вернись… вернись… вернись…», – если бы стихотворение писалось от лица женщины, невесты, жены, возлюбленной, я бы согласился с таким суждением. Я бы согласился с тем, что стихотворение воспевает «эмоциональную верность». Но…


Но, господа, но! «Жди меня! Жди!» – тут-то заклинание от лица мужчины. Это не невеста-жена вымаливает у судьбы возвращения жениха-мужа, это жених-муж, возлюбленный, издалека заклинает невесту-жену!  «Жди меня! Спаси меня! Верни меня!»


Верни…


«Жди, когда наводят грусть


Желтые дожди…»


Да что ж это за дожди желтые, с которых стихотворение начинается? Эренбург пишет о глинистой почве, дескать, именно так, вполне реалистически, объяснял он смущавший редактора образ. Струи дождя размывают глинистую почву, бегут по земле желтые ручейки…


И картина эта сжимает сердец необъяснимой тоской.


Почему?


Потому что глинистая, не черноземная, бесплодная почва – это размытая непрекращающимся дождем кладбищенская земля, земля из свежевырытой могилы. Свежий могильный холмик, размытый унылым осенним дождем.


Так что заклинание наше, заговóр наш начинается у могилы, на кладбище, с могильной земли. Кто же читает – мысленно – этот заговор, это бесконечное «жди-жди-жди», это бесконечное «верни-верни-верни», это еле слышное «спаси-спаси-спаси»?


Источник – в могиле.


«Жди меня – и я вернусь,


Всем смертям назло!»


Да, он вернется, ведь заклинание-то колдовское, он вернется, но откуда?


«Не понять не ждавшим им,
Как среди огня
Ожиданием своим
Ты спасла меня».


Он вернется из огня. Может быть, посюстороннего (война), но может быть, и потустороннего (могила).


Правда, в стихотворении о войне нет ни одного упоминания. Ни о войне, ни о боях, ни о выстрелах, ни о врагах.


Ни слова.


Ни полслова.


Так что, вот: жених, уезжая куда-то, заклинает невесту ждать, ждать изо всех сил. И ожидание это возвращает уехавшего – из огня преисподней, из глинистой почвы кладбища.


Это не заговóр охраняющий – это заклинание «поднятия мертвеца», колдовской, чернокнижный призыв покойника.  Покойник, даже повинуясь такому призыву, вновь ожить не может. Но может прийти.


И он приходит.


Не надо думать, что «Жди меня» - единственный в творчестве Симонова пример жадного интереса поэта к теме «Живые и мертвые». В самом знаменитом романе, разумеется, эта тема не появляется – только в названии. Хотя – генерал Серпилин (сначала комкор, то есть, «бывший человек»), вообще-то, пришел с того света, из преисподней – из ледяного ада ГУЛАГа. Ну, хорошо, здесь указанная тема проходит в рамках литературной условности.


Возьмем другое произведение – пьесу «Четвертый». Вот тут герой – он ведь встречается с призраками своих погибших друзей, общается с ними, спорит. Собственно, вся пьеса именно об этом (я не обсуждаю сейчас идеологическую направленность произведения, речь лишь о форме). Скажете, и здесь просто условность? Допустим. Но ведь именно такая условность появляется не случайно, не на пустом же месте.


А вот, скажем, стихотворение, тоже написанное во время войны, в 1943 году, «Старая солдатская песня» (положенная на музыку, как и «Жди меня», Матвеем Блантером):


«Как служил солдат службу ратную,


Службу ратную, службу трудную


Двадцать лет служил и еще пять лет, —


Генерал-аншеф ему отпуск дал…»


На крыльце родного дома старого, «седого, как лунь» солдата встречает красавица-жена:


«Двадцати годов словно не было…»


Но тут же возмущенному ее видом солдату жена говорит:


«Не жена твоя я законная,


А я дочь твоя, дочь сиротская.


А жена твоя пятый год лежит


Во сырой земле под березонькой…»


Это как? Солдат наш, седой, как лунь, двадцать пять лет дома не был, а дочери – двадцать лет. А жена пять лет назад померла…


Можно, конечно, сказать – ну, на вид ей двадцать было, а на самом деле, двадцать шесть. Но зачем же автору понадобилась такая сложность? Ну, написал бы «двадцати пяти будто не было». Так ведь не написал!


Можно еще отнести этот курьез и к авторской небрежности. Что тоже странно. Я думаю, нет тут никакой небрежности. Скорее, он описывает встречу, подобную привидевшейся мне по прочтении «Жди меня», с желтыми дождями и огнем, охватившим душу. Пришел живой солдат – и встречает умершую за пять лет до того жену, вернее, призрак ее, призрак той, встречу с которой он ждал… ждал… ждал…


Считалось, что советская литература чужда всякого мистицизма. Никаких оживших покойников и призраков, никаких вампиров и оборотней в ней быть не могло. Эти темы были уделом «реакционного романтизма».


Но подлинная литература не способна подчиняться идеологической алгебре. Поэтому у советского неоромантика Константина Симонова (а его поэзия растет именно из старого романтизма, от Жуковского до Киплинга) самым неожиданным образом, в таких, казалось бы, пристойно-советских произведениях прорастают образы и настроения, идущие от «Леноры» Готфрида Бюргера, от «Коринфской невесты» Иоганна Вольфганга Гёте, от немецких и английских народных баллад.


Может быть, именно эта связь, вопреки исповедуемой поэтом идеологии, вопреки осознанному намерению автора,  обеспечила поэзии Симонова долгую жизнь.


Такой вот парадокс. Впрочем, как сказала мне одна умная девушка, ни один парадокс, на самом деле, не парадоксален.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

К списку номеров журнала «АРТИКЛЬ» | К содержанию номера