АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Яков Басин

Кина не будет - кинщик заболел!

 

 

Любой человек, оглядываясь на пролетевшие годы, легко обнаружит, что вся его жизнь делится на разной продолжительности отрезки, каждый из которых отличается от предыдущего и последующего по своему наполнению событиями, нравственному и смысловому содержанию, особенностями быта и общественной обстановки. Особенно врезаются в память те эпизоды, которые так или иначе приходятся на серьезные политические события, становившиеся эпохальными в жизни страны, когда происходят смены эпох или кардинальные изменения существующего строя. Вся моя жизнь в СССР, начиная со школьных лет и кончая зрелым возрастом, состояла из калейдоскопа таких жизненных отрезков, когда в стране кардинально менялось содержание общественной жизни, нравственные ценности и идеалы. Одно оставалось неизменным – тоталитарный характер режима, который олицетворяли его лидеры.

 

Согласно медицинской классификации, подростковый возраст человека начинается с 14-ти лет. Думается, это неверно, ибо характер, мировоззрение и основной круг интересов молодого человека формируется уже к 12-ти – 13-ти годам. Не случайно в иудаизме именно на этот возраст приходится процедура бар/бат мицвы. Для меня рубежным был 1950 год, и связано это было с резко возросшим интересом к киноискусству. Мне тогда исполнилось 12 лет. Фильмы, заложившие особый интерес к кино, остались в памяти. Их четыре, и все они вышли в тот, 1950 год: «Секретная миссия», «Смелые люди», «Кубанские казаки» и «Заговор обреченных». Первый из них спустя 22 года возродился в виде роскошного многосерийного римейка «Семнадцать мгновений весны». Две вторые – советский вариант голливудских вестернов и мюзиклов, а вот «Заговор обреченных» стал моим первым интересом к современному политическому детективу. Интересом, не ослабевающим до сих пор. Кстати, он стал и поводом для моей первой в жизни рецензии на фильм, написанной в форме сочинения. Таким было домашнее задание по белорусскому языку.

В Гомеле тогда было только два кинотеатра: им. Калинина и кино в Дворце культуры железнодорожников на привокзальной площади. Правда, был еще летний кинотеатр в парке Паскевича, но… летний – он и есть летний. Первое время мои посещения кинотеатров были, как говорится, от случая к случаю. Но увлечение крепло, тем более, что других развлечений в городе практически не было, и мои походы приобрели определенную систематичность: по понедельникам и четвергам, когда в кинотеатрах менялся репертуар.

Начиная с восьмого класса, когда наши школьные занятия стали проходить во вторую смену, эти походы приобрели четкую закономерность. Очень быстро ко мне присоединились друзья и одноклассники, так что групповые походы на утренние сеансы в кино стали индивидуальной особенностью мальчишек нашего класса. Учился я в школе хорошо, считался одним из лучших в классе, так что выделение мне  денег на кино было для моих родителей одной из форм поощрения моих школьных успехов, а в результате свой ритуал – два фильма в неделю – я строго соблюдал. Наша соседка тетя Роза, правда, иногда язвила на этот счет: «Лайгудрим! Хорошо тебе, Яник! Когда мы с Соломоном двадцать лет назад гуляли, у нас такого баловства еще не было. У нас чаще другое было. Слышал поговорку «Кина не будет – кинщик заболел»?

То, о чем говорила тетя Роза, происходило примерно лет за тридцать до этого. Тогда не то что цвета, звука у кино не было. А начало 50-х – это уже вообще и кино советское, новое. Цвет, боевики, комедии, детективы. На некоторые фильмы и билеты-то не всегда достать можно было. Появлялись картины, которые вызывали не то что ажиотаж, а настоящую истерику. Пару раз я даже уговорил пойти со мной в кино обоих бабушек. Насколько я помню, фильм «Смелые люди» стал последним, которые они видели в своей жизни.

Особый восторг тогда у меня вызывали наводнившие экран картины немецкого и чешского производства. «Штрафная площадка» (о футбольном тотализаторе в Праге) стал первым триллером в моей жизни, а крик, который издала там жертва, до сих пор стоит у меня в ушах – он затмил даже крик Тарзана. А «Тигр Акбар» с великим Гарри Пилем в главной роли, где тигр из ревности убивает любимую женщину своего дрессировщика, стал первой картиной, которая заставила меня плакать.

Но начиналось все не так празднично, потому что было это сразу после войны. Мы тогда еще только вернулись из эвакуации, я только начал ходить в школу, в кино меня водили родители. Но помню, уже в третьем классе мы в кино бегали с соседскими друзьями – Борькой Готовкиным и Ленькой Ломаном. Это было время, когда советское правительство «выбросило» на кинорынок, то есть в миллионы кинотеатров на всей огромной территории СССР, тысячи фильмов, демонстрация которых начиналась такими титрами:  «Этот фильм взят в качестве трофея в годы Великой отечественной войны». Больше такой возможности познакомиться с творчеством западных мастеров кино 30-х годов у нас в стране после этого уже не возникало. Некоторые подробности этого «кинофестиваля», длившегося порядка десяти лет, мы узнали только лет через пятьдесят. Оказывается, такой мощный выброс на массового зрителя продукции западных мастеров был самым простым способом сбора наличных денег с населения. Едва ли не единственный, возможный в те голодные годы.

Как мы видим, слова покойного Ильича о том, что из всех искусств для нас важнейшим является кино, оказались пророческими не только в идеологическом, но даже в чисто финансовом отношении. Кроме того, американская «фабрика грез» отвлекала людей от проблем, которые ставила перед ними послевоенная действительность, от душевной боли из-за огромных человеческих потерь, из-за утраты в довоенные годы и в годы войны родных и близких.

Но нас, мальчишек, эти проблемы, конечно же, не касались. Мы больше удивлялись, почему это американские картины, которые при этом идут все на английском языке, наша страна брала у побежденных немцев «в качестве трофеев». О том, что почти вся эта кинопродукция пришла к нам в страну по поставкам ленд-лиза, я и вовсе прочел совсем недавно. Но вот прошло с тех пор уже больше шестидесяти лет, а фрагменты некоторых фильмов до сих пор стоят перед глазами, как будто я их видел вчера. Это «Мост Ватерлоо», «Отверженные», «Большой вальс», «Граф Монте-Кристо», «Мария Стюарт», «Судьба солдата в Америке», «пиратские» фильмы «Королевские пираты», «Остров страданий» и его обаятельный герой capitan Piter Blud…

Дубляжа тогда не существовало, все фильмы были субтитрованы, но это не мешало нам считывать эти субтитры и распевать на русском языке: «Едут леди на велосипеде, обгоняя ветер, весело поют…». Некоторые эпизоды из фильмов становились откровением. У меня и сейчас перед глазами стоит сцена, как в «Ромео и Джульетте» гонец, везущий Ромео письмо от отца Лоренцо, заходит в корчму попить воды, но тут на эту корчму налетают люди в форме, забивают досками все окна и двери и поджигают здание. В огне погибает и гонец с письмом. Прямо эпизод из истории медицины. Так поступали во время эпидемий легочной чумы: там, где обнаруживали больного, сжигали дома вместе с людьми. Как  я позднее вычитал, так погибали целые еврейские общины: считалось, что евреи – как раз и есть те, кто заражает колодцы и приносят в города эту страшную болезнь.

Еще эпизод, врезавшийся в мою подростковую память. Фильм «Рембрандт». Герой фильма кричит служанке: «Раздевайся!». Та смеется, переспрашивает: «Что надо делать?». Художник кричит еще раз: «Раздевайся, я тебе говорю!.. Ну, скорее!». И та на глазах зрителя и на моих мальчишеских глазах раздевается донага. Первый фильм в моей жизни с такой сценой. Рембрандт укладывает ее на кровать. Та лежит в какой-то нише под каким-то пологом, а он начинает ее рисовать.

А потом мы видим уже готовую великую рембрандтовскую «Данаю». И лишь уже в наши дни я вычитал, что Данаю он рисовал со своей жены Саскии. Одного я и до сих пор не могу понять: как в те годы радетели примитивного советского пуританства выпустили  фильм на экран, не удалив этого эпизода. 

 

 

2

Американские фильмы были не просто демонстрацией чужой жизни. Это была другая цивилизация. Мы жили в разных мирах. Не случайно многие из «трофейных» кинолент вскоре исчезли с советского проката. Однако после смерти Сталина афиши этих фильмов вновь гроздьями стали облеплять гомельские заборы. Репертуар менялся два раза в неделю, и первое, что я делал утром по понедельникам и четвергам, еще до того, как умоюсь и почищу зубы, –  выскакивал на угол Кирова и Рогачевской, чтобы посмотреть, что идет в кинотеатрах.

Кино тогда, когда я и мои одноклассники учились уже в старших классах, стало для нас неким обязательным ритуалом. Но к середине 50-х кинотеатры наводнили фильмы стран так называемого социалистического лагеря. Преобладали фильмы немецкой (естественно, ГДР) студии «Дефа». И мы знали всех занятых в них актеров. Старались ни один не пропускать. Из всех фильмов «Дефа» я запомнил только один. И то, потому что в кино я на него не попал. Это было наказанием за хулиганство: учитель перехватил мою записку, в которой я одну из девчонок обзывал проституткой. Разразился скандал, классная руководительница приходила к нам домой. Правда, выяснилось, что я тогда еще толком даже не знал, что означает это слово, и поэтому ничего разумного в свое оправдание сказать не смог, но, на всякий случай, пообещал больше никогда в жизни девчонок так не обзывать, что и делаю до сих пор. Мама почему-то смотрела на меня с сожалением, но в кино меня с ребятами на очередной фильм не пустила. Название фильма, который я не посмотрел тогда, я помню до сих пор – «Поезда идут нерегулярно» студии «Дефа» с Инге Келлер в главной роли. Урок на всю жизнь!

Но когда я был уже в девятом классе, мне попала в руки книга о знаменитом актере с дореволюционным стажем Владимире Гардине. Книгу я прочел с огромным вниманием, и  уже думал, что Гардина на экране никогда не увижу, но, пойдя на довоенный фильм «Антон Иванович сердится», увидел его в роли Иоганна Себастьяна Баха, когда тот, сойдя с портрета, разговаривает с главным героем картины. В книге жизнь и роли актера описывались в сочетании с подробностями работы киностудий, и я настолько увлекся всем этим процессом, что стал собирать сведения о советских деятелях кино. И тут, как специально, в книжном магазине стали один за другим появляться книжечки из серии «Актеры советского кино». Первые две были посвящены Николаю Крючкову и Михаилу Жарову. Мое увлечение получило новое ускорение. 

Однако, когда я стал составлять свою собственную фильмографию, стали возникать вопросы, на которые никто из взрослых и даже журнал «Искусство кино», который я стал периодически просматривать в библиотеке, ответа дать не мог.

Вот мы смотрим фильмы «На границе» и «Александр Пархоменко». Там среди действующих лиц две героини. Одна ловит шпионов, а другая – любимая женщина атамана Махно (Бориса Чиркова). Один фильм снят еще перед войной, а второй – во время войны. А вот фамилии актрис, которые эти роли исполняют, неизвестны. Но я же так хотел внести их имена в свои бумаги. И должно было пройти еще лет десять или пятнадцать, прежде чем я узнал, что обе эти актрисы – звезды довоенного советского кино Зоя Федорова и Татьяна Окуневская – в это время были в заключении. Их посадили, оказывается, еще в 1946 году, так что в мои школьные годы, живя где-то далеко, в провинциальном Гомеле, я и не мог об этом знать. 

Снова лет пятнадцать, а то и больше, мне понадобилось, чтобы разгадать еще одну  тайну советского кино – кто авторы сценариев великих довоенных кинокомедий, созданных режиссером Григорием Александровым и актрисой Любовью Орловой: «Веселые ребята» и «Цирк». История эта оказалась не менее драматической. Оказывается, сценаристы «Веселых ребят» Николай Эрдман и Владимир Масс за свои политически острые стихи и пародии были арестованы еще до выхода фильма на экраны, в 1933 году.

Спустя год в Московском мюзик-холле состоялась премьера пьесы «Под куполом цирка». Ее авторами были весьма даже известные в стране к тому времени Илья Ильф, Евгений Петров и Валентин Катаев. Сюжет пьесы Ильф и Петров превратили в сценарий фильма. Отдали сценарий Григорию Александрову и уехали в качестве корреспондентов газеты «Правда» в США.  Через четыре месяца, в начале 1936 года, они вернулись, но за это время Александров серьезно переделал сценарий. Сталин готовил страну к объявлению новой конституции. Его уже завораживали мессианские идеи Гитлера о гомогенизации всего населения мира под одной идеей, по сути дела, шовинистической и в том, и в другом случае. Нужен был яркий пропагандистский фильм, каким и стал фильм «Цирк». Сталин готов был даже «Песню о Родине», начинающуюся словами «Широка страна моя родная», сделать государственным гимном СССР. Ильф и Петров отказались от авторства нового варианта их сценария и потребовали снять свои имена с титров. К счастью, это еще было только начало 1936 года, и они остались живы.

Я помню, с какой радостью я и мои еврейские школьные друзья восприняли появление вторым экраном снятую еще в 1936 году картину «Искатели счастья». Это же был фильм о нас, евреях. Но должно было пройти еще полвека, пока я, собирая материал для своей статьи «Кремлевский блеф за еврейские деньги», не узнал, что биробиджанская идея лопнула уже к 1932 году, а этот фильм был еще одним пропагандистским фокусом для подготовки общественного мнения к появлению нового Дня конституции.

Все, что я пишу, пока диктуется с позиций сегодняшнего дня, моего сегодняшнего исторического роста, возможно даже, с точки зрения моего литературного опыта.

Но я хорошо помню, что уже в те дни возникало множество вопросов, и многие из них касались главного из них – еврейского.

Да, в принципе, все, действительно, было просто и понятно, Мой просмотр десятков самых разных фильмов ни у меня, ни у моих родителей проблем не создавал. Кино вообще выступало в роли этакого чисто развлекательного элемента, но со временем стали появляться вопросы, ответ на которые могли дать только окружавшие нас взрослые. Как-то раз я вернулся домой после просмотра  кинофильма «Юность Максима», распевая во все горло песенку главного героя, которого играл Борис Чирков:

 

«Крутится-вертится шар голубой, // Крутится-вертится над головой, // Крутится-вертится, хочет упасть – // Кавалер барышню хочет украсть!»

 

– Янулик, а ты знаешь, мы когда-то эту песню тоже пели, – оборвала мои вопли соседка тетя Роза. – Только пели мы ее на идише. Ведь это – старинная еврейская песня. Вот слушай: «Vu iz dos gesele, vu iz di shtib? // Vu iz dos meydele, vemen kh hob lib? // Ot iz dos gesele, ot iz di shtib, // Ot iz dos meydele, vemen kh hob lib...»

Транслитерацию текста на латинице я нашел уже сейчас, в Интернете, а тогда я запомнил текст на идише просто на слух. Не берусь утверждать окончательно, но подозреваю, что именно тогда и родился мой интерес к еврейской теме в советском кинематографе, тем более, что просмотр фильмов давал для этого достаточно поводов, и еврейская тема стала занимать меня все больше и больше.

То ли проснувшееся национальное самосознание, то ли тревожная атмосфера ожидания каких-то глобальных неприятностей с нашим народом, сквозившая в разговорах взрослых, но сознание начало фиксировать то, чему раньше не придавалось никакого значения.

Вот, скажем, один из самых любимых фильмов конца сороковых – «Учитель танцев». Все были влюблены в исполнителя главной роли Владимира Зельдина. Даже мои родители, несмотря на занятость, сходили на эту картину дважды. Но однажды папа, возвратившись из командировки в Москву, привозит весть: Зельдин – еврей. Сколько радости, сколько гордости за «наших»!

Вся семья – и наша, и соседская, с которой мы жили в одном доме, – сияла от счастья. Сиял вместе со всеми и я, хотя и не совсем понимал тогда, в чем, собственно, причина такой радости. 

 

3

Интерес к просмотру фильмов подогревался иногда воспоминаниями родителей и соседей об этих довоенных картинах. Но, как я теперь, будучи уже на добрых полвека старше, понимаю, к сожалению, удовольствие от просмотренного чаще уступало место цинизму реальной жизни.

Вот я прихожу после «Ошибки инженера Кочина» и с восторгом  рассказываю о еврейском портном  и его жене в исполнении Бориса Петкера и Фаины Раневской.

– Представляешь, папа, они там помогают разоблачить немецкого шпиона. Портной ему пиджак чинит, а жена портного рассказывает ему про своего сына: дескать, могли ли они с мужем когда-нибудь мечтать, что их еврейский сынок станет полковником! И это они, евреи, фашисту говорят! Конечно, они не знают, что тот – немецкий шпион, зато нам интересно, как тот на это среагирует.

– Это он тогда, до войны, когда снимали эту картину, мог стать полковником, – съязвила мама. – Сейчас «они» такого портного с его женой вряд ли бы вообще на экран выпустили.

Мама это сказала, и мне показалась, что она тут же пожалела о своих словах, потому что в целом на тему еврейской дискриминации родители со мной разговоров не вели. В то время, во всяком случае. Первый серьезный разговор на эту тему у меня с отцом произошел впервые уже в те дни, когда предстояло поступление в институт.

А вот еще один из самых любимых фильмов довоенного кино – «Подкидыш». Типичная еврейская пара: деспотичная Лёля – Раневская и ее затурканный муж Муля, комичные и очень симпатичные. А дома у меня – как ушат воды на голову, резюме моей мамы:

 – Если бы не талант Раневской, были бы эти Лёля с Мулей примером еврейской нелепости и дикости. Не евреи, а карикатура на евреев. Ты же сам говоришь – «типичные». Именно таких высокомерных и вредных евреек, как эта Лёля, и не любят в жизни. Назвать тебе таких «лёль» из нашего окружения?

После этого разговора я стал более внимательно присматриваться к тому, что вижу на экране.

И вот однажды появляется фильм «Мечта». Тоже довоенное производство. Скупая, ворчливая старуха Роза Скороход, из-за жадности которой в тюрьму попадает ее сын-изобретатель, но которая при этом говорит, что ее губит доброта и что однажды она издохнет под забором, потому что раздаст все, что у нее есть. В картине ни одним словом не говорится о том, что она еврейка, но все ее поведение, речь, манеры выдают ее национальную принадлежность.

– Если бы ее играла не Раневская, я бы ее возненавидел.

Это я так ответил маме на вопрос, понравилась ли мне героиня, которую играла Раневская.

– А так?

– А так мне ее жалко.

Вот мы идем с ребятами на картину «Два бойца». В моей памяти сохранился эпизод из нашей жизни в эвакуации, в Ленинабаде, когда взрослые впервые взяли меня в кино, и это был фильм «Два бойца». Песни из этого фильма я пел вместе с мальчишками (да и со взрослыми тоже) и ранее, но вот такого разговора с отцом, как после возвращения из кинотеатра в этот раз, да и вообще на эту тему, у меня до этого не было.

– «Шаланды полные кефали в Одессу Костя приводил, и все биндюжники вставали, когда в пивную он входил…», – пропел я, демонстрируя родителям свою музыкальную память.

– Насколько я помню, пел эту песню в кино Бернес. И играл он в фильме одессита, да?

– Да, – подтверждаю я. – И зовут его в фильме Аркадий. А что? Что-то не так?

– Нет-нет, всё так. Я эту картину еще на фронте видел. Просто Аркаша тот, по всему видно, что еврей. И вид внешний, и говор одесский, и расхлябанность такая очень для одессита характерная. Рассказы Бабеля читал? Нет? Посмотри у нас в шкафу. Где-то были. Там все это найдешь.

– Ну, так что, если и еврей? Что особенного?   

– Так, ничего. По всему виду – точно еврей. А вот в картине об этом ни слова.

– А что, это обязательно?  

– Если уж хотели показать, как русский герой-богатырь спасает в бою еврея, так и сказали бы об этом прямо, да еще в самый разгар войны. А то ведь про евреев, в основном, только и говорили, что они в тылу отсиживались. Слишком серьёзная тема, чтобы о ней говорить, не договаривая до конца.

И я, смущённый совершенно новым для меня поворотом в разговоре, отходил. Моё увлечение кино родители не очень понимали. Особенно резко реагировала мама.  Если я был фильмом доволен, мама говорила:

– У тебя все картины хорошие!

Если я отзывался о фильме негативно, говорила:

– На всякую гадость ходишь!

А однажды, незадолго до майских праздников, когда на улице уже было совсем тепло, от ребят из большого «сельмашевского» дома я узнал, что во дворе железнодорожного клуба МГБ вечерами для чекистов и всех, кого они с собой приводят, под открытым небом показывают всякие американские картины.

Я бросился туда. О том, чтобы попасть во двор, не могло быть и речи. Но выход нашелся. Здание МГБ стояло на ул. Ветковской, всего через два дома от всё той же тети Фани, которая, когда у нас поселилась Рут, жена Эдди Рознера, дала мне и патефон, и пластинки. И мы с друзьями днями сидели у этого патефона и слушали записи Цфасмана, Утесова, Рознера, Скоморовского, Варламова. Так вот, эта тетя Фаня договорилась с соседями, что те пустят меня вместе с одним из моих приятелей, Борькой Готовкиным,  посидеть во время сеанса у них на заборе.

– Что тебе, жалко, что ребята посмотрят эту картину? – спрашивала она у соседки. Той не было жалко, и с наступлением темноты мы уже сидели на этом заборе. Чекистам тоже было не жалко, и мы стали ловить свой кайф.

Фильм назывался «Сети шпонажа». Фильм оказался пародией на картины такого рода. Его интрига строилась на том, что шпион был барабанщиком в джазе и во время своего соло отбивал азбукой Морзе на ударных инструментах шпионские сообщения.

События происходили во время Первой мировой войны. Но именно с этого фильма началось мое повальное увлечение музыкой в кино.

Мы с Борькой быстро примелькались теткам, стоявшим обычно на воротах, куда пропускали зрителей, и когда чекистский двор был во время сеансов не очень заполненным, нам разрешали пристраиваться где-нибудь на свободных местах.

Чего только мы тогда в тот летний сезон не насмотрелись! «Сестра его дворецкого», «Сто мужчин и одна девушка», «Три мушкетера», «Петер», «Маленькая мама»… Правда, большинство из этих фильмов потом шли и в обычных кинотеатрах, но когда мы начали бегать на Ветковскую теплыми летними вечерами, мы об этом еще не могли знать. Большинство фильмов были музыкальными комедиями, и приходя домой, я иногда бодро распевал песенку из «Петера», которую пела Франческа Гааль: «Хорошо, когда шестнадцать лет! Хорошо, когда работы нет!». Некоторые картины оказывали очень сильное воздействие. «Судьбу солдата в Америке» я, наверное, никогда не забуду, как и песню оттуда – «Мой сентиментальный беби», и когда сегодня я смотрю фильм Петра Тодоровского «Анкор, еще анкор!» именно с кадрами из «Солдата», у меня начинает щемить сердце.

Но вот однажды в фильме «Двойная игра» я услышал песенку, которую знал по пластинке Эдди Рознера, –  «Серенаду на осле». Я ощутил некое чувство гордости за то, что владею информацией, которой не владеет никто из моих друзей: я знаю, откуда Рознер взял эту песню в свой репертуар. На самой пластинке ничего об этом сказано не было. И уже не по субтитрам, которые приводились на экране во время демонстрации этого фильма, а по подлинному тексту песни, которую на русском языке исполнял на пластинке Рознера певец  Федор Абрамов, я распевал: «И шел тот осёл, на хозяина зол. И думал осёл: “Вот осёл!”».

Шло время, один фильм сменял другой, и я уже как-то стал уставать от этого кинокалейдоскопа. Заметил я также, что и вокруг зала МГБ, что под чистым небом, да и вокруг кинотеатров несколько спал ажиотаж. Ситуация, когда репертуар в кинозалах меняется дважды в неделю, стала утомлять даже самых больших любителей киноискусства, вроде меня и моих друзей. Да и в разговорах тема кино перестала быть главной. Ощутил я это и на себе.

Но однажды произошло событие, которое я позднее для себя отметил как некий поворотный пункт в жизни. Душным августовским вечером, сидя на свободной скамейке под открытым небом с тыльной стороны здания железнодорожного клуба МГБ, я просмотрел американский фильм «Серенада солнечной долины». 

Думается, этот фильм становился определенным этапом в развитии молодых людей первых послевоенных лет. Это была легкая, совершенно непритязательная кинокомедия со вставными музыкальными номерами.

Их легко запоминающиеся мелодии немедленно ложились на слух, и их знали даже те, кто вообще никогда не произносил  такого слова – «джаз». Фильм появился на экранах в СССР еще в годы войны.

Под его музыку танцевала еще Ася, дочка тети Розы, собираясь со своими друзьями у них дома. Она же мне продиктовала и слова ставшей знаменитой песни из этого фильма, и я с удовольствием пел едва ли не первую в моей жизни песню из джазового репертуара:

 

«Мне декабрь кажется маем, // И в снегу я вижу цветы. // Отчего, как в мае, // Сердце замирает, // Знаю я, и знаешь ты. // Солнце вижу я в день дождливый. // Радужно сияют мечты. // Отчего прекрасен этот день дождливый, // Знаю я, и знаешь ты».

 

Даже Асенькин отец, сапожник Соломон, распевал: «Мне декаберь кажется моим...»

Надо сказать, что люди и в то нелегкое время пели. Пели везде: на первомайских демонстрациях, на вечерах в школе, в парке Паскевича. Пела моя бабуся, сидя за чисткой картофеля, и не что-нибудь, а «ты зашухарила всю нашу малину».

Но сколько я у нее ни спрашивал, кто именно «зашухарил» и что это «малина» такая, с которой можно вообще такое сотворить, и что там было дальше, она не говорила. Оказывается, в этой песне что-то натворила какая-то Мурка, но о ней и о всем, что с ней связано, я узнал уже в институте.

В «Серенаде был потрясающий эстрадный номер – оркестр, вокал, степ – под общим названием «Чаттануга Чу-ЧУ». И я, наконец, понял, какую песню пытаются изобразить хулиганистые пацаны, вечно вечерами околачивающиеся возле нашей школы. Текст был уже нам давно известен, а вот мелодию ухватить не удавалось. Оказалось, что это все та же «Чаттауга»:

 «Я не знал, что ты такая дура, // Как корявый пень твоя фигура. // Рожа, как лепешка, // А еще немножко, // Можно и в зверинец поместить...»

 

4

После того, как осенью 1952 года в соседней квартире нашего небольшого дома на улице Рогачевской нашла пристанище вернувшаяся из Казахстанской ссылки Рут Каминская – жена отбывающего десятилетний срок в Магадане великого джазового трубача и бенд-лидера Эдди Рознера, на той половине дома, где жила наша семья, навсегда поселился джаз.

 

И патефон, и целый набор джазовых пластинок были немедленно доставлены от Фани Бейлиной, дальней родственницы нашей соседки тети Розы, жившей в двух кварталах от нас, на улице Ветковской. Все пластинки были выпущены уже после войны, так что запечатленная на них музыка мало что могла сказать тем слушателям, которых интересовали записи родоначальников джаза.

Я тогда, естественно, мало что в этом понимал, и прошло добрых три-четыре года, пока ни появились публикации о том разгроме, которому подверглась эта «враждебная нашей идеологии музыка загнивающего капитализма». Спустя еще пару десятков лет, уже  в годы «победившего социализма», всё начало постепенно становиться на свои места.

И хотя «эстрадные оркестры» еще долго не смогут вернуть себе свою девичью фамилию «джаз», но коренной перелом всё же наступил, и музыка, в основе которой лежали основные джазовые идиомы, на эстраду вернулась. 

Конечно же, особого внимания в нашей семье удостаивались пластинки с записями оркестра Эдди Рознера. Именно с ними в мою жизнь вошло одно из самых больших увлечений – джаз. Но их было мало, а потому и «запиливались» они до бесконечности. Самой же любимой был, разумеется, «Караван» Дюка Эллингтона. Завораживающий «восточный» ритм, за которым угадывалось раскачивающееся движение верблюдов, далекая песня погонщика, удивительный по красоте нежный звук трубы, усиливающийся по мере «приближения» каравана и ослабевающий по мере его «удаления» за горизонт…

Я больше никогда не слышал этой пьесы, задуманной так, чтобы она действительно по своему эмоциональному воздействию оправдывала свое название… И первый же урок, который я получил от Рут, когда она прослушивала вместе со мной эту пьесу, касался чисто джазовой специфики.

– Вот эта короткая попевка, на фоне которой идет основная мелодия, называется в музыке «рифф». «Караван» вообще был не только очень хорошо аранжирован, но и прекрасно  отрежиссирован. Задник сцены высвечивался из-за кулис. Позади него несколько человек накрывались каким-то покрывалом и изображали пересекающего справа налево сцену раскачивающегося в своем движении верблюда. Делали они это очень натурально.

– А кто изображал пение погонщика? – спросил тогда я.

– А это был наш гитарист Луи Маркович, близкий друг Эдди, с которым они работали еще в Польше.

На другой стороне «Каравана» была «Тирольская песня», в которой тот же Луи Маркович гортанными звуками распевал рулады.  Это сегодня я уже знаю, что песни альпийских горцев – йодли – исполняются фальцетом с использованием очень высоких регистров голоса, а тогда я просто копировал Марковича и пугал своих бабушек гортанными воплями.

Пластинки Э.Рознера послужили стартом для изучения и других пластинок из коллекции тети Фани. Вскоре у меня нашлись друзья, в основном из числа одноклассников, кто начал разделять мое увлечение и приходить к нам домой ради их прослушивания. Постепенно у нас дома начало околачиваться довольно много ребят. Самые близкие – Изя Шпицер, Далик Хайкин, Юрка Зерницкий, Эдик Карасик, Гришка Мейлахов – появлялись чуть ли не ежедневно. Баба Соня (Бабуся) хлопотала вокруг нас, порой подкармливала.

Особенно эти сборы стали популярны в старших классах, когда нас перевели во вторую смену. Способствовало этому и расположение нашего дома: мы жили буквально напротив школы.

Вскоре выяснилось, что джазовые пластинки есть не только у меня.  А у Яшки Канторовича, к примеру, даже была такая, по которой я млел потом еще много лет, но которую он мне так и не дал послушать. С одной стороны там был «Сент-Луис блюз», а с другой – «1001 такт в ритме джаза».

Думаю, что у него были и другие записи великих джазовых музыкантов: он был на год старше меня, и у него были родственники в Москве, которые привозили ему пластинки.

Может быть, если бы я тогда, в ранней фазе своего увлечения джазом, прослушал эти диски, мои музыкальные вкусы начали бы развиваться в ином направлении, и я бы раньше овладел тем, что в джазе называется «свинг», «синкопирование» – особая форма ритмического построения джазовых пьес. Но  я всегда отставал от своих сверстников в развитии.

Скорее всего, это было оттого, что я всегда разбрасывался в своих увлечениях, а потому и редко добивался каких-то серьезных успехов в чем-то одном.

 

5

Как-то, вернувшись домой после фильма «Антон Иванович сердится», я с восхищением делился впечатлением и, между делом, спросил у Асеньки:

– А почему Людмила Целиковская, обладая таким роскошным голосом, не поет с эстрады или в опере? Она же и играет будущую оперную певицу. Ее же не случайно взяли на эту роль.

Ответила мне  присутствовавшая при разговоре Рут.

– А это не Целиковская поет. Она только делает вид, что поет. За нее поет другая певица. Профессиональная оперная певица. Обычная для кино история.

– Кто? – в один голос спросили вместе и я, и мои родители.

– Дебора Пантофель-Нечецкая. Обладательница редчайшего по силе колоратурного сопрано. Мы не были знакомы. Она оперная певица. Родилась где-то далеко в Сибири, в еврейской семье. Ну, а почему о том, что она пела за Целиковскую, нигде не пишут, надеюсь, вам понятно, да?

И я заметил, как мои родители одновременно согласно кивнули головой. Это, кстати, был не единственный разговор на эту тему. Однажды, рассматривая пластинку с песнями «Мандолина, гитара и бас» и «Ковбойская», Рут сказала:

– Здесь написано, что их написал Рознер, а ведь Эдди никогда этих песен не писал.

– А кто тогда? – спросил я.

– Был у нас в оркестре один очень талантливый парень… – и она назвала имя, которое я немедленно забыл.

Узнал я, что это за «парень»,  через много лет. Это был  Альберт Гаррис. В 1944 году он и его брат, тоже музыкант из оркестра Рознера, улетел с польскими военными летчиками в едва только освобожденную Варшаву.

По законам СССР того времени оба брата стали «беженцами», «невозвращенцами».

Человека, композитора, музыканта было приказано забыть, а чтобы популярные пластинки можно было продолжать штамповать и продавать, вместо подлинного имени автора песни поставили другое, популярное. Как все «просто»!

А Рут тем временем продолжала открывать мне новые тайны. Перебирая и прослушивая пластинки, она наткнулась на фокстрот «Джозеф» в исполнении оркестра Александра Цфасмана. Фамилии автора указано не было.

– Что это еще за «Джозеф»? – спросила Рут, едва поставив пластинку. – Это же «У самовара я и моя Маша»! Ее сейчас исполнять запрещено. У нас в оркестре были целые списки запрещенного репертуара.

Как позднее выяснилось, что песня «У самовара», вместе со многими другими популярными песнями межвоенной эпохи, была удалена с эстрады. Считалось, что эти песни проповедуют мещанский мир мелкобуржуазных слоев населения, который должен быть чужд пролетариату и советской интеллигенции.

Фамилию автора я узнал и вовсе лишь в 90-е годы, когда стали появляться статьи о композиторе Фаине Квятковской, урожденной Фейге Иоффе.

Но самое интересное случилось с  пластинкой, на которой было написано только название («Моя красавица») и два слова: «фокстрот» и «Секунда». Мне тогда и в голову не приходило, что Секунда – это фамилия автора. Играл оркестр Якова Скоморовского.

Пластинку эту я очень любил, и ничего странного в том, что на ней нет имени автора, не видел, ибо знал несколько песен на эту мелодию. От мамы я слышал такой текст:

 

«Красавица моя, // Скажу вам, не тая, // Немного неуклюжа, но мила. // Слегка курносый нос, // Макушка без волос, // Походка нежная, как у слона…»

 

На улице мальчишки горланили на эту мелодию свою «романтику»:

 

«В Кейптаунском порту, // С пробоиной в борту // “Жанетта” поправляла такелаж. // Но прежде чем уйти // В далекие пути // На берег был отпущен экипаж…»

 

Мальчишки помладше пели свое:

 

«Барон фон дер Пшик // Попал на русский штык, //   Остался от барона только пшик. // Мундир без хлястика, // Разбита свастика, // А ну-ка влазьте-ка // На русский штык!»

 

(Позднее я узнал, что этот утесовский хит распевали на всех фронтах.)

Что касается тети Розы, то у нее была совсем другая песня:

 

«Старушка, не спеша, // Дорожку перешла, // Ее остановил милицанер. // “Ах, милый мой, родной, // Я так я спешу домой: //Сегодня мой Абраша выходной”…»

 

Вот почему я был абсолютно убежден, что мелодия эта народная, и просто разные люди на нее написали разные слова.

– Эту песню мы у себя в оркестре играли. Это –  «Ба мир бист ду шейн» («Ты у меня самая красивая»). А композитор сейчас в Америке. Он туда уехал задолго войны и стал известным композитором, автором мюзиклов и музыки к голливудским фильмам. Фамилия его – Шолом Секунда. Он – польский еврей.

Рут напела мне слова этой песни на идише, из которых я запомнил только первую строчку: «Ба мир бист ду шейн. Ба мир бист ду файн. Ба мир бист ду тайер ганцер велт».

Мы не были ассимилированной семьей. Родители и бабушки говорили на идише, особенно переходя на него, когда хотели, чтобы я ничего не понял. Своего еврейства мы ни от кого не скрывали. Папина мама Рохл-Лея (баба Лея) соблюдала кошер, и мама делала все, чтобы удовлетворить ее этот запрос, хотя в годы войны та ела все, что оказывалось на столе. У нас был свой еврейский круг общения, но при этом акцента на своем еврействе никто не ставил, тем более, что внешний мир нам не оставлял для этого никаких шансов. 

Мы знали еврейских исполнителей, которые жили в Москве или Ленинграде, имена Михаила Александровича и Сиди Таль были на слуху… Отец читал на идише, у нас были еврейские книги и еврейские пластинки – песни, отрывки из спектаклей театра Михоэлса, но к тому времени, когда мне стало известно название популярной, почти народной мелодии «Ба мир бист ду шейн», все это было опущено в глубокие тайники сознания, а еврейские пластинки и книги – на дно  домашних комодов.

Представить, что еврейская песня может в те дни стать всеобщим достоянием, было сложно. На дворе стояла эпоха, когда везде, от Москвы до Гомеля, разыгрывался огромный трагический спектакль, под названием: «Борьба с буржуазным национализмом и безродным космополитизмом».

Уже был убит Михоэлс,  простых евреев на заметных должностях потихоньку заменяли на неевреев, а в воздухе просто пахло погромом. Это было время, когда атмосфера в обществе была настолько сгущена, что, по выражению моей мамы, «топор можно было вешать».

Впрочем, мы, мальчишки, этого почти не замечали, живя своей, дворовой и школьной, жизнью, но по тому, как портится настроение родителей, я понимал, что ничего хорошего в ближайшее время нам ждать не приходится.

Как бы мои родители не оберегали меня от «еврейского вопроса», само еврейство властно входило в мою жизнь. И все началось опять с граммофонных пластинок.

Была среди них песня «Дядя Эля», которую исполнял Леонид Утесов. Это была история некоего веселого «дяди», в которой всем больше всего нравился последний куплет:

 

«А когда у дяди Эли // Все кружилось от веселья, // И кружился от веселья дядя Эля, // Подходил к заветной стойке, // Выпивал стакан настойки, // Заводил с большой трубою граммофон. // И граммофон крутил-крутился, // Граммофон вертел-вертелся…»

 

И так он «крутился» довольно долго, пока звук начинал садиться, голос Утесова медленно переходил на бас, и из раструба патефона звучало повелительное: «Накрути граммофон!».

И тут тот, кто еще ни разу не слушал эту песню, бросался крутить ручку патефона. К песне возвращался прежний ритм, голос певца становился естественным, и тут обычно раздавался дружный смех присутствующих. Пластинку ставили опять, и все убеждались, что весь этот розыгрыш был запланирован самим Утесовым, и все вернулось бы в норму, даже если бы ручку патефона и не трогали. Но что-то в имени персонажа меня настораживало: полное имя бабушки по линии отца, жившей с нами  бабы Лели, было Рахиль Эльевна.

Значит, утесовский дядя Эля – еврей?! И песня про него – еврейская?!

– Конечно, – подтвердила тетя Фаня, которой пластинки принадлежали, – у меня до войны были утесовские пластинки на еврейском языке, и «Дядя Эля» тоже. И «Десять дочерей».

Этих «дочерей» мы тоже «запиливали» без конца. Песня была длинная, на двух сторонах пластинки. На первой стороне – грустная часть, на второй – весёлая.

 

«Ой, щедра моя старуха – не найти щедрей: // Подарила мне старуха десять дочерей. // Десять девушек – огонь, // Обожжешься, только тронь. // Только все они с изъяном: // Кушать просят постоянно. // Вот селедку принесли, // Хвост у ней на славу, // Но попробуй раздели, // Чтоб на всю ораву.  //Сарре,  Ривочке и Кейле, // Элке, Шпринце, Эстер, Бейле, // Фейге, Фрейде и меньшой // Как не дать кусок большой…»

 

Еврейские имена этих дочек я воспроизвел теперь, только запустив диск с записью песен Утесова, а тогда я их помнил наизусть.

«Десять дочерей» –  это история бедной еврейской семьи, где «бывает иногда, и селедки нету, да случается беда: нету в доме свету», и сидят тогда его доченьки «впотьмах с черствой коркою в зубах, девки здоровенные,  необыкновенные».

Но вот наступили новые времена, когда весь десяток  «пошёл нарасхват – доложу я вам уж: не понадобился сват, сами вышли замуж».

 

Десять дочек из тяжелой ноши стали символом счастливой жизни, и отец только и делает, что ездит к ним в гости по разным городам.

 

«Десять дочек – не беда, // Десять дочек – ерунда! // Все богаты, все дородны, // Веселы и плодородны. // И случается теперь, // Что ко мне стучатся в дверь.  (Тук. Тук-тук…) // Один длинный, два коротких – это ко мне.// “Есть еще красавица?” Как вам это нравится?»

К списку номеров журнала «Литературный Иерусалим» | К содержанию номера