Сергей Пагын

А ты живи в согласии с зимой

ВОСКРЕСНОЕ, СНЕЖНОЕ

 

В тишине подступает так близко

небо с белой овечьей дохой.

И ты можешь без всякого риска

о неё потереться щекой –

 

не ударит божественным током,

не царапнет летящей звездой.

И глядят из мерцающих окон

те, кто в прошлом прощался с тобой.

 

Отворяют запретные двери,

и снежинки с порогов метут.

И нетрудно с налёту поверить,

что тебя там по-прежнему ждут.

 

А заснёшь в этих сумерках ранних,

и теряет прошедшее вес,

и летишь среди звёзд чужедальних

на пастушьей овчине небес.

 

 

НОЯБРЬСКОЕ

 

Ничего не меняется в мире Твоём.

Та же осень как вечность назад.

Те же люди у рынка с нехитрым добром,

ожидая автобус, стоят.

 

И в руках у них мётлы, корзины, тазы,

а в пакетах – конфеты и мёд.

Вон две вазы – две синих огромных слезы –

в сумку девушка нежно кладёт,

 

и старик молодильное яблоко ест,

черенок от лопаты неся.

Он не станет моложе и радостней здесь,

а туда ещё, видно, нельзя,

 

где жена режет хлеб, где за белым столом

неподвижна печальница-дочь…

Ничего не меняется в мире Твоём,

только ветер проносится прочь,

 

только птицы летят в незнакомую даль

в небесах, где ни сада, ни дна.

 

Сохранить бы мне, Господи, эту печаль,

только так, чтоб светилась она.

 

 

ПЛЯЖНОЕ

 

Из жести спаянная птица –

чугунный клюв и резкий взмах –

над пляжем суетным кружится

в чуть потемневших небесах.

 

И дочка маме: чайка, чайка!

Она слетает с высоты –

и тоньше тень, белее майка

и легче пёстрые зонты.

 

И всё быстрей песок струится

с ладони в чей-то слабый след.

И всё бессмертней море, птица...

Сморгнёшь песчинку –

нас и нет.

 

 

***

 

Покрывается зеркало рябью,

когда дуют большие ветра,

когда ходит усталый ноябрь

по квадрату пустого двора.

 

Поутру размываются лица,

и дрожат, и теряют черты.

И легко навсегда погрузиться

вглубь ожившей настенной воды,

 

от судьбы оторвавшись без боли,

вдаль шагнуть над полоской межи.

Будет просто осеннее поле,

будет просто неспешная жизнь,

 

где снежок над простуженной речкой

в тишине раскрывает крыло.

И тепло, потому что у печки,

и светло, потому что светло.

 

 

МОИМ ДРУЗЬЯМ

 

В бледных сумерках наша прогулка

на окраине города гулкой,

где апрельский раскинулся лес.

А напротив – огромное поле,

что сулит нам не счастье, так волю

под внимательной бездной небес.

 

На меже мимолётная радость –

прошлогоднего яблока сладость

вперемешку с огнём первака,

и шиповник, и ранние звёзды…

И мешают густеющий воздух

два рукастых стальных ветряка

 

все быстрее, быстрее и шире,

и в смещённом вибрируют мире,

и с гуденьем живым наяву

двухмоторное поле взлетает,

и закат где-то справа мерцает,

и летим мы, держась за траву.

 

 

***

 

А ты живи в согласии с зимой,

будь чист и ясен, холоден и честен,

не убегая в тёплый травостой

печальной дрёмы и застольных песен.

 

Стой на холме, смиренно говоря

в прищуренное к вечеру пространство:

«Я брат твой кровный, воздух января»,

и обретёт он сразу твёрдость наста.

 

И ты пойдёшь над тем, что так любил,

среди дымов, с трудом держащих небо,

над визгом озверевших бензопил,

над запахом рождественского хлеба

 

в покой окраин, где недужный лес,

пустырь и остов пилорамы бывшей,

где снег блаженный бьёт в далёкий рельс,

и этот зов лишь ты один услышишь.

 

 

***

 

Бессмертие проходит тишиной.

Бессмертие проходит стороной,

весь мой улов – лишь мелкая плотица.

Глотну вина. Прокашляюсь в кулак.

Крошится свет, как дедовский табак,

комок земли в моей руке крошится.

 

Как хрупко всё живущее – хоть плачь!

Вот горестный надломленный калач,

в нём яблоко – дарованная малость.

Вот свечка незажженная.

И вновь

ты говоришь: «Любовь, родной, любовь…».

Я говорю: «Родная, жалость… жалость».

 

 

ТРИПТИХ

 

1

 

Если и говорить мне, то лишь о Нём,

ведь когда горячим уткнёшься лбом

ты в коленки светлые сорных трав,

из родного дома на час сбежав,

не найдёшь в них милости. И тоску

не отдашь кузнечику и жуку,

огнелюбке-бабочке и звезде,

что совсем озябла в речной воде.

 

Если и говорить мне, то лишь о Нём,

кто в проулках тёмных меня огнём

закоптелой лампы порой манил,

кто дом тайн ветшающий оградил

зарослями, где шиповник и остролист…

И теперь ещё, верой мглист,

я брожу в той местности, словно вор,

не решаясь ржавый схватить топор –

прорубить тропинку в сплошных кустах,

ожиданье выбрав и сладкий страх,

кривогубый шёпот в слепых ветрах.

 

2

 

Не надо именем –

хоть буквицей одной,

хоть цифрой обнаружиться кривой

в учётной Книге, что лежит в амбаре

(в глуши небес),

где воздух тёмно-карий

не потревожат мотылёк и мышь.

 

А здесь – зима… Бесславие и тишь…

И тела тёмный бессловесный вол

бредёт, минуя смертной тени дол

и рельсы ржавые, в ночной вокзальный бар,

где вьётся тяжкий беспросветный пар

от супа жирного, от смятых беляшей,

где чавканье заезжих торгашей.

И рыбки стайкой золотистой тут

в свой рай стеной клеёнчатой плывут.

 

Услышь меня в январской тишине!

Хоть крик сгорел на медленном огне

моей тоски, измят больным дыханьем,

истёрт в труху горячим бормотаньем.

Не вознося к небесной тверди рук,

я лишь способен на фантомный звук –

как чей-то вздох в больничном коридоре

и всхлип воды испуганной в разоре.

 

3

 

Как прохудился времени садок:

когда тоска упорнее – клочок

другого неба полыхнёт в прорехе,

земля другая опалит дыру

за вставшей пылью,

прахом на ветру,

за листьями домашнего ореха,

 

за яростью безливневой грозы,

за дымкой обессоленной слезы,

когда в больничной ты лежишь кровати,

мусоля ворс казённого сукна,

забыт, разбит, но жаден до зерна

лазурного Господней благодати.