Ефим Гаммер

В любви дорог обратных нет. Маленькая повесть 1968 года

1

– Дамы приглашают кавалеров!

Обычно ты выходишь на поиски партнерши. А тут ищут тебя. Напряженка, точно перед вызовом на ринг. И оттого-то воспринимается довольно болезненно неторопливый проход мимо девушки, не соизволившей поднять тебя в танец. И вдруг, безмятежно перебрасывая тебя из огня да в полымя, проступает на фоне цветастых платьев ОНА.

Да-да! Та, что вроде бы наведывается во снах…

Лицо? Ее! Волосы? Ее! И походка. И взгляд.

ОНА еще далеко. Ни рукой не достать, ни словом. Только сердцем можно ее притянуть к себе.

Смотри сюда! Вот он – я, весь целиком, с притягательным сердцем-магнитом.

И сработало. Остановилась подле меня.

– Танцуете?

Ну, извините, кто на танцы приходит, чтобы сидеть в закутке? Танцуем!

И… два шага вправо, один влево, убираю незнакомку от посторонних рук, вывожу под прицел завистливых взглядов на центр зала.

– Как вас звать?

– Лариса.

Еще два шага вправо, шаг влево, и веду ее, веду, ближе к эстраде, к тем трем заветным ступенькам, что позволят взойти мне на сцену, в закрытый для посторонних мир кудесников джаза из ансамбля моего брата Бори – «Комбо».

Там снова два шага вправо, один влево, и провожу ее за портьеру в соседнюю комнату, некогда служившую нам, юным аккордеонистам из вундеркоманды папаши Хайтовича, репетиционной. А затем…

Затем «умыкаю» девушку вовсе, вывожу на улицу, и дальше-дальше под темнеющим небом: парк, скульптурная группа с писунами-купидонами, театр оперы и балета, переходной мостик через канальчик, и – на скамеечку, напротив Латвийского госуниверситета. Здесь, под присмотром будущей своей «альма-матер», я обнял Ларису и, казалось бы, приклеился к ней навсегда, потеряв представление о реальности. Затяжной поцелуй, ничего не поделаешь. У него такое волшебное свойство: не воспротивишься, забудешь обо всем.

Спрашивается, что за наваждение нашло на меня?

Отвечу. Наваждение нашло и на нее: послушно следовала за мной, не пугаясь невероятного поворота событий.

Первое. Восхождение на сцену, к музыкантам.

Второе. Уход с вечера танцев, без всякого сожаления о потраченных на входной билет башлях.

Все это, сотворенное с ней, показалось и мне диким. Но не сейчас, а на следующий день, когда я обрел дар логического мышления. А в минуты наркотического побега из танцевального зала я думал лишь об одном, чтобы у меня не украли Ларису.

– Пойдем.

И, потеряв нить мысли, мы опять шли, как сомнамбулы. Куда? Да куда ноги укажут. Шли улочками Старой Риги, мимо древней церкви с золотым петушком на шпиле, к набережной, и вдоль по булыжной мостовой, к Интерклубу. Тут родная стихия, моя редакция газеты «Латвийский моряк» и приветливый к нам, морским журналистам, бар с напитками на любой выбор.

– Курс норд-ост, – сказал я себе, – право руля!

 

2

В небольшом баре, на десяток столиков, ощущение времени уходило в неведомую даль. И при этом, казалось, оставалось с нами навечно.

Глупость внезапной любви? Вполне возможно, и так. Найдите умных влюбленных, способных как-то обосновать свои чувства.

Кстати, чем отличается влюбленный дурак – от еще не влюбленного?

Только тем, что рта не открывает.

Я смотрел на Ларису. Лариса – на меня.

А официантка Катя, первая красавица Рижского интерклуба – золото длинных, спускающихся на плечи волос, зеленые глаза, черное приталенное платье до колен, белый кружевной фартучек, высокие каблуки – несла нам на подносе графинчик коньяка, кофе, пирожные.

Остановись, мгновенье!

– Любишь?

– Люблю. И время нас не разлучит.

 

3

В Риге на свиданья не опаздывают. При всем желании – не ждешь больше пятнадцати минут. Таков закон. Пусть он и плох, но лучше придерживаться его, чем потом держаться за юбку и быть на поводке.

Лариса соскочила с подножки трамвая, и…

– Здравствуй!

– Здравствуй-здравствуй! Как я заждался!

– Но я ведь не опоздала.

– Я ждал тебя со вчерашнего вечера, с момента, когда расстались.

– Ну, ты и говорун!

Мы стояли на трамвайной остановке, держались за руки, будто влюблялись заново. Возле знаменитых рижских часов «Лайма» так оно и происходит. Это известно каждому прохожему. Он непременно обойдет замершую – глаза в глаза – парочку, догадываясь: эти двое никого не видят, и случайно толкнуть их – это разбудить зачарованную сомнамбулу.

Я воспринимал себя лунатиком.

Лариса воспринимала себя лунатиком.

И мы, оставаясь лунатиками, двинулись по улице.

Вверх, мимо газетного киоска и канальчика – к памятнику Свободы, мимо кассы Аэрофлота и магазина «Сакта». И – топ-топ – по тротуару вдоль Кировского парка, обогнули деревянный ресторанчик «Подкова» – прибежище моряков загранплавания, и – топ-топ – вышли на рижский Бродвей.

Дальше – топ-топ – перешли наискосок улицу Кирова и свернули к кинотеатру «Рига», в буржуазном прошлом «Сплендит палас».

Что сегодня показывают? О! Что и требуется. «Ромео и Джульетта», знатный фильм Франко Дзеффирели, очередь в кассу на километр.

– Тут билетов не достать, – огорченно вздохнула Лариса.

– А это мы сейчас посмотрим.

– Ты – что? – волшебник?

– Я не волшебник. Я еще только учусь, – вспомнилась мне фраза из послевоенной картины «Золушка» с Яниной Жеймо. – Подожди минуту.

Но кто будет ждать волшебника в стороне от творимых им чудес?

Лариса скользнула следом за мной в забитое людьми помещение, увидела, как я протиснулся к кассе, предъявил красную книжицу с золотым тиснением «Латвийское морское пароходство» и, отоварившись забронированным местами в десятом ряду, вывернул назад.

– Пойдем.

– Чудеса, да и только!

– Творить их своими руками – наша задача.

– Мичурин?

– Почти.

– А ты импровизатор.

– Я не импровизатор. Я еще только учусь. Мой брат Боря – импровизатор, джазмен. Да ты его вчера видела на танцах – саксофон. А я…

– Брось скромничать. Покажи мне твое удостоверение.

– Только в моих руках.

– А что?

– Ничего.

Не показывать же ей, право, что в графе «должность» стоит запись – «курьер».

Непонятно? Очень даже все понятно – се-ла-ви! – такова жизнь, как говорят французы, когда они под легким бодуном.

По штату я числился курьером, и это отравляло мое существование в мире прочих «разбойников пера».

Перевести меня в литературные сотрудники редактор «Латвийского моряка» Яков Семенович Мотель не имел возможности: два еврея для одной бассейновой газеты – непосильная ноша. Мне, правда, от подобных признаний начальства было «ништ гит», а по-русски – «нехорошо», и я поставил категорическое условие: учредить меня литсотрудником не позже апреля 1969-го, ровно через год после поступления на службу в газету, иначе – гуд бай, товарищ Мотель! – я увольняюсь.

Забегая вперед, скажу: слово свое сдержал – 1 апреля 1969 года покинул стены редакции с уверенностью, что это – навсегда. Однако три месяца спустя, по личной просьбе редактора, вернулся назад, но уже…

Догадались?

Да, на должность литературного сотрудника. Выдержал, как говорится, характер и добился признания... Правда, на полставки. Именно так, на полставки взяли меня в штат, чтобы не раздражать отдел кадров. Вторую половину ставки выделили Юпитеру Езусенко. По национальному составу наш коллектив теперь полностью соответствовал лозунгу: «Создана новая общность людей – советский народ!» Латыши, русские, украинцы, евреи и даже один кореец, Семен Огай, который почему-то говорил на идише. Форменный интернационализм, ни одна партийная сука не подкопается.

Но это было в ту благодатную пору, когда я позволял себе раскрывать нараспашку редакционное удостоверение перед любым вопросительным носом.

А в данный момент, в августе 1968-го, стеснялся.

И впрямь, граждане-судьи, что за жизнь у человека с вечным пером в сердце? Богема относится к нему с известным пиететом, как к своему – поэт, журналист, юморист, люди читают его очерки, репортажи, фельетоны – на русском и в переводе на латышский, но стоит увидеть его корочки – вылупят глаза и скажут: а мы-то думали….

Дальше фантазируйте себе сколько душе угодно.

Вам легко фантазировать.

А мне?

Мне – больно.

23 года человеку. За плечами армия и два незаконченных ВУЗа – Рижский политехнический и Калининградский технологический рыбной промышленности. Впереди поступление на заочное редакторское отделение Московского полиграфического института. А не выйдет, так в университет, на журналистику. И всего лишь курьер – хм-хм! – но… с исключительными полномочиями по приобретению без очереди билетов в кино.

Итак, что мы имеем теплым августовским днем на выходе из кассы кинотеатра «Рига»?

В наличии у нас парень-гвоздь с уязвленным, по самую шляпку, самолюбием, и девушка его мечты, слегка подраненная любопытством.

– Можно посмотреть? – Лариса попробовала выманить у меня красную книжку с золотым тиснением «Латвийское морское пароходство ММФ».

– Только в моих руках.

– Ты – что? – особист на вашем флоте?

Я вздрогнул. Этого еще недоставало! Но и признаться в «курьерстве» не хватало духу.

– С чего ты взяла, что я особист?

– Мой папа – особист. Тоже никому не даст в руки свое удостоверение.

Я с облегчением вздохнул.

– Вот оно что… Ты из военной семьи?

– А что?

– Понимаешь, Лариса… Вчера ты была в вечернем платье. А сегодня…

– Не нравится? Курточка, юбка, беретик. Все по фирме.

– Нет, я не о том. Ты мне хоть в каком виде нравишься. Просто я обратил внимание, что юбка у тебя какая-то… цвета хаки.

– Тут и думать нечего. Папаня получает раз в год отрез на шитье мундира. Материал – экстракласс! А цвет, ничего не поделаешь, военный. Ну, и…

– Папаня поносит и старый мундир, не развалится… Так, что ли, понимать?

– Точно так! А дочкам подавай обновки. В магазине покупать – дорого, самоделка дешевле, да и перекрасить могу, если цвет тебе не по нраву.

– Цвет – ничего. Я к нему в армии привык.

Мы поравнялись со штабом Прибалтийского военного округа, массивным зданием из широких гранитных панелей, и я спросил у Ларисы:

– Твой папа здесь обитает?

– В данный исторический момент – да.

– А не в данный?

– В Калининграде.

– Ты разве не рижанка?

– Сейчас рижанка. А вообще-то из Калининграда.

– Ого! И я из Калининграда, если вспомнить об армии. Первая гвардейская танковая дивизия. Командир боксерского отделения спортивной роты.

– Знаю.

– Понятно… Папа – особист.

– Не там ищешь. Я тебя на соревнованиях видела. Как ты отметелил чемпиона ПрибВО. Этого… как его?

– Сержанта Ракитенко.

– Его самого…

– А-а, вот оно что. Поэтому и пригласила на танцах?

– Знакомое лицо.

– Дело ясное, любовь напрасная. Хотя… Кто тебя пропустил на эти соревнования? Они же проходили в военном городке.

– Я там и жила. Говорю же, папа особист 11-й ударной армии.

– Постой-постой, капитан Умнихин? – насторожился я, вспомнив пренеприятные встречи с этим дотошным мужиком из «органов», угрожавшим отправить меня туда, где живут белые медведи, если я еще раз «разглашу на конверте военную тайну» и помещу на месте обратного адреса, помимо номера воинской части, запретное для посторонних слово – «спортрота».

– Бери выше, майор. А вы знакомы?

– Моя дивизия тоже из 11-й ударной, которой – выдаю военную тайну! – в случае войны наступать на Берлин.

– По моим сведениям, в Восточной Европе есть и другие столицы. У нас каждая на картах разложена, как миленькая. Варшава, Будапешт, Прага, – она кинула два пальчика к берету. – Разрешите представиться, товарищ…

– Гвардии сержант.

– Честь имею! А я гвардии вольнонаемная, отдел картографии 11-й армии.

– Клеишь карты?

– Так тебе все и выложи. Враг не дремлет, шпион подслушивает.

– Тайны мне твои до лампочки. Я сам в 1965-м участвовал в так называемом тысячекилометровом марше – условном броске на Европу. Но дальше Литвы не выбрались. По секрету поговаривали, сам Брежнев приезжал на учения. Но об этом молчок. Подписка! Рот на замке, иначе расстрел на месте.

– По тебе и видно!

– И по тебе!

– Значит, мы братья по оружию?

– Лучше будь моей…

– Сестрой?

Я замялся, не сестрой виделась мне Лариса.

– По мне лучше: муж и жена – одна сатана, днем с винтовкой, а ночью…

– Наизготовку! – добавила в рифму Лариса.

Было весело и смешно. Смеха ради, ожидая начала сеанса, мы завернули в ближайший ЗАГС – два каменных льва у парадных дверей. И примерились к обручальным кольцам. Выходило, если подать заявление сходу, то уже 22 августа, в среду, нам будут кричать за свадебным столом: «Горько!» От стихотворного экспромта до житейской импровизации – расстояние с гулькин нос. Мы и подали заявление, опять-таки смеха ради – лишь бы скоротать время: хотелось, чтобы сеанс начался уже поскорей и поскорей закончился. А еще хотелось, чтобы уже стало смеркаться, и по выходу из кинозала можно было бы устремиться прямиком в парк, на скамеечку, и целоваться-целоваться до изнеможения.

Что тут поделаешь, другого часа, кроме вечернего, когда начинало смеркаться, для поцелуев на воздухе в Риге не было предусмотрено.

Так жили, ничего не попишешь....

 

4

Из автобиографии Сергея Эйзенштейна:

«Не могу похвастать происхождением. Отец не рабочий. Мать не из рабочей семьи. Отец архитектор и инженер. Интеллигент. Своим, правда, трудом пробился в люди, добрался до чинов. Дед со стороны матери хоть и пришел босой в Питер, но не трудом пошел дальше, а предпочел предприятием – баржи гонял и сколотил дело. Помер. Бабка – “Васса Железнова”. И рос я безбедно и в достатке. Это имело и свою положительную сторону: изучение в совершенстве языков, гуманитарные впечатления от юности. Как это оказалось все нужным и полезным не только для себя, но – сейчас очень остро чувствуешь – и для других!»

В отличие от Сергея Эйзенштейна, я своим происхождением мог похвастать.

Мой папа Арон Гаммер, прирожденный музыкант и композитор, был еще заодно потомственным жестянщиком, плюс к тому изобретателем и рационализатором. Это, если внимательно вчитываться в автобиографию великого маэстро экрана, открывало широкие горизонты в стране победившего пролетариата.

Но жили мы с маэстро в разные, по сути дела, исторические эпохи. И от моего «преимущества», каким оно имело возможность казаться в двадцатых годах, остались лишь рожки да ножки в шестидесятых.

То же самое, но гораздо раньше, произошло и с папиным «преимуществом».

В тридцатых оно создавало видимость, что ему, рядовому рабочему, предоставлено партией и правительством право стать – параллельно с перевыполнением плана! – и народным еврейским композитором, автором разрешенных в ту пору для исполнения фрейлехсов. А с началом борьбы с безродными космополитами и убийством в 1948 году Соломона Михоэлса это «преимущество» показало ему оскал саблезубого тигра.

Но прежде, еще до войны, все было иначе: в Одессу, на улицу Среднюю, 35, по папиному адресу пришло письмо, сулящее фантастические перспективы. И откуда? Из белокаменной столицы. Точнее? Из московской студии грамзаписи. Открываем конверт. И? Лопни мои глаза! – официальный бланк, с адресом, телефоном. В нем сообщение: пластинка с вашими фрейлехсами принята к изданию, выйдет в свет в декабре 1941 года.

Может быть, по этой оптимистической причине мой папа Арон Гаммер заодно с письмом сохранил и вырезку из новогоднего номера газеты «Правда», своего рода гороскоп на ближайшее, украшенное первой пластинкой будущее. Сегодня это пожелтевший, истлевающий от прикосновения пальцев клочок бумаги – труха трухой.

Редакционная статья газеты «Правда» от 31 декабря 1940 года: «…1941 год будет четвертым годом третьей Сталинской Пятилетки. Поэтому, вступая в 1941 год, который станет годом еще более гигантских достижений нашей социалистической экономики, советские люди смотрят в будущее с радостью и с полной уверенностью…»

Бойко написано, но вилами по воде.

Реалии жизни подмяли гусеницами немецких танков прогноз «Правды». И в декабре 1941 года мой папа, вместо того, чтобы крутить на патефоне пластинку с фрейлехсами собственного сочинения, вкалывал по шестнадцать часов в день, выпуская подогревы собственной конструкции для бомбардировщиков дальнего следования, которые утюжили крыши Берлина. И при этом таил одну думку. Какую? Вернуться в родную Одессу. Но мечты мечтами, а жизнь жизнью. И мечты его жизни мало-помалу видоизменились. Произошло это уже после Победы, когда понял, что родной Одессы ему не видать, как собственных ушей, и он, приписанный к заводу, как крепостной к земельному наделу, отправляется из Чкалова (Оренбурга) в Ригу, где 245-й авиационный завод разместили в цехах бывшего винно-водочного предприятия и переименовали в 85-й ГВФ.

Здесь папа стал таить новую думку: если ему не дано в связи с указом товарища Сталина возвратиться в Одессу, пусть Одесса найдет его в Риге. Задумано хорошо. Но, спрашивается, как такой фокус провернуть, не сходя с места?

Путем доставки из Одессы в Ригу приличной по меркам Молдаванки жены.

Для кого? Понятно, для меня, не для папы. У него и без того была очень приличная жена из Одессы, и как раз с Молдаванки, моя мама Рива.

Итак, что мы имеем? А имеем мы запрос. Дальше обыкновенно: каков запрос – таков привоз.

Известно, что земля слухами полнится. Стоило каким-то допотопным подругам мамы или же столь же непотопляемым друзьям детства моего папы прослышать, что я уже отслужил в армии и, следовательно, готов к самостоятельной жизни по воспроизводству себе подобных, как к нам в Ригу зачастили гости-разведчики из Одессы, в основном женского рода и преклонного возраста.

Почему-то всем бабушкам, живущим у Самого Синего моря, представлялось, что старший сын Арона и Ривы обуреваем стремлением приобрести цепи Гименея. А я – наоборот! – исповедовал понятия свободной любви, ибо это давало мне больше перспектив для маневра в пору спорадического сексуального голода, когда походная палатка заменяла шикарный номер отеля: туда ведь – только с паспортом и с зарегистрированной в ЗАГСе законной супругой. А в палатку… в любом виде… Можно и в спортивном костюме, можно и в плавках, можно и вовсе голышом – не то, что в гостиницу, либо на официальную, предписанную по знакомству встречу с новоявленной невестой.

Новоявленная как раз объявилась. И как раз из Одессы. А привел ее в нашу квартиру на улицу Янки Купала, в прошлом Виландес, не какой-нибудь посторонний сват, а Абрам Григорьевич Гросман, папаня моих двоюродных братьев Гриши и Лени. Еще тот одессит – искони черноморский розлив! Прямо не пойдет, хоть скажешь ему – «вперед!» Двинет в обход. А почему? Потому что хромает на одну ногу. Она и забирает в сторону. Как показала история его жизни, в правильную сторону.

Впряженный в многосильную по лошадиной мощности упряжку с прочими одесситами родственной крови и повадки, Абрам Григорьевич также был наделен неискоренимым желанием одарить меня девушкой «с самого синего моря». Эту девушку он нашел на рижском взморье, когда она загорала на шелковистом песочке станции Дзинтари.

«У меня есть жених. А у вас – что? – сказал он, знакомясь, и добавил нечто, прозвучавшее как пароль: – Что вы можете сказать за Одессу?»

Настоящей одесситке больше ничего в Риге и не надо. Она – это чистая правда, господа читатели! – поднялась с расплавленного от жара молодого тела песочка и последовала за змеем-искусителем шестидесяти лет, небольшого росточка и притом хромавшего на левую ногу – за Абрамом Григорьевичем Гросманом.

Куда? Да в никуда!

Двинулась в неизведанном направлении. На зов одесского счастья, добежавшего, наконец, до ее доверчивых ушек. И прибыла в целости и сохранности к моему папе Арону и моей маме Риве, которые сразу в ней души не зачаяли.

Мой папа Арон, моя мама Рива и, разумеется, устроитель этого грандиозного сюрприза Абрам Григорьевич Гросман были в восторге и, не думая долго, сделали далеко идущие предложения красе ненаглядной с их исторической родины. Причем, меня об этом не предупредили. Лишь вечером, когда я вернулся домой со свидания, дали понять: Одесса-мама в образе и подобии неотразимой девушки с Большой Арнаутской выразила уже желание стать прародительницей моих, будь они здоровы и многочисленны, детей, внуков и правнуков.

 

5

Александр Звиедрис – художник, скрипичный мастер, мореход – был мне хорошо знаком с марта 1968 года, с того момента, когда я, устраиваясь на должность курьера в «Латвийский моряк», искал настоящий морской материал для очерка, чтобы показать себя в истинном свете.

И вот, по подсказке Абрама Григорьевича Гросмана, тоже работающего на флот, но в качестве начальника снабжения Электромонтажного предприятия (ЭМП-7) – Рига, улица Смилшу, – я вышел на легендарного латвийского яхтсмена и мариниста, еще не представляя, что имя его запрещено к публикации.

– Это еще тот мужик! – сказал Абрам Григорьевич. – Жаль, что уродился в Риге, а не в Одессе…

И действительно, чего только не накопилось в биографии Александра Звиедриса! И приключения, и подвиги, и передряги с КГБ из-за подозрения, что он пытался на яхте сбежать из Советского Союза в Швецию.

Еще до войны, в середине тридцатых Александр Звиедрис побеждал в регатах и, как на утреннюю прогулку, ходил под парусами в Стокгольм – на открытие выставок. Писал картины, которые выставлялись в разных странах. Делал скрипки, не уступающие по красоте звука произведениям Амати и Страдивари. Во всяком случае, мне, по наводке Абрама Григорьевича, полагалось так думать, приступая к сбору материала. Он и познакомился с Александром Звиедрисом, когда понес в ремонт нашу семейную реликвию – древнюю скрипку, с незапамятных времен кочующую по рукам подрастающего поколения, в Одессе – учеников Столярского, в Риге – Абрамиса.

Меня тоже поначалу учили на этой скрипке. Но во Дворце пионеров. До Абрамиса я не дорос из-за нехватки «абсолютного слуха», как выразился бы в Одессе преподаватель моей тети Фани профессор Столярский. Зато мой младший брат Боря восполнил этот пробел в моем образовании и, пройдя конкурс – один к десяти! – поступил к Абрамису в музыкальную десятилетку при консерватории, школу имени Эмиля Дарзиня. Кстати, вместе с ныне широко известными скрипачами Хишгорном и Кремером. Потом его инструмент ушел в ремонт к Александру Звиедрису, и Боря переключился на кларнет и саксофон.

Мои музыкальные способности были куда скромнее, посему мне было проще пребывать в журналистах, поэтах, боксерах. Единый в трех лицах, я и об Александре Звиедрисе написал как о родственной душе – тоже едином в трех лицах – художник, яхтсмен, скрипичный мастер. Очерк получился вполне читабельным. Его без промедления перевели на латышский язык и опубликовали на развороте комсомольской газеты «Падомью яунатне». Вслед за тем и Яков Семенович Мотель сподобился поместить его у нас в «Латвийском моряке», сократив где надо и как надо, по собственным соображениям. При этом с хитрой улыбкой сказал мне:

– Ты реабилитировал старика!

– Реабилитировал? Что-то не припомню, чтобы Александр Звиедрис сидел в ГУЛАГе?

– Слишком знаменитый был для Латвии, вот и не сослали. А собирались, и серьезно.

– За что?

– За намерения. Переход границы – это тебе не шутка, на пяток годков тянет.

– Так он ведь границу не пересек.

– Говорю же, за намерения.

– Не было никаких намерений, – воспротивился я. – Ночью потерял ориентиры, заплутал в море и вышел в нейтральные воды, а там и граница. Это и признали в КГБ.

– Он заплутал? Интересная версия! Запомни: рожденный на море с курса не собьется. В Швецию так в Швецию, сам себе капитан и штурман. Он туда с закрытыми глазами дойдет, а ты – «заплутал». Это «органы» сознательно «заплутали» в дознании, чтобы не раздувать мировой скандал.

– Значит?

– Значит, ты молодец, хотя смелость твоя по незнанию. Но вслух об этом ни слова. Достаточно и того, что вся латышская гвардия гудит от восторга. Ты ведь открыл ему дорогу для персональной выставки.

Как бы то ни было, но с тех пор имя Александра Звиедриса снова обрело статус «печатного», и картины его пошли нарасхват. Так что создание скрипок теперь уже не служило для старого мастера единственным приработком. И, став более доверчиво относиться ко мне, он расширил тематику наших бесед. К рассказам о том, как в молодые годы возил свои картины галерейщикам в Стокгольм, Хельсинки, Осло и находил двухсотлетней выдержки дерево для скрипичных дек, таскаясь по домам, предназначенным на снос, добавились иные истории.

Чувствовалось, Александра Звиедриса донимала ностальгия по дням минувшим, по Риге начала века. Он знавал немало людей, чьи имена ныне, в строго цензурируемое время, были запрещены к упоминанию. Знавал он и Михаила Осиповича, отца Сергея Эйзенштейна, родословную которого мне никак не удавалось проследить даже при посещении архивов – без специального допуска никаких бумаг на интересующую меня тему не выдавали.

– Михаил Осипович не был простым архитектором, – говорил Александр Звиедрис, раскладывая выцветшие фотографии по столу. – Это ваши коллеги-журналюги любят так писать в «Советской Латвии» – «простой архитектор»… Зачем – «простой»? А чтобы показать, будто сын его Сергей – из простой, чуть ли не пролетарской семьи, и только благодаря революции вышел в люди. Все вранье и обман общественного мнения! На самом деле, Михаил Осипович был начальником департамента гражданского строительства. И при этом считался свободным художником, утверждал собственный архитектурный стиль, не желая подражать образцам столичного Санкт-Петербурга. Понял? Не желал, и все тут! И – что? Запрещали? В тюрьму совали за это? Нет и нет! Обрати внимание: никакого притеснения, хотя он инородец, с выкрутасами и разными измами... Так оно у нас было – в свободной Латвии. А вот в России... В нынешние годы. Даже имени его не помнят. Пример? Пожалуйста! Номер дома, в котором жил Михаил Осипович, попутали с неправильным и заставили на нем, неправильном, вывесить мемориальную доску «Здесь родился Сергей Эйзенштейн».

– Сейчас доска на правильном доме.

– Так это с подсказки дворника того дома, номер 6, по улице Горького, раньше Кришьяна Волдемара.

– Это установили еще и по письмам. Мама Сергея Эйзенштейна, когда разъехалась с Михаилом Осиповичем, писала письма именно по этому адресу: «улица Николаевская (тогда Николаевская), дом 6, квартира 7». В Москве что-то напутали при изучении конвертов с адресами, и у них получилось: дом 7, квартира 6. Отсюда и вся чехарда с мемориальными досками.

– А чехарда с памятью? Пишут ли сейчас о том, что Сергей Эйзенштейн хотел вернуться из Москвы к себе на родину в Ригу?

– Не читал.

– И не прочтешь. Слушай меня и запоминай – пригодится. Сталин наехал с критикой на вторую серию «Ивана Грозного», и наш режиссер понял: дни его сочтены. Тут он и решил податься домой – сюда, подальше от этого изверга. Тогда, в сорок пятом, написал новым хозяевам Риги письмо. Здесь мы его скопировали и пустили по рукам, – взял листок со стола. – Вот послушай, в нем есть такие строки: «По роду своих занятий я не могу навсегда оставить Москву, но я бы приезжал и, по мере возможности, помогал бы становлению молодой латышской кинематографии», – положил листок на место. – Такие дела! А тот особняк, который Латвия выделила Сергею Эйзенштейну в подарок, так и стоит себе в Межапарке. Стоит себе, словно чего-то ждет. А чего ему дожидаться?

– Не приехал?

– Схватил инфаркт из-за сталинской критики и умер. 1945 год… Ему чуть больше 50-ти было. Детский возраст для киношника-режиссера! Представь себе, какие фильмы еще мог бы снять. Здесь. В Латвии.

 

6

Вдохновение – не птица. На него силки не поставишь. Налетит – заметет, бросит в сквер, на зеленую скамейку, и успевай – пиши. Благо походный блокнотик всегда в боковом кармане пиджака.

«Путь к тебе», - вывел я на первой странице, думая о Ларисе.

Вот так на скамейке, в Стрелковом парке, напротив нашей типографии, правильнее сказать, дома Михаила Осиповича Эйзенштейна, и по соседству со Спортивным клубом армии, в боксерском зале которого прошла моя юность, написал я этот… рассказ – не рассказ, скорее, зарисовку с натуры.

Какая натура? Предположим, моя влюбленная душа.

А что? Нет души? Для кого-то и нет – естественный отбор! А для всех остальных – есть.

Правда, и она в руки не дается, как вдохновение. И в видоискатель ее не поймать. Однако щемит-щемит, не отпускает, пока не выложишься. А выложился – отпустит.

 

*  *  *

Помню: в стесненье чуть скошенный взгляд, кивок головы – вас можно?

«Белый танец».

Меня приглашают.

И мне представляется – весь зал следит за мной: отвечу я на приглашение, поднимусь ли со стула?

Я поднимаюсь, ощущая зыбкое недомогание в груди.

«Женское танго» – тихо и задумчиво. Грустная смутность щемит. Я – говорливый и хлесткий – в молчание замкнут. Молчание мне не по росту, тесно и жарко в нем.

Мне фразой цветистой и нерасхожей хочется щегольнуть. Она на языке, словно яблоко на терке.

– Луна... – вываливается отдельными крохами слов. – Представь, мы на Луне. Вокруг... как их?.. селениты вокруг. А оркестр лунный вальс играет... А?

– Не вальс, а танго.

– Пусть танго, – соглашаюсь.

– Мы же... мы не мудреные селениты, а просто лунатики.

И мягкая, но в колючих искорках, улыбка затаилась в твоих зрачках. Их антрацитная глубина вобрала меня в зазеркальную тьму, как в колодец. И я потерялся. Будто сам в себе потерялся. Или... уже в тебе?

 

*  *  *

Помню: скамейка, одна из семейства «наших». Рядом, на гудроне, сдвоенность теней, высвеченных парковыми фонарями.

Теням легче намного. Без звука и всякого волнения – слились.

А нам?

Нам надо учиться у собственных теней.

Пальцы ощупью овладевают таинством.

Они, как тени, соприкасаются. Они, как тени, вместе.

Здравствуй, чужая ладонь! Здравствуй!

Здравствуй и ты, чужая жизнь! Здравствуй!

А звезда – одна из многих – скатилась вниз, как слеза. Но слеза – радости или печали?

– Кто-то умер, – сказала ты. – Есть такое поверье: падение звезды предрекает смерть.

Закатилась чужая звезда. Но на каждую смерть – по закону природы – приходится чье-то рожденье.

– Пусть сегодня родились мы, – говорю я, прощаясь.

 

*  *  *

И вновь две одинокие фигуры встретились посреди шахматного поля.

– Лариса!

Я поднял глаза и увидел свое отражение в глубине твоих зрачков. Я остался в тебе, увидел я.

И рефреном отдается.

Я не могу без тебя!..

Не могу без тебя!..

Без тебя!..

Я!..

 

7

– Звонили? Нет? – первым делом спросил я у родителей, вернувшись домой.

– Никто не звонил, – сказал папа и пошел смотреть телевизор.

– Твоя девушка приходила, – сказала мама, убирая со стола.

– Моя Лариса?

– Наша Руфиночка, дочка Кларочки, с Большой Арнаутской.

– А–а, это та одесситка?

– Тетя ее – рижанка!

– Мне от этого не легче.

– Она тебе уже понравилась, да?

– Мама, ты мне нравишься с рождения. Но это не значит…

– Я тебя не гоню на ней жениться. Но присмотреться имей желание. Ты еще никогда не был в Одессе. А здесь такой случай. Поедешь, посмотришь, познакомишься с родственниками. Они там все одесситы.

– И у меня одесситы. Может быть, я уже устал от одесситов, мама?

– Как можно устать от одесситов? У тебя уже температура? Посмотри на себя в зеркало – ты себя не узнаешь.

– Мама…

– Не доводи меня до могилы, а то я подумаю, что на твою голову уже случился солнечный удар. Посмотрите на него, он устал от папы и мамы.

– От одесситов.

– Это от дедушки и бабушки с папиной стороны, позвольте спросить? Это от дедушки и бабушки с моей стороны? От тети Фани и дяди Абраши? От Софы, Сильвы, Гриши? А сам от себя ты не устал? Запомни, не будь войны, то и тебя родили бы в Одессе! Я этому Гитлеру голову готова оторвать, что он загнал нас в эвакуацию, и дети наши теперь как иностранцы. Сильва – из Одессы. Ты – из Оренбурга, Боря – из Риги. Три заграничные республики в одной семье! Здравствуйте, приехали! Украина – Россия – Латвия! И как это я не заметила, что рожала каждый раз на другой нашей родине. А если завтра война, если завтра в поход? Вам ведь, Боже упаси, воевать придется. Сильва – за Украину, ты – за Россию, Боря – за Латвию. И кто тогда свой, кто тогда враг? Господи, поедем лучше в Израиль.

– Чемберлен!

– Я не Чемберлен. Я понимаю, чего ты не понимаешь: на твою душу пришел праздник в виде этой «мейделе»* с Большой Арнаутской. А ты делаешь семейные неприятности, избегая ее посещений. Смотри мне, Руфиночка уедет, и ты останешься без вида на Одессу. А ведь имя ее взято не с потолка. Оно взято от Руфи. А Руфь, подумай своей головой, родом из Библии. Она бабушка царя Давида. А царь Давид – папа Соломона Мудрого. Понимаешь теперь, какие у тебя могут быть дети? А?

– Мама, телефон! – закричал я, услышав прерывистый звонок.

Кто-то звонил, что-то говорил. Скучным надоедливым голосом.

Кто? Что? Выветрилось тотчас из памяти.

Это была не Лариса. Может быть, «Большая Арнаутская»? Вряд ли, да и голос вроде бы мужской. И чтобы окончательно выветрить одесситку из мозгов, я по старой привычке бросился к бумаге, и давай строчить, абстрагируясь от реальности.

И спутник старинных сказаний,

и пленник наследственных сил,

я нервно – стихом осязаний –

в словесных пределах бродил.

Вызваливал формулу чувства

из дебрей придуманных дней.

И Синяя Птица Искусства

стеклянно мерцала в окне.

Вломились незваные строки,

оконные смяв миражи.

И снова судьба на пороге

у правды-неправды – души.

 

8

20 августа, понедельник.

Лариса не звонила.

21 августа, вторник.

Лариса не звонила.

Что делать завтра, если не объявится?

В своих юморесках я нередко подтрунивал над моими героями, типа того: «Он был настолько деловым человеком, что даже свидания назначал у ЗАГСа, дабы показать серьезность своих намерений».

Теперь самому надо будет завтра, в день регистрации брака, преобразиться в этакого придурка, наполненного серьезными намерениями, и торчать у ЗАГСа, охраняемого двумя каменными львами. Торчать в ожидании невесты: явится – не явится?

Жалко, набегающая осень – не время весенних ромашек. А то погадал бы на отрывных лепестках: любит – не любит, придет – не придет, обнимет, приголубит, к черту пошлет?

И вдруг со всей ясностью понял: не придет!

Радио было настроено на волну Би-Би-Си. А информация, заложенная в этом ящике, не доходит до сознания, настолько невозможная по сути в нынешние времена, когда талдычат на весь мир о социализме с человеческим лицом.

Радийный голос вскрывает мне мозг, как скальпель, и все непонятное обретает совершенно иные, законченные очертания.

Я подкручиваю ручку настройки, придаю громкости своей «Спидоле». Записываю за диктором, боясь не поспеть.

«В четыре часа утра 21 августа началось вторжение в Чехословакию. В боевых действиях принимают участие 1-я гвардейская танковая дивизия, 11-я гвардейская ударная армия Прибалтийского военного округа».

Дальше я плохо слышал. На том же уровне, как и соображал.

«Моя дивизия, моя армия. Боже, куда загнали наших ребят!»

Мне представилось, что некоторые из моих однополчан еще не демобилизовались, и сегодня… сейчас… вынуждены брать на прицел людей, а то и нажимать на спусковой крючок там… на родине Ярослава Гашека и Карела Гота, где прежде мечтали побывать как туристы.

Помнится, в двадцатых числах сентября 1965-го, когда Брежнев тайно посетил Калининград и штаб 11-й ударной армии, мы участвовали в так называемом «тысячекилометровом марше» – войсковых учениях, проводимых на территории бывшей Пруссии и Литвы. Не было ли это обстоятельной репетицией к нынешнему вторжению в Чехословакию?

Вопросы, вопросы…

Ощущения пустоты заполняет меня. Я словно в черной космической яме, из которой не выбраться. Только копошись в ней. Перебирай руками и ногами, но кругом – безвоздушное пространство.

Воздуха! Воздуха!

Но крик застревает в горле. А в голове, с глубоким проникновением – до основания мозжечка – торчит зазубренная заноза «ясного понимания момента».

Теперь понятно, на клейку каких карт командировали Ларису из Калининграда в Ригу, из штаба 11-й армии в штаб ПрибВО. На них каждый километр размечен, от границы до границы. Такие карты выдают лишь перед самым началом операции, чтобы невзначай не просочились наружу оперативные планы высшего командования.

Теперь понятно и другое: почему Лариса так же внезапно, как и появилась, пропала с моих горизонтов. Не иначе как 18 августа, когда мы с ней намеривались махнуть с палаткой на взморье, сыграли тревогу. Приказ: всем рот на замок и вперед – на грузовики и бронетранспортеры.

Сейчас Лариса, скорей всего, уже в Праге. И не связаться ей со мной, не связаться – любой телефонный звонок блокируется.

А увидимся ли? Кто теперь знает? И стихийно набегают строчки.

В любви дорог обратных нет.

Оглянешься – там бездорожье.

И тихо шепчешь: «Пожил, пожил,

неся в душе вчерашний свет».

В любви дорог обратных нет.

Но повстречаться можно снова

с влекущим отголоском слова –

«люблю» – и выдохнуть в ответ:

«В любви дорог обратных нет».

 

 

 

 

 

 






* девушка (идиш)



К списку номеров журнала «Литературный Иерусалим» | К содержанию номера