Ури Цви Гринберг

В Царстве Креста. Перевод с идиш Ханоха Дашевского

Ури Цви Гринберг (1896-1981)


 


 * * *


Дремучие чёрные чащи, равнины, равнины  –


долины страданья и страха в глубинах Европы!


Здесь в дебрях лесных, в полумраке зверином,


в одеждах кровавых висят мертвецы на деревьях.


(Серебряный отблеск лежит на их лицах,


и масляный свет льют на них золотистые луны.)


Крик ужаса здесь –


                             голос камня, упавшего в воду,


молитва здесь –


                             слёзы, потоком текущие в бездну.


 


Я – птица, чей крик будит полночь слепую


в долинах страданья, где царствуют башни с крестами.


О, если б нашёл я приют на Востоке,


среди аравийских песков, в бедуинских кочевьях!


Но болен я страхом овцы: полумесяц приставил


свой серп к моему обнажённому горлу…


Я гибну от ужаса на перепутьях Европы,


я вижу подставивших шею, готовых к закланью.


Кровавым плевком я окрашу крестов позолоту.


Евреи! Разбухнув, качаются головы ваши.


 


Две тысячи лет полыхает молчание в бездне:


отрава, которая ест и побеги, и корни.


Две тысячи лет кровь из вен вытекает,


и нет никого, кто б ответил слюной ядовитой.


Записаны в книгах деяния рук Амалека,


и только ответ наш на кровь в эти книги не вписан.


 


Дремучие чащи, бескрайние чёрные дебри


страшны ещё больше, когда их луна озаряет!


Крик ужаса здесь – голос камня, упавшего в воду,


а кровь из раздувшихся вен – как роса в океане.


 


Европа великая! Царство Креста!


 


Когда воскресенье наступит, я праздновать буду:


я лес тебе страшный открою, тебе покажу я, Европа,


гниющие трупы моих мертвецов на деревьях.


Порадуйся, Царство Креста!


Смотри – и увидишь в долинах:


колодцы пусты, и убиты вокруг пастухи,


и головы мёртвых ягнят белеют у них на коленях.


Давно нет воды в тех колодцах – одно лишь проклятье.


 


 


*   *   *


 


Вы нам закрываете солнце, убить нас готовы


ещё до того, как с ресниц наших сны упорхнут золотые,


ещё до того, как молитва заре растворится в пространстве.


И тысячи тысяч в лесной полумрак убегают,


туда, где во взгляде овечьем ноябрь отражается блеском


ножа для закланья.  


И там, под деревьями страха, рождаются дети


с отравленной кровью: они увядают


быстрее, чем розы.


Для вас я не буду сажать плодоносные рощи.


Стоять оголёнными будут сады моей скорби


у ваших костёлов.


Звучат без конца колокольные звоны под вечер


со всех ваших башен.


С ума они сводят, они мою плоть разрывают,


как хищные пасти.


На сучьях в лесу я тела моих мёртвых повешу,


оставлю их гнить на глазах у созвездий, беспечно


сияющих в небе.


Я в тёмный колодец во сне опускаюсь.


Я вижу распятых евреев, я вижу,


как, вытянув шеи, залитыми кровью глазами


глядят они в окна,


шепча на иврите: «А где же Пилатус*? А где же Пилатус?»


Откуда же знать вам, что ужас у вас в изголовье,


что чёрным пророчеством он ваши сны отравляет?


Ведь сон забываете вы, потому что с рассветом


звонят колокольни.


Я чёрные дни вам пророчу


из наших низин, где спасение мы ожидаем,


из наших обугленных душ и мольбы ежечасной!


Тот ужас не сможете вы ощутить вашим сердцем.


Вы будете сплетни свои громоздить воспалёнными ртами,


ругаясь: «Евреи, евреи!»,


пока не окутает газ ядовитый церковные своды,


пока не застонут на идише ваши иконы.


 


*Понтий Пилат


 


*   *   *


 


Лежат меж деревьев тела пастухов неподвижно,


и радуги отблеск мерцает у них на ресницах…


Хлева догорают. Испуганно мечется стадо.


А люди поленья подносят, костру не давая угаснуть:


ведь алчет немедленной жертвы серебряный крест!


И падают замертво овцы, в дыму задыхаясь.


Белы их глаза и огромны – огромны, как луны…


Так яд поедает траву, так свершает закланье чума!


Вновь день после ночи пожаров, и ночь – ночь молчанья:


наполнены страхом домов опустелых глазницы,


и запах гноящихся ран над крестами восходит.


(Один уцелевший здесь – я


с мефистофельской злою усмешкой)   


Овца, у кого ты просить милосердия станешь,


когда твой соломенный хлев стоит во владеньях Пилата,


а луг, на котором пасёшься – на огненной Этне!


 


*   *   *


 


Разорванный талес на раненом теле.


Хорош этот талес еврейский – в нём телу удобно:


ещё не зажившие раны ветра не засыплют песком.


Слышны колокольные звоны, евреи трясутся.


Не надо трястись так, евреи!


На кладбище я стерегу могил свежевырытых ряд.


Клеймо ваших ран на челе моём рдеет.


Я царь в этом талесе – в мантии красной и рваной!


Я каждой руке отомщу за пролитую кровь


в болотах,


                 в сараях,


                               на улицах


                                                и у порога костёлов.


Иначе зачем им носы и зелёных два глаза?


Иначе зачем нам два ряда зубов и костлявые два кулака?


 


Отец! Покраснела стена в этом городе, видишь?


Приблизился вечер, и скоро засветятся звёзды.


Чего ты добьёшься молчаньем и кротостью вечной?                                                    


Не помнишь ты разве, что страж наш – Господь,


                                  что дрожать ты не должен?!


Горят Небеса… О милости будем молиться!


Ведь милость нужна Небесам… Небеса потемнели!


Подумай, они ведь не чувствуют боль, не страдают,


как плоть человечья?


 


Ты умер? Я Имя тогда назову, и осядут


высокие башни костёлов, откуда несётся


сводящий с ума перезвон. Как дрожал ты!


А ныне останутся только (для памяти и для рассказов)


на кровлях железных кресты, как кресты на надгробьях.


Из кладбищ, из тысяч и тысяч могил


еврейское воинство встанет и выйдет с оружьем,


и будет в шофары трубить на все стороны света.


Иначе зачем алый шар поднимается в небе?


Иначе зачем в этом городе красные стены?


 


*   *   *


 


Багровое солнце. Еврей на закате Европы.


Дом в городе страха. Обилье крестов в поднебесье


и звон колоколен.


Завеса истлела. Дверь шкафа со свитками Торы


висит на петле, как подстреленной птицы крыло.


В крови голова этой птицы, посыпана пеплом.


Грошовая свечка в гробу полутёмном мерцает


и светит внутри, будто в сумрачном зеве.


 


Отец мой сидит неподвижно и смотрит на запад:


всё ждёт, что услышит оттуда он звуки шофара


и весть, что пришёл сын Давида и улицы Рима в огне.


(Наверно, поэтому окна пылают и острые шпили.)


Тебе хорошо здесь, отец, ты сидишь неподвижно,


лицо пламенеет в лучах уходящего солнца,


похож ты на солнце.


Но там, во дворах Амалека – там мама моя над колодцем


стоит и кричит в яму с чёрной водою:


«Верните мне голову – здесь голова моя тонет!


Зачем она вам, что её отсекли вы от тела, злодеи?!»


А птицы поют, как назло. И над чёрным колодцем


кровавые яблоки зреют, когда наступает


рассвет после ночи.


 


 


Кто знает, откуда являлись наездники эти,


которые наших сестёр в логовища тащили?


А после – стенания рек о деяньях сынов Амалека:


ведь женщин тела обнажённых теченье выносит на  берег.


 


 


*   *   *


 


Не только над чёрным колодцем – повсюду


на яблонях зреют плоды, но не мы их срываем,


ведь красные яблоки эти созрели на нашей крови.


Проникла осенняя сырость в тела иудеев:


нет сил у нас больше взывать, небеса сотрясая –


в костях дотлевает бессильный обугленный крик.


Сквозь глубь синевы не доходят стенанья до Бога.


Но чует земля, что беда идёт следом за нами.


Земля к нам добра, нам любовно она предлагает:


прильните ко мне, укрываясь моим одеялом,


не ждите заката.


А ночью над нами поющие звёзды восходят.


И бархатно небо. И есть ещё милость в страданье.


Но страшен, как Марс, окровавленный облик луны.


Так падает Каин на землю, с Эдемом прощаясь.


Дурман опьяняющий, запахи крови и вербы.


И мечется Бог – ему тесно в чертогах.


Рычит он, как раненый лев, и срывается с Трона,


и мчится в небесных снегах – так ему одиноко.


 


*   *   *


 


Отец! Что, евреи бездомные, сделать мы можем?


Оставил Господь сыновей, оставил пастух своё стадо.


Спустилась в сады наши осень, в крови нашей серый туман.


Пустынный наш край на востоке – приют для шакалов,


а здесь нам цыганский шатёр служит кровом неверным:


любой поджигает его, как солому, и топчет.


Все дни наши здесь, чтобы каялись мы: «Преступали!


И взор отводили тоскливый, встречая друг друга.


 


Ночами вселяется ужас в дома наши: чёрная птица.


Что можем мы сделать – напуганных горстка евреев,


когда возвышаются римские башни над нами,


и звон колокольный должны каждый вечер мы слушать,


и в чёрные наши субботы, и в чёрные праздники наши.


Проклятие жить так, когда ежечасно


огонь может вспыхнуть повсюду: костры под ногами,


костры под домами.


Что можем мы сделать – напуганных горстка евреев,


когда наши жёны и дети кричат нам: «Спасите!»,


и крыши пылают, и пламя горит в наших окнах.


Проклятье быть телом, которое топчут,


как уличный серый булыжник – но тело не камень.


Из мяса оно и костей и почувствовать может,


как лезвие режет.


 Где мужество взять нам, отец, чтоб на башню подняться,


и колокол сбросить, ввергающий разум в безумье?


Сорвать этот крест золотой, достигающий неба,


горящего медным закатом?


Смиримся, сойдём же в долины страданья,


где зреют плоды наших слёз под деревьями страха.


Сорвём те плоды и вонзим их шипы ядовитые в глобус!


 


*   *   *


 


Я вас ненавижу до кончиков пальцев, скрывая


в горящей от яда груди нашу чёрную правду:


Быть двадцать веков Агасфером и не поклоняться Кресту.


Мой ужас за мной заостренною движется тенью,


как будто наточенный меч, занесённый над нами.


Я – в сердце Европы. Я думаю: как же случилось,


что те, кто Бейт-Лехему молятся здесь на коленях


и Библию чтут – это те, кто мечтает


библейский народ истребить, без остатка его уничтожить?


Об этом сказали давно мудрецы, только мы позабыли


(но звёзды горят, даже если  глаза их не видят):


«Лишь чудо спасает нас тут, в этом логове львином».


О, правду, великую правду мои мудрецы говорили:


Что мёртвый  в костёлах – не брат наш Йешуа, а Езус,


что он в Вифлееме рождён,


не в селенье еврейском Бейт Лехем,


и что Магдалина не Мирьям, еврейская дочь из Мигдала,


с кувшином прозрачного масла, в одеждах льняных, а Мария.


                                                                                              


А что же тогда миллионы кричат: «Аллилуя!»,


когда проплывает над ними в процессии сын Галилеи?


Об этом скажу я, еврей, обескровленный так же,


как множество множеств других,


                                               в рваных талесах и с ремешками –


в стихах изливающий тысячи лет нашей скорби:


Эй, мир, посмотри: верят в ложь миллионы!


Бейт-Лехем – селенье евреев!


И мёртвый еврей Йешуа  


на стенах костёлов развешан!


 


*   *   *


 


Казните их всех: тех, что ходят по улицам вашим,


объятых тоскою, с глазами, глядящими в землю.


В крови их отрава – там кладбище слов ядовитых,


которых они никогда вам не скажут.


Но я их скажу,


еврейский поэт в этом Царстве Креста.


И множество тех, что в крови своей носят отраву


безмолвных проклятий – те солнца не видят,


а видят лишь луны, лишь луны в опаловых водах.


И множество это всё движется дальше и дальше


по морю, по суше – и столб идёт следом за ними:


привязан к нему иудей: «Боже, Боже!»


кричит он сухими губами в пустое пространство.


Казните их всех, молчаливых: они вам не скажут


тех слов ядовитых, которые я говорю вам!


 


*   *   *


 


Я здесь, в вашем Царстве родился, в глубинах Европы,


под сенью Креста, где тоскует печальная ива


над омутом тёмным.


И только в тумане рассказов я видел Бейт-Лехем,


далёкий


и синий.


Я знаю: здесь каждого страх поражает.


Боятся они, что бандиты к ним вломятся в полночь


с ножом, топором


и убьют их в постели.


А может, я сплю, и всё это мерещится мне?


Во сне ли услышу


иль в час пробужденья


те крики, что рушат небес безмятежность?!


Отправьте меня за пределы полей ваших, к морю.


Оттуда – в края, где блестит золотой полумесяц.


Он острый, как серп, и приставлен сынами пустыни


к овечьему горлу.


Отправьте меня на Гудзон – там живут мои братья


и доллары копят – «жидовскую копят монету,


чтоб с нею в Европу приехав, скупить все алмазы


славянской короны»…


Отправьте к соседям, в Совдепию, к брату:


Он там комиссаром – ни слова по-польски не зная,


на идише пишет декреты свои для поляков.*


О царство страданья, лесное славянское царство!


Наш след на земле твоей – кладбища наши.


Гниют там евреи, лежат поколенья в могилах,


и пищею служат червям, и питают древесные корни.


Куда же идти, где искать себе новое место,


чтоб звон колокольный ваш больше не слышать,


не видеть кресты золотые и шествия ваши.


Одно только место такое: глубинные воды,


куда не доходит гул вашего Царства.


Но я не хочу опускаться в морскую пучину,


пока ещё суша цветёт и сияют ночные созвездья.


Я просто беду ощущаю, которая ждёт нас


под сенью Креста.


 


*во время советско-польской войны 1920г. политотдел Красной армии выпускал пропагандистские листовки на идиш


 


*   *   *


 


Затмение солнца у вас, в полутёмной  Европе,


и рад я тому, что затмение солнца настало.


Так радостно кровь молодая по жилам струится,


и реет над тканью одежд аромат предвечерья.


Багровою ночь будет в Царстве Креста!


Я свод ненавижу небесный, лежащий на шпилях.


Для нас это медь – она давит на головы наши.


Для нас это небо, откуда дождю не пролиться.


Проклятье лежит на полях, и они не дадут урожая –


но то, что нам здесь уготовано –


с вами случится!


 


*   *   *


 


Проклятье приходит к нам с ломтем осеннего хлеба.


Отчаянье пьём мы с водою из чёрных колодцев.


А ночью является страх, перед тем как постели коснёмся.


Так дни здесь проходят – и стелятся запахи ивы


над реками мрака, где тлеет ноябрьский ужас.


А ночью слетаются совы оплакивать лето.


Сидят пастухи наши мёртвые на побережье,


а овцы испуганно мечутся ночью пустынной


и влаги для ртов опалённых своих не находят.


Но утром и вечером в мире царит вожделенье.


Есть чудо рассветного неба, есть чудо заката.


И в полночь с землёй в наслажденье сливается тело.


И лишь старики у нас рано встают, до восхода.


В сердцах у них сумрак: полны их сердца, словно ивы,


осенним кошмаром.


Предчувствием смерти.


 


*   *   *


 


 Мирьям, Мирьям, мне больно,


что в затмении тащат твои образа по Европе,


и бормочут с амвонов, тебя называя Марией...


Если б мог я к тебе подойти, в час когда ты плывёшь над толпою,


чтобы губы твои целовать, словно розы Шарона,


и тебе рассказать, что живут здесь евреи,


евреи простые


и что есть у них жёны и дети


 в этом городе, городе страха –


раскололся бы тотчас мой череп и вытек


белый мозг мой на камень,


а толпа продолжала бы путь как ни в чём не бывало.


Кровь течёт, я иду, но ты, Мирьям, об этом не знаешь,


и звучит твоё имя: Мария. Звучит на латыни.


 


*   *   *


 


Улетают в скитание птицы – прекрасны их птичьи скитанья.


Сердце мира открыто для них, озарённое светом:


вольной стаей взлетают они, устремляясь в просторы, –


 -  и с ними


поднимается солнечный круг, и бежит он с востока на запад.


А усталым ногам говорят вавилонские реки


(сквозь туман, полный слёз, застилающий звёздное небо):


«К нам, бездомные, к нам возвращайтесь из края страданий.


Вы устали в пути, а дороги уходят всё дальше.


Велика перед вами земля – так войдите же в реку,


и она унесёт вас в глубокое счастье покоя,


в океан беспредельный»


Мой суровый отец, моя мама – само благочестье!


Не прислушаться ль нам? Уже вечер. В тумане,


полном слёз, не войти ли в поток, что уносит


в океан беспредельный?...


Или мы не хотим изумляться цветению лилий,


видеть ясный закат, любоваться походкой красавиц?


Но отрада для всех – океан беспредельный…


Не прислушаться ль нам,


ведь туман полон слёз в этот вечер?


 


*   *   *


 


Красен хлеб наш субботний. А красные яблоки наши –


как кровавые луны, лежащие в чёрных озёрах,


как кровавые луны, созревшие в ночь полнолунья


в вашем Царстве Креста.


Велико это царство: моря занимает и сушу.


И кого здесь волнуют вавилонские реки,


чьи потоки оставили нам непросохшие слёзы


бесконечного плача?


И кого здесь волнует, что хоронят упавшее в воду


чьё-то тело, а рядом стоят лики смерти живые –


люди в чёрных одеждах: они окружают


череп женский пробитый, наполненный грязью и тиной.


 


Для того колокольня, чтобы слушать нам звон похоронный,


слушать колокол скорби.


А ещё есть в костёле орган, что поёт «аллилуйя»


в чёрный вечер субботний – словно кровью он мажет


двери наших домов: знаки Каина ставит.


 


*   *   *


 


Может, самое чёрное вижу я здесь из пророчеств,


каждым нервом своим ощущаю я ужас,


оттого что сбываются эти виденья


здесь, в долинах страданья, на земле христианства.


Мы сошли со ступеней крутых, на которых стояли,


покачнул наши лестницы ветер Европы:


всем любовь – даже тем, кто готовы нас резать,


даже душам злодеев – Небесное Царство.


Пламя в наших глазах, опалённое небо:


и пылают костры, и снуют между ними евреи,


и ни слова не могут сказать, и не знают, где выход,


и не видят, что небо в огне и что бездна под ними.


Только мельницу видят они, чьи вращаются крылья


в ядовитом пространстве, и мелют, и мелют


воздух кладбищ осенних, старых кладбищ Хешвана.


Как могу я, идущий от страданья к страданью,


одинокий еврей, в чьей крови страх еврейский и ужас,


ужас ночи насилья слепой и закланья овец – как могу я


пробудить это павшее воинство: тысячи тысяч


на полях Украины, на польских дорогах!


Чтобы встали они и себя, своё множество сами


увидали: червями обглоданных мёртвых евреев


в снежном Царстве славянском,


                                                в стране колокольного звона.


Только ночью встаёт это воинство мёртвых,


и когда я иду к своей белой постели,


к моей белой постели их тени подходят,


говоря: «Посмотрите на нас, посмотрите!


Вот таким ваш конец – всех и каждого – будет!».


 


*   *   *


 


Только десять евреев останутся после закланья,


чтобы видели все: был народ здесь, в краю колоколен.


Но в крови своих ран не придут они к римским воротам.


Как случилось, что вместо Давидова Царства


есть у нас обветшавшее царство литовских местечек,


где мы сумрачный сон иудейский наш видим


о берёзах, корнями вцепившихся в землю,


и о лунах, мерцающих над изголовьем…


Есть у нас царство польских тоскливых предместий


(где порой наши сны прерываются воплем),


Есть край скорби и ужаса на Украине –


тот простор, где закланье овец происходит…


И ещё есть на суше, от моря до моря,


много мест, где раскрытые ждут нас могилы.


Есть и мельница – чёрными машет крылами


и касается туч: милосердия просит.


И шатры есть цыганские – ставят евреи


их, кружа по земле, будто солнце по небу.


 


Только десять останутся, с горлом овечьим, слепые,


но останутся вечно. Детей породят они в страхе,


с тонкой шеей, с глазами, как птицы в тумане,


с кровью сморщенных роз – а ночами трубить будет некто,


звёздный свод сотрясая.


 


*   *   *


 


Если б мог удержать я пылающий Марс на орбите,


чтобы он осветил, сквозь затмение солнца, дороги,


где сидят наши матери возле обочин


и баюкают там своих мёртвых детей на коленях,


своих мёртвых ягнят и птенцов на распутьях Европы.


На востоке, на западе – всюду кошмар под крестами!


Что я сделать могу, собирая в кулак наши слёзы?


У обочин сидеть, молча плакать в тени колоколен


и баюкать ягнят и убитых птенцов на коленях?


Или кладбище выкопать в сердце Европы


для погибших ягнят,


для птенцов моих мёртвых?


 


*   *   *


 


В облаках кто-то водит смычком окровавленной скрипки.


Час молитвы пришёл! Встаньте в угол, молитесь,


мои мать и отец, за меня на закате!


Потому что ваш сын, хоть на нём христианское платье,


он еврей всё равно, он скиталец, бродяга,


на висках его – пейсы;


Если их не увидит никто, это значит – мой профиль


не заметен в тумане.


А ещё здесь, в тумане, звучит мандолина,


но тоска от неё в этот час предвечерний.


Потому что еврей в элегантном костюме


под крестами здесь бродит – один в этом Царстве


на исходе субботнего дня, когда звёзды восходят.


Изумрудно-пьянящая ночь, запах мяты и яблок,


голубой аромат, полнолунье


над лицом материнским, над лесом страданий,


над телами моих мертвецов на деревьях…


 


В кафедральном соборе висит обнажённый Йешуа,


и блестят серебром неподвижные старые лампы.


 


*   *   *


 


Оберните бурнусом меня и набросьте на плечи мне талес,


ибо вспыхнул угасший Восток и горит в моих венах.


Заберите обратно мой фрак и ботинки из лаковой кожи –


всё, что здесь я купил, чтобы стать европейцем.


Посадите меня на коня и отправьте в пустыню,


Возвратите в пески вместо роскоши ваших бульваров.


Есть в пустыне народ с обожжённою бронзовой кожей.


(Колоколен там нет и крестов, лишь созвездья сияют.)


И когда воззовёт кто-то бронзовый голосом зычным


и воскликнет: «Любовь!» – и взойдут полуночные звёзды –


отзовётся вода голубая, разлившись у края пустыни, 


отзовётся любовью.


 


Варшава-Берлин 1922-1923