Главная | Журналы | Персоналии | Книги | Медиа | ПОМОЧЬ МЕГАЛИТУ |
Центр |
Валерий ПерелешинОб авторе: (Валерий Францевич Салатко-Петрище, 1913–1992). Поэт, переводчик, критик... |
Петр ЕпифановОб авторе: Поэт, прозаик, переводчик. Родился в 1963. Окончил исторический факультет... |
Патриция ПоланскиОб авторе: Patricia Polansky). Русский библиограф Библиотеки Гамильтона Гавайского ... |
РегионыЦентрРоссияАбаканАнадырьАрхангельскАстраханьБарнаулБелгородБлаговещенскВладивостокВладикавказВладимирВолгоградВологдаВоронежЕкатеринбургИжевскИркутскКазаньКалининградКалугаКемеровоКраснодарКрасноярскКурганКурскЛенинградская областьЛипецкМоскваМосковская областьНарьян-МарНижний НовгородНовосибирскОмскОрелОренбургПензаПермьПетрозаводскПетропавловск-КамчатскийПсковРостов-на-ДонуРязаньСамараСанкт-ПетербургСаратовТверьТулаУлан-УдэУфаХабаровскЧебоксарыЧелябинскЯкутскЯрославльЗападная ЕвропаАвстрияАлбанияБельгияБолгарияБосния и ГерцеговинаГерманияИзраильИрландияИспанияНорвегияПольшаРумынияСловенияФинляндияКавказАзербайджанАрменияГрузияАзиатско-Тихоокеанский регионАзиатско-Тихоокеанский регионАфрикаАфрикаВосточная ЕвропаБеларусьМолдоваУкраинаЦентральная АзияКазахстанКиргизстанТаджикистанУзбекистанСеверная АмерикаКанадаСШАСтраны БалтииЛатвияЛитваЭстония |
Борис БерлинПортрет его жены. СуламифьЭто же так просто
– Как ты думаешь, сколько мне лет? – Я не думаю, я знаю. Я вообще знаю тебя, как облупленную. Тебе тридцать. С дли-и-инным хвостиком. – С каким еще хвостиком? – Как с каким? Который у тебя на макушке, конечно. Как раз я в него сейчас носом тычусь. – А вот и нет. Я сегодня посчитала, выходит, что мне уже шестьдесят. – Ну, ты и хватила. Откуда шестьдесят-то? – Очень просто. По Эйнштейну все относительно, по крайней мере, в пределах нашего привычного пространства-времени. То есть всё влияет на всё и существует относительно всего. – Это что, теория относительности на сон грядущий? Вместо снотворного? Ну-ну, чем ты меня еще удивишь? Давай, самое время. Ну? Она поудобнее устраивается рядом и бормочет – уже почти засыпая: – Так я и подумала, что если это верно не только для всей вселенной, а и для каждого из нас вообще, то главный вопрос вовсе не быть или не быть, а если быть – то относительно кого? Вот мы с тобой не просто живем, а относительно друг друга и притягиваемся тоже друг к другу. Замкнутая система… И поэтому жизнь каждого из нас умножается на два. Как и всё остальное… И значит, – уже совсем едва слышно, – мне… шестьдесят… – Погоди, – я прижимаю ее к себе еще крепче и чуть тормошу. – Не засыпай, погоди. Ты вот скажи, а что тогда происходит со смертью? – Смерть делится… на ноль… – На ноль делить нельзя, это не имеет смысла. – Смысл есть во всем… – Ну, хорошо. И что? – И получается… бесконечность. Это же так просто, господи… Спокойной ночи… Иногда мне даже кажется, что она права, и все на самом деле так просто. Особенно в такие моменты, как сейчас – настроение у нее, слава богу, хорошее, да и картины в последнее время неплохо продаются. Может, мы даже заведем собаку. Ведь завести кого-то надо обязательно. А детей нам нельзя. Нельзя, и всё. И еще. То, что мы проживаем с моей ненаглядной женой, это вовсе не жизнь и не любовь. Скорее всего, это борьба. Она – Лами – борется с собой, а я борюсь за нее. Почему? Давайте я расскажу, как это у нас обычно бывает.
Бывает – так
Картины свои она всегда заканчивает на рассвете. Всегда. Придет, усядется рядом на кровать – растрепанная, перепачканная, в волосах краска, подмышками темные пятна, майка – хоть выжимай. – Ну, что? Глядеть будешь, или как? Голос ее хриплый и насмешливый, не такой, как всегда, сам на себя непохожий. И чудится мне – не моя это жена. То есть похожа, конечно, но… – Ну, как хочешь, – она встает, поворачивается и молча уходит в мастерскую. И… Это теперь я ученый, а раньше…
…– Лами, что ты наделала? Отвечай! Зачем? Отвечай сейчас же, слышишь? Она сидит поникшая на высокой табуретке посреди комнаты, в руках кухонный нож, на полу, словно разрезанное солнцем на неровные цветные полосы, то, что пять минут назад было еще невысохшим холстом. Растерзанное, истекающее кровью мое наивное счастье. – Ты изрезала холст. Ты уничтожила свою картину – зачем? – Это не картина. – А что же это, по-твоему? – Мазня. Я это знаю. И ты знаешь. – Глупости! Ты несешь чушь! Сама знаешь, что чушь. Ты – художник. – Я не умею рисовать. Кроме цвета, там ничего нет. Мазня. – Ты же закончила академию, ты замечательный рисовальщик. Ты училась этому годы. – Нет, я не умею рисовать. Не умею, и всё. Она отворачивает лицо. Она прищуривает глаза. Сейчас она не Суламифь. Не моя Лами. И все же она моя. Она моя до тех пор, пока я нужен ей больше, чем она мне. То есть больше, чем воздух. Когда не просто двое влюбленных – два художника, объяснить вам, что это такое? Как это? Первый живет, второй охраняет. Первый дышит, второй прикладывает руку к его груди. Первый рассказывает, второй знает. Первый пишет, второй любуется. И никакой это не парадокс. Просто – жизнь, помноженная на два. Помните?
Её счастливые глаза
…– уже так давно не пишешь. Почему? Пара натюрмортов и два-три пейзажа в год, это же все равно, что ничего. Для тебя – ничего. – Ты ведь знаешь, как мне некогда. Я же все время занят. На кафедре, еще живописи восемнадцать часов в неделю, выставки, издательства, частные уроки… И между прочим – ты. Когда же мне? – Да причем здесь – когда? Это неважно. Ты ведь был самый талантливый на курсе, я же помню, как на тебя все молились – будущий Босх. Твоими работами до сих пор вся кафедра увешана. А ты… – Лами, ты иногда ужасно непонятливая. Вот просто ужасно. – Не смей со мной так. – Как? Как – так? – Как с маленькой. – Так ты ведь и есть маленькая. Моя маленькая. Разве нет? – Это из-за меня, да? – Боже, какие глупости. Ну вот – совсем. Сама-то себя ты знаешь. Знаешь, что обожаешь выдумывать и потом сама в это веришь, – на моем лице появляется улыбка, и я говорю: – Хотя в одном ты права безусловно. Всё на самом деле из-за тебя. Если бы не ты… – Если бы не я – ты бы писал. А так… – А так получается жизнь, умноженная на два, и хватит об этом. У нас патриархат, забыла? И еще ты забыла – я же пишу твой портрет. – Ага. Ты его начал, мы еще даже знакомы не были. Не ври. – Не вру. Я его начал раньше – да. Зато сразу понял, что это ты, как только тебя увидел – помнишь? Подумал, надо же, какие счастливые серые глаза. А ты – не ври…
Нарисовать небо
– Я не могу. Эти краски сводят меня с ума. – Какие краски, Лами? Ты о чем? – ни за что и никогда в моем голосе не услышать тревоги. Я смотрю на нее и улыбаюсь. – Погляди сам. Это же какая-то чудовищная красота, неужели ты сам не видишь? Она стоит у окна, по которому стекают дождевые капли – то ли сверху вниз, то ли снизу вверх, не поймешь. Одинокий красный лист дрожит на ветке за стеклом перед тем, как окончательно оторваться и умереть. Внизу, будто испуганные глаза, раскрываются разноцветные зонты. Небо постирано, подсинено, и словно в насмешку, сброшено под ноги – прямо в лужи. – Я понимаю, что ты хочешь сказать, но все-таки это звучит странно, согласись? – Зачем? Зачем соглашаться, если ты и так понял? В красоте страшная, просто чудовищная сила, сильнее нет ничего. Я знаю, и ты знаешь. Ах, если бы уметь рисовать! – Слушай, я устал с тобой спорить. У тебя изумительный глаз, совершенная техника, твердая рука. Каждая твоя линия поёт. Когда я смотрю на твою графику, у меня замирает сердце – между прочим от восторга. Чего тебе не хватает, скажи? – Это всё не то. Форма, внешняя оболочка – ничто. Ты же сам художник, как ты не понимаешь? – Я пойму, если ты объяснишь, Лами, ну? – Как объяснить? Тебе! Вот ты стоишь и смотришь в окно, и видишь небо. А теперь представь его через секунду после того, как по нему пролетела птица. И нарисуй. Или нарисуй дождевую каплю так, чтобы было понятно, что она – дождевая. Не просто цветом или пятнами – линией. Ну что тут непонятного? Цвет может лишь усилить ее или приглушить, но он не может ее заменить. Нет линии – нет ничего. – Я понял. Тебя огорчает невозможность изобразить вселенную целиком. Ее душу. – Меня это не огорчает, меня это бесит. И потом – почему невозможно? У Эйнштейна получилось, я тоже хочу…
И все равно – свет
Так начинается… Потом она на неделю исчезает в мастерской, появляясь лишь изредка – поесть, прижаться мимоходом, чмокнуть на лету, – веселая, живая, неугомонная. Я готовлю что-нибудь на скорую руку, мы садимся напротив друг друга и трапезничаем, и пьем красное – обязательно красное – сухое вино. Лами убеждена, что в настоящем хорошем красном вине кроме красного есть все остальные цвета и оттенки. И мне совершенно неохота с ней спорить. Мы болтаем и пьем, и смеемся, как дети. Она рассказывает мне все свои сумасшедшие идеи, которые рождаются прямо тут же, за столом – только лови. Например, о том, что у муравьев обязательно должна быть письменность. Или, что ближе к весне снег падает не как обычно, а наоборот, снизу вверх, и так получаются облака. Или… Спит она совсем мало. Лежит и смотрит на луну или просто… А то вдруг прижмется крепко-крепко, будто боится чего. Тогда я вжимаю ее в себя всю, и сразу – жарко… И наступает то самое раннее утро. – Ну, что, глядеть будешь, или как? И толком не проснувшись, я бегу в мастерскую спасать чудо. И Лами – от самой себя. – Ну, как тебе? Что ты видишь? Расскажи. Смотрит исподлобья, ждет. Ждет и – я знаю – боится. – Это дождь. Но не грустно. – А еще? – Вот-вот… упадут яблоки. – Еще? – Смерть. Кто-то умер, но осталось что-то после. Поэтому грусти нет. – Но как?! Как ты смог понять? Все это? – Наверное… слишком много дождя. А значит, это уже не только дождь – еще и слезы. Верно? – Да… – И все равно – свет. Потому что остается что-то после. После смерти. Всего-то и надо взять и разделить ее на ноль – и получится бесконечность. Это же так просто, правда, Лами? Она наклоняет голову. Она обнимает меня и затихает. И… – Ты самый лучший, ты единственный. Ты понимаешь то, чего не понимаю я. Чего не понимает никто. То, что непостижимо. – Непостижима – ты. И понимаю я – тебя. А скорее всего, просто люблю.
Все время… Всегда… Первый дышит, второй прикладывает руку к его груди. Ждет. Лами… Аминь.
Однажды утром
Это выглядит просто, как перемены настроения. Я тоже так думал – вначале. А потом стал читать, интересоваться. Потом поговорил со специалистом. Потом… Оказалось, это диагноз. Маниакально-депрессивный синдром, правда, в самой легкой на свете форме. К тому же я – всегда рядом. Всегда. Именно во время приступов она пишет свои гениальные картины. Хотя сама Лами говорит, что благодаря мне. Может быть. И сразу вслед за этим она становится тихой, земной, почти обычной, почти как все. Потому что ей все равно – что есть, что пить, о чем говорить и что за окном уже неделю идет дождь. Только по ночам она по-прежнему почти не спит и прижимается ко мне гораздо сильнее, чем обычно. Жарко. Но я ведь почти с самого начала знаю – не все потеряно. То есть не потеряно ничего. Как раз наоборот – все только начинается, потому что бесконечность, помноженная на два, – все равно бесконечность. Моя рука на ее груди – всегда, все время. Я жду и буду ждать столько, сколько нужно. И ее портрет, который я пишу уже так долго, – ждет тоже. Это главное. Времени не существует. Ведь время – это всего лишь смерть, поделённая на ноль. Так просто. Но я знаю, что однажды утром… Она придет и усядется на кровать, и спросит: – Ну, что, глядеть будешь, или как? Еще даже не проснувшись, еще не открыв глаза, я пойму, что не успею. И какая разница, что за окном – пронизанное солнцем утро или дождь – мне все равно. Лами вот она, рядом, капли пота на лбу, тяжелое дыхание, и это ее: – Ну, что? Глядеть будешь, или… Там, в мастерской, меня дожидается чудо. Оно поет, пульсирует, распускает лепестки и заходится от смеха. Жизнь, помноженная на два, опрокинутая на холст, пригвожденная кистью, обреченная на вечность. И самое главное – она. Лами. Совсем как живая…
…Сегодня ночью она снова прижмется ко мне. А значит, снова надо будет просыпаться, бежать в мастерскую и спасать. Картину. Лами. Себя. Просто я знаю, что когда-нибудь не успею. И тогда – наконец…
…я закончу ее портрет. И будут выставки, залы, галереи – без конца. И люди будут останавливаться, и замирая от восторга, спрашивать вполголоса: – Кто это? Как она называется? – «Суламифь – портрет моей жены». – А-а-а-аххх…
Я – вижу
Свежераспустившееся крохотное деревце. Почти саженец. Совершенно человеческое лицо – глаза, нос, губы. Тело – молодой гибкий ствол, ветви-руки, ноги-корни. Они стремятся в разные стороны, тянут ее, почти разрывают на части тонкое тело. Ей должно быть ужасно больно, непереносимо, но… Сколько ни разглядывайте ее, сколько ни подходите, ни смотрите – вы не поймаете ее взгляд. Никогда.
А смотрит она… А смотрит она… Только на меня, на меня одного. И в глазах ее – счастье. А счастье – это бесконечность, помноженная на два. То же самое, что и смерть, поделённая на ноль. И все это она – Лами.
– Как, вы говорите, ее звали? Суламифь?
К списку номеров журнала «Литературный Иерусалим» | К содержанию номера |
ГолосованиеВыберите название/тему следующего раздела проекта "Вещество"ЖурналыСИБИРСКИЕ ОГНИВРЕМЕНАКыштым-ГраниСОТЫВЕЩЕСТВОАРТИКЛЬДАЛЬНИЙ ВОСТОККОВЧЕГМОСТЫМЕНЕСТРЕЛЬПриокские зориВИТРАЖИДОНДРУГОЕ ПОЛУШАРИЕБАЛТИКА-КалининградНОВЫЙ СВЕТНАЧАЛОСлово-WordКольцо АЭМИГРАНТСКАЯ ЛИРАДЕНЬ ПОЭЗИИЖурнал ПОэтовСВОЙ ВАРИАНТГРАФИТИНЫЕ БЕРЕГА VIERAAT RANNATЮЖНОЕ СИЯНИЕЛитературный ИерусалимЖурналы, публикация которых на сайте прекращена:Пятью пятьКочегаркаРусское вымяЕВРОПЕЙСКАЯ СЛОВЕСНОСТЬЕВРЕЙСКАЯ СТАРИНАЗДЕСЬЛитСредаЗаметки по еврейской историиСемь искусствЛиФФтОСОБНЯКСЕВЕРЛИТЕРАЧЕЛОВЕК НА ЗЕМЛЕЮЖНЫЙ УРАЛИЛЬЯСеверо-Муйские огниАРГАМАК-ТатарстанСлова, слова, словаЗАРУБЕЖНЫЕ ЗАДВОРКИКАЗАНСКИЙ АЛЬМАНАХПять стихийЗАРУБЕЖНЫЕ ЗАПИСКИГВИДЕОНИНФОРМПРОСТРАНСТВОСорокопутДЕРИБАСОВСКАЯ - РИШЕЛЬЕВСКАЯСТЕРЖЕНЬТело ПоэзииБАШНЯБЕЛЫЙ ВОРОН22ВОЛОГОДСКАЯ ЛИТЕРАТУРАНАШЕ ПОКОЛЕНИЕУРАЛРУССКАЯ ЖИЗНЬДЕТИ РАФУТУРУМ АРТАРТ-ШУМЛИТЕРА_DNEPRТРАМВАЙЧЕРНОВИКЗАПАСНИКЗИНЗИВЕРЫшшо ОдынПРЕМИЯ ПБЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫЛИКБЕЗЗНАКИ11:33ВАСИЛИСКДЕНЬ И НОЧЬУРАЛ-ТРАНЗИТНОВАЯ РЕАЛЬНОСТЬАЛЬТЕРНАЦИЯ |