Александр Шерстюк

Стихи о диковинных странах


***


 

Мне сегодня приснился сон.

 

Будто – речка, вода струевая,

гать упёрлась, её не пускает,

мать нагнулась, бельё стирает,

из-под праника брызги взлетают,

икры мокрые красно сияют

и исподнее бело сверкает,

и досочка концом намокает,

луг шелковый, трава зеленая...

 

Звуки тоже быстро взлетают,

взмах за взмахом – за стаей стая,

до бугра летят и до леса,

в даль зелёную, в поднебесье.

То летят, пока не растают,

то опять кружат над мостками,

тянет их на родимое место,

к тихой речке, к чистому плеску,

где их праник опять взбивает...

 

Просыпаюсь –

ковры выбивают.

 

 

Баллада о гусиной коже 

 

Гусиная кожа детства...

Чтобы реже и в меру мёрз я,

мамой каждой зимою в дело

запускались бёрда и кросна.

 

А потом рулоны холщовые

я по травам с холма раскатывал.

Из-под ног улетали пчёлы.

И ложились холсты, как скатерти,

 

что дорожкою лишь для солнца,

для его колеса, лучащего

спицы стройные и высокие,

были временно предназначены.

 

Охранял белизну я строгую

от гостей и от их гостинцев –

и от гусениц многоногих,

и похожих на них гусинцев.

 

Пас я рядом крылатое стадо

(как я дням тем сейчас завидую!).

Среди особей серых отрадно

золотой выделялся выводок.

 

Предводитель лапчатых скор был

на ударную крыльев силу.

И, паслось убедительней чтобы,

доверял я пасти коромыслу.

Вождь их тоже страж был бессменный.

Он решительно и нещадно

мою тягу к пушистому племени

подтверждал синяков печатью.

 

Ну а в целом дороги были

всё же разными даже на ощупь:

домотканая – у светила,

травотканая – у гогочущих.

 

И пушистые незаметно

потемненьем из кожи лезли.

На исходе каникул летних

были вовсе не интересны.

 

Из холста, что был выбелен здорово,

мама сумку школьную сшила.

И потом с неуместным проворством

я в неё проливал чернила.

 

К Покрову ближе – ближе к дому

колыхалась тяжёлая стая.

Здесь одну я историю вспомню –

как убил гусака нечаянно.

 

Во дворе, тренируя руку

на бросках, картофельный олух,

целил я в мишень миски круглую,

а попал птице прямо в голову.

 

Ещё помню: когда без перьев

оказалась в пупырышках кожа,

то была на мою она белую

и холст выбеленный похожа.

 

 

Тасе

 

Мы жили тогда ещё неогороженно.

Послевоенный твой голос лил

«позарастали стёжки-дорожки».

Кружили хрущи над цветением слив.

 

Ты старшая. Ты бесконечно уставшая

от наших босых и бузинных игр.

И улетает к парам кружащимся

твой круглой улыбкой очерченный лик.

 

Гитарные зовы, щипковые такты.

Повздёрнуты плечи и сборки кофт.

И ухажёрства бесспорные факты.

И с матерью вздоры из-за пустяков.

 

Те стёжки-дорожки облезло лежали

в траве-мураве. Её звали мурог...

Что напророчил твой тембр дребезжащий?

Что рой жуков нажужжать тебе смог?

Тая, поплыли за вёснами вёсны,

плавно сначала, потом быстрей.

И оказался внезапно взрослым

мальчик, твой брат, – вот он, в створе дверей.

 

Сколько там лет, сколько зим – не спрашивай.

Раз занесло, давай обоймёмсь.

Хоть непривычно, это не страшно.

Что же стоишь? Я не долгий гость.

 

Давай и оглянемся. Особняково

смотрится каждый теперь из нас.

Новая жизнь и заборчик новый,

и с голубыми усищами газ.

 

Книжный собор зело великолепен.

Дорожки заморские, шик-модерн.

Грядки обоев, салатные стебли.

Роза китайская в синем ведре.

 

И что ни шаг – нажитого услуги.

Хватит на вещи! В лицо я гляжу.

Что-то не вижу ту прежнюю, круглую.

Только на фотке её нахожу.

 

Ну так скажи, моя вечная старшая,

что в этом доме не новое есть?

То, что опять бесконечно уставшая?

То, что опять поёшь ту же песнь?

 

Что ж, на тебя это очень похоже!

Нравится мне дребезжащий тембр.

Позарастали стёжки-дорожки,

где мы гуляли... – теперь уж совсем.

 

Жаль, правда, позарастали крапивой,

а мурава не гнездится здесь.

Да ещё жаль, что отпели сливы,

звоны хрущей поубавил прогресс.

 

Нажили мы каждый столько много!

Но, чтоб обняться в нечастый час –

после дороги и перед дорогой, –

хватит и тембра, пожалуй, для нас.

 

Пусть – в дальней дали то босое царство.

Пусть – не повздорить из-за пустяков.

Всё хорошо! Пелась песнь не напрасно.

Гостю взгрустнулось – и был он таков.

 

И на своём отстоянье далёком

от розы китайской, и слив, и бузин

он, возвратясь, будет ночью глубокой

долго сидеть в тишине один.


 


 


Стихи  о  диковинных  странах


 


Я очень долго ничего не знал о диковинных странах.

 


Я ничего не знал о них


в 1941 году,


в моём тысяча девятьсот сорок раз


первом году,


когда я был не я,


а розовый пузырь


с четырьмя или больше отростками.


Я лежал в тазу –


руки, ноги, стрела амурная,


перламутровое


первое утро,


первый вздох –


и возмущение,


что дышать теперь надо самому.


Первые нараспашку глаза.


Первая и последняя мать


на золотой соломе.

 


Я ничего не знал о диковинных странах


именно в 1941 году,


когда один неудавшийся художник,


но удавшийся дрессировщик,


уродливый потомок крысолова из Гаммельна,


под многоствольную дудку


выпустил миллионы крыс


в направлении Гомеля,


а значит, и Мглина,


а значит, и меня, –


чтоб, отгрызая кусок за куском,


без угрызения совести


они съели берёзы


и выпили озёра,


закусили коренными жителями


и, вдохновляясь идеей громкого ветра,


помочились на несъедобный пепел.

 


У меня не было представления о диковинных странах,


когда был Сталинград


и прямым попаданием смерти


унесло в разные стороны


руки и ноги


и разудалую голову


моему семнадцатиюному брату,


когда могущество вивисекции


достигло безымянных высот,


а в голубые артерии Родины


металлические плавники


метали взрывчатку.

 


Я ничего не знал о диковинных странах


и в том майском году,


когда на зелёном лугу,


а затем на меже,


а затем у крыльца


появился солдат,


а я спрятался под услон*,


непонятен был мне


этот дядя папа.

 


А отец сначала кутнул немного,


чтоб поверить,


что ещё он на этом свете,


затем сложил медали


и 17 благодарностей товарища Сталина


вместе с «Материнской славой»


в трофейную коробку «Zigaretten»


и принялся за прежнее дело:


воспитывать молотком –


когда плуги, когда серпы,


когда лошадям подковы на счастье


(мог бы и для блох –


умение было и блохи были,


да в слишком агрессивный блок


они со вшами вступили).


Он плющил и сгибал,


оттягивал и калил,


отпускал и бил,


бил и бил и бил –


кому бурав, кому дыру,


кому крест, кому звезду (над обелиском),


кому нож, кому тож,


кому змеевик для искушения змием бурячным.


Не забывал также нравиться бабам.


Жизнь продолжалась.

 


Мне незачем было думать о диковинных странах,


когда процветали цыпки,


мы ловили корзиной


рыбную чепуху,


пасли уважаемых гусей,


курили вату


дырявой, но самой тёплой в мире фуфайки,


под пекущим солнцем,


по колено в воде,


играли тягловой силушкой


в торфяном карьере,


собирали благородную лебеду,


крапиву


и прошлогоднюю накрахмаленную картошку,


дрались, как воробьи, у хлебного магазина


за буханку хлеба,


занимали очередь, чтобы вырасти.

 


Я ничего не знал о диковинных странах,


когда впервые надел ботинки,


брезентовые, без носков,


выстоял билет,


простился с отцом, матерью


и своими четырнадцатью годами,


забрался на верхнюю полку


и загремел


за тысячу далей,


за своим Бог знает чем,


нужным.

 


И когда я спустился в шахту,


то есть в глубь моей Родины,


и с помощью пара, Богоматери и печёнок


выполнял план,


обоснованный не электронной машиной,


а скупым словом «надо», –


я и тогда, собственно, ничего не знал


о диковинных странах.


 


Я ничего не знал о них и позже,


когда разгружал на Волге баржи,


строил объекты в Казахстане,


украшал их вывесками:


«ЕСЛИ ТЫ СВИНЬЯ – ВХОДИ!»,


в московских двориках


работал дворником,


живя в подвале, издавал «ВЕЧЕРНИЙ ПОДВАЛ»,


награждённый орденом Аиста


в связи с выходом первого номера,


надышался СМОГом


(Самое Молодое Общество Гениев,


Сжатый Миг Отражённой Гиперболы)


и, уезжая к девушке в Смоленск, говорил:


«Держу курс на Париж!», –


не удивляйтесь,


я был слишком молод и гениален,


чтобы жить не в диковинных странах.

 


Так что ж случилось, что произошло,


что должно было случиться, произойти,


если теперь, в золотоноснейшие дни,


когда на плечах пуды лет


и есть


отдельная двухкомнатная смежно-изолированная


каюта


на плывущем среди рябин и визга детей


тихоходе,


есть кругломордые сытые цифры


в расчётной книжке,


есть тысячи книжек


и тысяча возможностей


забыть голодость,


а она не забывается,


грызёт сытые цифры


и не поправляется,

 


что случилось, что произошло,


что должно было случиться, произойти,


если,


приезжая в Ригу –


серую, как её кошки, Ригу, где


HOTEL готикой стать хотел,


или в Бухару,


глинобитную до несгораемости,


вечную Бухару,


где мечети покрыты небом,


то в Лоо,


гололунное, спелотелое,


изобильное «Изабеллой» Лоо,


где купаются в море куриные боги, –

 


приезжая в прекрасные диковинные страны,


я не могу,


я не могу их любить больше трёх дней, –


восхитительные, восклицательные, дивные страны,


всё чудесно и хорошо,


вдруг на сердце – собачий вой


и такая нищета,


такая яма,


что


летят к чёрту планы,


отдыхи и загары,


хватаешь дурацкий чемодан


и бежишь на вокзал,


на ближайший глазам вокзал,


на аэро, авто, ж/д,


где


объявляют посадку,


скорее туда,


где гудит, где свистит, где рычит, где поёт,


раздувает живот


и пространство жуёт


и одно мне вернёт –


смысл – другое не в счёт, –


мою горькую


и прекрасную,


раздиковинную мою


Родину.


 


_ __ __ __ __ __ _

*Услон – скамья.

К списку номеров журнала «Северо-Муйские огни» | К содержанию номера