Ольга Немежикова

Моя неслучайность

Где-то есть небо

Настроение кондукторши Аллы Сергеевны было не просто чудесным, а романтическим! Ведь вчера на рынке глаза сами выхватили из серых торговых рядов две восхитительных парки. Выбирать не стала: обе, алая и васильковая, столь на ней хороши, что жить захотелось, как в юности! Даже мечтать! Ну должно же маячить хоть что-то, кроме вечной петли маршрута. Ведь и ей когда-то было обещано, да только...

И сегодня она, немолодая женщина с копной крашеных тёмно-каштановых волос, напоминала довольную медведицу в красной курточке.

Пассажиры, утрамбованные кладью, едва дышали. Потому что кондукторша разворачивалась, как в курятнике, умело раздвигая плотную стену блёклых пуховиков. Маршрутка особенная, всегда переполнена людьми и тележками — вместительными сумками на колёсиках. И приходится лазать, как по оврагам и буреломам. Но сегодня лазать ей радостно — вот что значит энергетика цвета!

На остановке вошёл один пассажир — зато стильный, на других непохожий, отметила Алла Сергеевна. Тут же, развернув лакированное плечо, устремилась знакомиться, то бишь обслуживать.

По всему видать, знавал чины человек: осанка хозяина выдаёт даже в возрасте. Боярка-пирожок, как влитая, бобровая, полушубок ладный из тонкой овчинки, потёртый, но химчистке не чуждый. Кремовый гладкий шарф в тон одежды подобран со вкусом. Явно женщины им любовались всегда, и, конечно, не только они любовались! Уж очень нарядно привык одеваться мужчина. Только бы не натянуло в салон отвратительных запахов, остальное переживём, забеспокоилась Алла Сергеевна за вошедшего пассажира, которого тут же окрестила бобром.

А перчатки австрийские, настоящие, на меху, ручная работа — так ей вблизи уже показалось. Горький шоколад — самый мужской оттенок! И барсетка отличная, тёмно-красного дерева, перчаткам солидным в тон. Видно, что держит в руках как аксессуар. Так положено — что-то держать. Но нет. Именно оттуда, не из кармана, достал пассажир социальную карту, и Алла Сергеевна, плавно (умеем руками приворожить!) чиркнув по ней, улыбнулась. Аккуратные седые виски выдавали свежую стрижку, отметила она между прочим, как и тщательно выбритое лицо. Всегда кажется, что приятного тебе человека где-то встречала, что были когда-то знакомы. А бобр Алле Сергеевне крепко понравился. Таких мужчин называют брутальными — они и стареют благородно, как дорогое вино. И пальцы его без колец, без перстней... Она очарованно вздохнула: редкая птица залетела на небогатый её двор.

— Далеко ли путь держите, уважаемый?

— До конца.

— Тогда пробирайтесь в серёдку, да покрепче за поручень, вдруг нырнёт кто под нас, кого только не водится на здешних дорогах! — проурчала скороговоркой кондукторша.— Ехать нам пару часов, не менее. Суббота, никуда не торопимся.

Автобус неожиданно, как под руку, дёрнулся. Алла Сергеевна ткнулась обширной грудью в импозантного пассажира, нечаянно ткнулась, отчего-то смутилась даже.

— Аллой Сергеевной меня зовут, может, когда ещё свидимся! В салоне моём. Маршрут номер шесть! Меня из окошка видно всегда! — почти на выдохе прошептала она, сохраняя ироническую интонацию.

Но пассажир был задумчив не в меру на мягкий её укол, неопределённо глянул, кивнул, спокойно протиснулся в середину, к двум облезлым тетёркам. Глаза у бобра светлые... Карие... Янтарный мускат... А её бездонных озёр, нисколько не помутневших, он удержать даже не попытался. Эх, надо было васильковую парку надеть!

 

Оказывается, сегодня суббота, подумал Михаил Митрофанович, пристраиваясь у поручня возле увлечённых разговорами женщин.

Такой день, когда ждёшь чего-то особенного, а тут попал на субботу — автобусы не пустые. Но с утра его состояние не предвещало ничего хорошего. И лучше ехать, иначе... Он знал, что последует, если остаться: огромная квартира превратится в глухую гулкую залу с перегородками и тупиками. В лабиринте исчезнут окна, станет темно, вдобавок натянет откуда-то мерзкой жжёной кости. И тогда Михаил Митрофанович, не имея сил сбежать из видения, прятался, на много часов забываясь в глубине подвернувшего мягкого кресла, сливаясь с ним под накидкой, не понимая, жив или уже преставился. А всё это время в полубреду казалось, что кто-то причитает с подвывом, шаркая, бродит по лабиринту, то приближаясь, то плутая длинными коридорами.

В транспорте он спасался. Само движение и люди вокруг надёжно создавали пускай невесёлую, но узнаваемую реальность. В ней растворялось тоскливое одиночество.

Михаил Митрофанович, конечно, не ожидал разгула воображения на старости лет — оно настораживает, выглядит понарошку, наивно, по-детски. Но не маразм же это, надеялся он. Тем не менее, не стоит кому-то рассказывать. И ездить всё лучше, чем в больницу ходить. К тому же, выходя из дома, необходимо навести внешний лоск, выбрать одежду, посетить парикмахерскую, химчистку. По пути к дому зайти в супермаркет. А потом приготовить ужин. Хлопоты возвращали разум, день летел незаметно. И тогда ночью он спал. Без сновидений, засыпая мгновенно.

Обычно Михаил Митрофанович поджидал свободный автобус, катил до конечной, а там пересаживался. Но сегодня шагнул в первую же маршрутку, тесную, с запахами продуктов, что объезжала оптовые базы. Досадно, ведь именно эту ветку старательно избегал — популярная слишком, даже в будни посадочные места не пустуют. Но мелькнуло в окошке яркое что-то, и он, неясно чему повинуясь, устремился навстречу. Водитель терпеливо дождался восхождения пассажира. Двери захлопнулись.

Во время путешествий Михаил Митрофанович неизменно устраивался у бокового окна. Нет, улица не привлекала — наблюдал он исключительно небо. Хотя, кроме городских ворон да изредка самолётов, среди смазанных туч никто не водился. И красивым бывало оно, надо признаться, нечасто. Город дымный, река, рассекающая его пополам, зимою пари?т. Не небо, а морок. Блёклое, жидкое, неживое.

Но где-то, где-то есть небо... Необъятное, яркое, голубое. Небо как океан, что втекает в глаза, растворяет, заполняя собою, и ты становишься радостно-невесомым. И тогда забываешь всё: и автобус, и себя в автобусе этом, невесёлые мысли,— всё забываешь.

 

— Кормов накупила, везу аж десять кило! Витамин набрала полезных! Скоро за новыми петушками поеду. Для внуков целую ферму держу! Перепелиные яйца, скажу, лучшая пища мозгам!

— А из этого дома, с седьмого этажа, представляете, мужчина три года назад, летом, выбросился! Прям на асфальт — мозги врассыпную... Ужас... В прошлый рейс об этом узнала. Тогда рыбу везла и масла пять литров. Пищу желудок не принимал. Страшно подумать... Покушать — это же радость какая.

Случайные попутчицы, в синтетических балахонах, усыпанных пестринами, и вязаных меланжевых шапочках, громко делились животрепещущей информацией.

— Яичек-то перепелиных — да как не отведать лакомства! — тут же перехватила инициативу товарка.

Перепёлочки... Михаил Митрофанович наконец облегчённо отвлёкся — налетело воспоминание. Приятное. Это такие маленькие курочки-несушки. Курочки... Цыплятки... Желтоватые комочки на резвых ножках. И как проворно отовсюду они сбегаются! Из-под лопухов, от поленницы, из малинника, где куры собирают жуков и личинок, увлечённо роют червей. Как радуются запаренному зерну, которое он рассыпает для них из чашки! Звонкое, единственное лето в деревне, у деда Афанасия. Сколько зим... Боже мой, семьдесят! Точнее, шестьдесят девять лет с половиной. Потому что сегодня ему исполнилось семьдесят семь.

Река, и он с удочкой из ивовой ветки, нос облупился от солнца, рукой отмахивается от комаров, чешет ногой о ногу. Но тут же забывает про волдыри, потому что на жирных кольчатых червяков резво клюют серебристые хариуски, сами чуть больше наживки. Он мог бы наловить их полное ведро! Только деда позвал кататься на рыжей кобылке. Ух ты! Верхом! Он всё тянулся кедами до стремян, но не доставал. Поначалу вцепился в луку стёртого седла до белых пальцев, а потом успокоился и мерно качался в лошадиный шаг, слегка придерживаясь для порядка. Но всё равно прогулка получилась по-настоящему! Лошадь послушная, только хвостом от слепней отбивалась. А дед вёл конягу вдоль речки, далеко-далеко, до глиняного обрыва с норками ласточек, и всё думал о чём-то. Вернулись они уже по росе. Чай пили с мёдом. Много всего случилось в то лето.

Неожиданно засобирались перепелятницы — обе, оказывается, добрались. Долго вставали, удерживая корма, витамины и что-то ещё. Встали. Гулко пошлёпали к выходу. Пассажиры подтянули животы, пропуская. А Михаил Митрофанович наконец устроился у окна. Но уже растворились в городском пейзаже река, и деревня, и небо с прострелами ласточек — город неизменно стирает его видения.

На улице холодно, и земля цветом неотличима от неба, шитого-перешитого проводами. Всюду люди спешат. Наверное, знают, куда и зачем торопятся.

Он и не заметил, кто плюхнулся на соседнее сиденье и теперь пыхтит, отдувается. Да какая разница, кто там сидит? Он и глядеть не будет, и не встанет теперь до самой конечной!

 

Служебная лестница, стальная, сверкающая, на Олимп — так казалось. Всегда холодная кожа глубоких кресел и лёд чёрного полированного стола на двадцать четыре персоны. Холодная водка, немецкое пиво в аккуратных бутылочках. А борщ? Когда он ел борщ, щи, пирожки с домашней начинкой? Пельмени с фаршем, только что крученым? Блинчики... Эти девки умели только готовое в микроволновках греть да места в ресторанах заказывать: мол, мне праздник желают устроить. Конечно, были чай, кофе, но с сухим молоком, с сахарином каким-то. Варенье... Забыл, когда пробовал... Иногда хотелось горестно выть.

Лет пятнадцать, может, назад, не к ночи будь помянута, повстречалась на улице бывшая коллега. Скривился про себя, не показывая: одно время начальницей его была, даром что на пять лет моложе, да разве такое забудешь! Шла она грустная, хотя в новенькой норковой шубке — только что с распродажи мехов отхватила, на память о прошлом величии, пока ещё деньги не кончились. Последняя шубка... Три дня как вышла на пенсию, до последнего цеплялась, но разве удержишься! Сын её обосновался в гемютной Германии, дочка уехала в Штаты. Внуков видела лишь единожды, по-русски они ни бельмеса, и не понимала она, что лопочут иностранные крошки, лишь улыбалась им виновато, и всё вокруг детей было чужим, незнакомым. Там она не нужна — но только теперь окатило водой её ледяное завтра.

Нет, нет, ни за что туда не поедет, и не просите! На что ей там жить? На какие такие средства? Приживалкой?! Дети... У детей свои хлопоты, они выстраивают преуспеяние; вот если б богатая мутер... Но вы же знаете, Михаил Митрофанович, нам не полагались куски ГОЭЛРО... Нет, нет, не утешайте меня, впереди — слабоумие... Мне страшно встретиться с собой даже лет через десять...

После той встречи он несколько дней ходил как потерянный. Слабоумие! Придёт же такое! Только бы никогда её больше не видеть! В самом деле, всю жизнь горели, чуть не взрывались, а даже друзей, товарищей для задушевной беседы не нажили.

Вдруг вспомнилось, как подженился он — и прямиком в аппарат. Впрочем, все так женились, с выгодой на карьеру, молодые, амбициозные. Ловили удачу. Как-то всё шло само, бесшабашно сначала. Жена скоро родила двойню, а потом он, не без помощи свёкра, сменил хозяина, и тот вдруг в гору не пошёл, а буром полез, и он за ним следом. А эта дура стала надоедать, опустилась — развезло её... Тогда мода пошла на молодых, даже юных жён, моделей, да младше дочерей чтобы. Эскорт превыше всего, самоцветная выставка достижений, а дома пусть горничные суетятся. К тому времени Михаил Митрофанович уже и сам стоял на ногах, мог не только жён выбирать.

Впрочем, он не скучал, квартиру взял себе новую, просторную — так ему хотелось, чтобы места было много, не любил тесноту. Детям, конечно, помог, захотели уехать — пособил, подъёмные выделил.

 

Сколько же он остановок проехал? Две? Десять? Вот так всегда: клочьями вдруг налетят документальные кадры, и не знаешь, где ты, зачем и сколько времени кануло. Потому и катается до упора, что там... не оставят. Аж бросило в жар! Михаил Митрофанович зажмурился, пытаясь прогнать уныние; может, на что-то повеселее в пути наткнётся, как на речку из детства,— вот и не зря покатался сегодня.

На подлёте к одной остановке неожиданно шоркнули тормоза, автобус едва не подпрыгнул, крепко его занесло. Кто-то судьбу пытает? Взбитые пассажиры припали к окнам: но нет, всего лишь собака дорогу перебежала. Псу повезло — проскочил, а люди друг друга помяли, кто-то стонал, потирая ушибы.

— Граждане, держимся крепче за поручни! Всякое может случиться,— увещевала кондукторша.— Всем надо добраться живыми-здоровыми. Держитесь покрепче!

Псина умчалась, а Михаил Митрофанович оглянулся на салон и обомлел... Зажмурился даже!

На площадке, среди пассажиров, освещённая невесть откуда взявшимся светом или сама этот свет излучая, стояла она.

Серое... Нет, серебряное приталенное пальтишко, перевитое искристо-синим! Густо окрашенный в цвет медного купороса пушистый песец мягко обернул шею и плечики. Роскошный меховой венок, нет, нимб на её голове, добавлял сапфировым глазам синевы невозможной. Того самого неба в июльский день, когда встретил он в поселковой столовой свою Вареньку! Её — на фоне прозрачного бездонного океана, напитанного голубой мелодией, божественной, уносящей неизвестно куда. Обо всём заставил забыть вдруг зазвучавший небесный оргáн, и показалось Михаилу Митрофановичу, что он оказался в храме, и даже не прихожанином, а певчим поёт на клиросе, воспевая красоту несказанную. Хотя верующим никогда не был, тем паче псалмов не знавал.

Чудо не исчезало. Мгновение — и уверует! Девушка одной рукавичкой, беленькой, пуховой, быть может, заячьей, держалась за верхнюю петельку, а другая ладошка, потонув в богатом песцовом манжете, поручень боковой ухватила. На мгновение среди пассажиров открылся гибкий её полуразворот с тоненькой талией, точёный, как у игрушечной снегурочки, что ставят под ёлками. Только не холодом дышала фигурка её, а летним пронзительно-знойным днём.

Вот теперь всё покатилось кубарем... Михаил Митрофанович дышать позабыл — не может этого быть! Сорок лет как один день! Тогда, в таком-то селе, что бессчётно проезжают по необходимости предвыборной кампании, всем колхозом обедали. Он раньше других управился с сытным деревенским первым-вторым, с компотиком, чайком, пирожками, вышел полюбоваться на речку, что текла в десяти метрах и блистала рассыпчатой рябью, как рыбка золотой своей чешуёй. На рыбаков поглядеть.

А она, Варенька, стояла у косяка на крыльце, в белом столовском халатике, не скрывавшем стройные округлые коленочки, в опрятной косынке, и... Боже мой! Как сияли её голубые, голубее неба, густой тенью ресниц обрамлённые звёздочки! И ветерок целовал молодую шею, круглые щёки, загорелые руки, что опирались на деревянные перила. Не знал, как зовут эту ладную девушку, но так и впечаталась картинкой она на всю жизнь, золотом по голубой эмали, и назвал её для себя Варенькой. Значит, из крестьянских будет, коли в столовой работает, только и успел подумать тогда. А ещё брошечка была у неё на груди, небольшая совсем. Может, значок. Из белого металла цветочек с разноцветными лепестками.

Видать, смотрел Михаил Митрофанович на неё как на чудо, но и она ведь глаз оторвать не могла! Чувствовал, что сильно тогда ей понравился. Помнит, метнул взгляд на правую руку девушки — без кольца. Тогда со второй женой развод лишь намечался. Тут вышли гурьбой товарищи из столовой, быстро направились к двум «Нивам», а они друг на друга глядеть продолжали.

«Миша, тебя долго ждать? Или приехал?» Мужики смеялись, шутили. А он только сказал ей: «Ты дождись! Я приеду к тебе, обязательно. Дела вот улажу».

А может, лишь показалось, и ничего-то он ей не сказал — вспомнить так и не смог. Потому что сигналом мозги выносило, уши насквозь горели. Помнит, пожал девушке руку, тёплую, пальцы податливо в горсти его уместились, и побежал, оглушённый. Прыгнул на сиденье, и тут же рванули прочь по поселковой дороге. А перед глазами кино продолжалось: её, синéе неба, глаза, светлые косы под белой косынкой и река за спиной, дальний берег едва виднеется. Полноводная, вольная. Лодка на мощном моторе над водой пронеслась, а волна рыбаков даже не отпугнула. Как хотелось ему порыбачить, просто так, глядя блаженно на поплавок, как тогда, в детстве. Всё бросить, вернуться, подойти, обнять и никуда больше не ехать. Баста! Пришёл, отыскал, узнал, опомнился... Здесь моё место. Потому что на самом деле горло перехватило, так захотелось косить, и скакать на коне, и на тракторе он бы запросто, и вполне ему счастья. (Отец бы убил, взбесился бы, проклял...) Опять же — охота. Он помнит, дед Афанасий был медвежатником, лайку держал, и его, как подрастёт, обещал взять с собой на берлогу. Да только...

Но планово маял маршрут утомительный по пыльным весям, сна по три-четыре часа, всё расписано по минутам, и растаяла Варенька вместе с летним, полыхнувшим в глаза деньком, под зарядившими напропалую дождями, навсегда упорхнула. Потому что служебная и семейная катавасии вцепились аж в печень — ад продолжался.

 

Михаил Митрофанович наконец оглянулся на соседнее кресло. Рядом сопит, прижимая до горла сумчатую бродню, тётка без возраста, нет, совсем бабушка. А как хочется, чтобы села сейчас рядом Варенька, уж он бы нашёл о чём с ней говорить! Хотя бы голос её услышать, ведь тогда ни словечка она не сказала, только глядела. Собою всё вокруг освещая.

Так и сейчас. Сияет Варенька среди случайной толпы, и ничто не гасит её, ни толкучка, ни гомон, и она как мечта.

 

Деда, деда, пошли на речку! Ах вы, одуванчики мои золотые! И как же я вас люблю! Как люблю!!!

Кого?.. Где?.. Откуда видения и голоса? Своей ли жизнью он жил? Чем занимался? Власть держал? Так почему же не удержал-то? На работе — как на войне, особенно с конца восьмидесятых. Не знаешь, чего и откуда ждать, куда теперь рулим, чьи ученья внедряем. А после работы? А оно было — после работы? Да никогда его и в помине не было, не припомню такого. Вверх карьера уже не пыжилась, а так, на плаву. Связи, контакты. Командировки, интриги.

Варенька! Вдруг пронзило, волной взметнулось по позвоночнику счастье, с силой встряхнуло: рядом с нею жить, именно жить ведь тогда захотелось! Долго! Долго и счастливо!

Но обстоятельства крутили узлами. Это какая-то колея заговорённая, злая — и в ней не живёшь, и без неё пропадаешь. Но всё же, но всё же... Несправедливо как-то оно. Казалось бы, долгожданное изнутри, страстно желанное, то, что под сердцем таится. Без гонки и спешки, в простых и доступных радостях. С разговорчиками задушевными, да уютная кровать с мягким одеялом лоскутным, ярким, как летняя полянка в солнечный день. И запах сена, и ты в сено это ныряешь, а оно не колется, приминается лишь да пружинит. Потому что собрано с заливных лугов, скошены длинные тонкие травы. Не сено — перина. Нырнёшь — как покаешься. А как мы с тобою в баньке своей-то бы мылись!

К деду отец больше не отправлял — насмерть они с ним рассорились, выпили, в кровь подрались и больше уже не встречались. Карьера, и, коль ты мужик, ничего и не надо! Сыну дорогу хребтом расчистил, дело его — дальше и выше стремиться. Отец, отец... Еду вот по дороге, завет исполняю. А деда Афанасия в ту же зиму шатун задрал — без собаки петли на зайца пошёл проверять. Выпивший был...

Получается, лишь тебя, Варенька, я всю жизнь и любил! Какого бы сына ты мне родила! Да не одного! И доченьку, на тебя, золотинку, похожую! И внуки с разбегу ныряли бы в сердце моё: «Деда, деда!»

 

И как он гостиницу чёртову проворонил! Пять лет она барыши приносила, думал — вот он, успех навсегда, а потом неожиданно суд арбитражный, и он с третьим инфарктом. Объект увёл им же нанятый молодой, хваткий, за рубежом образованный управляющий — нахвалиться не мог на работничка, будь он неладен! У коллег-то детям добытое отошло. Но и они не всё, далеко не всё уберечь сумели.

Женщины... После второго развода Михаил Митрофанович стал умнее. За границей сделал модную мужскую операцию, и когда третья жена, не ведая ни о чём, радостно забеременела, выгнал её и никому уже больше не верил. Но и сам жёстко пустился в отрыв, тяжело измену её принял — самолюбие крепко взыграло. Всерьёз думал тогда, что счастливы те, кто умирает на празднике жизни, среди музыки, танцовщиц, угощений и вин. Пока радость не притупилась. Любимцы богов умирают молодыми. Кто были боги его? Где они? Где их искать и кому помолиться?

Чуть не пропал в ту пору — четвёртый инфаркт образумил. Крепкое, таёжное досталось от предков здоровье.

Тогда, выписавшись из больницы, вдруг не на шутку затосковал: Варенька молодая приснилась, пронзительно в душу глядела, с любовью, будто звала. И Михаил Митрофанович всё бросил, сорвался как бешеный, рванул в то село наудачу: а вдруг жизнь у неё не сложилась, так вместе они и подправят! Да только приехал к дворам покосившимся, остовам свинарников, от столовой совсем ничего не осталось. Лишь река текла всё такая же, полноводная. Носились по ней гидроциклы из ближайшего посёлка коттеджного. Больше о Вареньке не вспоминал. Канула милая, растворилась небесная его красота, вознеслася...

 

Бог есть, Бог услышал: встала бабуля и направилась к выходу. Михаил Митрофанович тут же занял её место и взглядом Вареньку привлечь попытался, пригласить присесть рядышком. Узнать: кто она? Откуда взялась такая? Уж не внучка ли?

Варенька быстро внимание его уловила, но не тут-то было. Сзади на сиденье буром шла крепкая, судя по напору, бабища, наглая, с сумками: конечно, стоять ей не хочется. Девушка улыбнулась (сердце Михаила Митрофановича едва не убилось, к ней чуть не прыгнуло!), головой покачала, видя нелепую их борьбу, его — задом, бабёнки напирающей — передом, и сесть отказалась. А недовольная гражданка совсем взорвалась:

— Да пустите же, наконец!

Михаил Митрофанович оглянулся на голос.

— Лидия Архиповна?

Будь ей неладно! Свиделись-таки... Поневоле пришлось отступить — отодвинулся.

— Здравствуйте, Михаил Митрофанович! Это вы так упорно мешаете, сесть не даёте! Постарели, голубчик мой, постарели! — металлические нотки чеканили слоги, пока женщина устраивалась на добытом кресле, но номенклатурная лиса ориентировалась в любой обстановке как рыба в воде.— Хорошо ли поживаете? Всё один? А меня поздравьте: сын вернулся, опять вместе живём! Заново дома женился! Вот, внукам русским сумки с базы везу! Однако не так вы и стары, как всегда, при параде! — ласково гнев поменяла на милость Лидия Архиповна. По всему видать, слабоумие её не коснулось.— Всё в той же квартире, дражайший? Вся пенсия — на квартплату? По вам и видать, с остатков-то не раздобреешь! Но что гостиница ваша? Почему вы в автобусе?

И тут она на него по-особому глянула, улыбнулась себе, прикинув расклад так и этак.

— Однако встретились мы, любезный мой Михаил Митрофанович!

Его аж передёрнуло! Не узнал — и век бы не узнавал! Не в шубке, в балахоне каком-то ржавом, быть может, на вес купленном, перья внутри, поди-ка, торчат! И в голову прийти не могло, что встретит её, первую красавицу, гордячку, в таком-то обличье. А может, и он? Внутри похолодело...

— Михаил Митрофанович! А то сговоримся, зайду как-нибудь, ватрушечками побалую? С вареньем крыжовниковым! Мы, новой семьёй, прикупили домик в деревне. Речка, рыбалка. Дом подновили, мансарду устроили, теперь у нас там и библиотека, и даже камин — всё как полагается! Вот она, жизнь! Сын вернулся, так я и стряпать выучилась, и, представьте, даже вязать! Пока работала, некогда было, потом некому, да Бог милостив — сына вернул!

Михаил Митрофанович почти не слушал — Вареньку потерять боялся. Пронзило: больше не может её терять, это последний шанс, и надо вставать, навстречу, к ней, знакомиться, рассказать, что когда-то любил, да нет же — любит, конечно! Ту самую Вареньку, что так на неё похожа! Быть может, она её мама? Бабушка? Тётя, в конце концов!

Рядом терзала уши Лидия Архиповна — он не слушал. Варенька не подходила к дверям, у окошка стояла: плескалось среди тёмных курток пятно лазурного меха. Сейчас автобус остановится, медлить нельзя ни минуты — время вставать и идти. Конечная тоже близится. Сотней перепелов билось сердце в запертой клетке.

 

Наконец двери распахнулись. Успели выйти несколько пассажиров, и вдруг в салон ввалился, громко дыша, взъерошенный филин. Мужик в телогрейке столетнего образца — бурый рубчик-рубец, пуговицы, вата жёлтая лишайником оползает, в кирзовых сапогах, треух облезлый, с бесноватыми выпученными глазами. Между ними свисал клюв сломанного носа. И пронзительно заорал:

— Смерть!

Автобус обмер. Люди отхлынули в глубь салона. И вместе с воплем в тесноту ворвался тяжёлый запах социального дна. Алла Сергеевна, смелая женщина, грудью кинулась к вошедшему, крикнув водителю:

— Коля, открывай двери! Гражданин! На выход! Мы дальше никуда не едем!

— Смерть! Изарову — смерть! Пашину — смерть! Телицкому — смерть!

Пассажиры поспешно выходили в свободную дверь, подоспевший водитель помогал не упасть, принимал сумки. А Михаил Митрофанович, не веря глазам, с ужасом узнал в городском сумасшедшем бывшего сослуживца. Только был он лет на десять его помоложе. Как же, помнит прекрасно фанатика: бывший боксёр, не повезло, хозяин в столицу свалил, его бросил, и никто больше не подобрал, выкинули из аппарата, не дали до пенсии доработать. И вот до чего дожил, бедолага.

Одна за другой раздавались знакомые фамилии — взъерошенный филин метал проклятия. Видно, несчастный хлебнул лихоманки, тронулся умом и теперь обидчиков перечислял, всех, кого память держала, а держала она прилежно. Перечислял не спонтанно — стройно перечислял, по чину-иерархии, сверху вниз, и скоро, очень скоро и Потапова назовёт.

Но где же Варенька? Люди не расходились, стояли на остановке, с интересом наблюдая за происходящим. Михаил Митрофанович, единственный из пассажиров, оставался в салоне. Когда ускользнула Лидия Архиповна, он не заметил. Глядел в толпу: здесь ли Варенька? Подняться не получалось — не чувствовал ног. Вроде вот она, лапушка, вот... Там, где небо, синее-синее небо...

— Потапову — смерть!

— Да заткнёшься ты, наконец? Когда успокоишься?

— Смерть!

Ошалелым взглядом филин осматривал опустевший салон. Неожиданно внимание его привлекли полы, драные, комковатые, грязные. И тут же он принялся пяткой с остервенением давить бугры, выкрикивая:

— Как скот возите, твари! Скот! Всё прогнило! Всё! Не убираете!

— Спокойнее, гражданин! Не полагаются нам ковры! — Алла Сергеевна едва сдерживалась от истерики, задыхаясь от смрада, страха, обиды.

Ну почему, почему этого... занесло именно к ней? Именно теперь... когда она на конечной решила ещё раз подойти к интересному мужчине. Что-то в нём её беспокоит, не может она просто так его отпустить.

И тут привалившийся к стеклу пассажир привлёк внимание буйно помешанного.

— Людей, сволочи, не убираете! — крикнул он, пиная с маху взвизгнувшую дверь и падая на руки подоспевшим полицейским.— Смерть!

— Совсем одурел! Вали отсюда! Как зомби вонючий, бродишь! Людям жить не даёшь!

Аллу Сергеевну трясло. Никак она, как ни старалась, не могла привыкнуть к этому городскому сумасшедшему. Он безобиден, но страшен: не иначе — вот оно, юродство, убеждённость, от которой по коже мороз. Полнолуние, и хоть ты летай над землёй. Едешь и боишься, что ворвётся, что-нибудь изломает. Человек этот пугал нешуточно. Изредка, но встречи случались — видать, поблизости обитал. Иногда пропадал на несколько лет. С каждым разом возвращаясь всё более оборванным, дерзким, а слова становились страшнее, короче, острее. Кровь стыла глядеть и слушать. Но приходилось.

Бесноватого увели, дверь закрылась, водитель ушёл к полицейским оформлять акт, сейчас и она к ним выйдет. А пока держалась за поручни, красная, отдышаться пытаясь, и невидящими глазами смотрела на бобра. Почему он остался? Как-то странно, надолго лбом уткнулся в стекло. Неужели так и не разглядел?

Осторожно Алла Сергеевна подошла, тронула за плечо. Не отзывается... Не чувствуя рук, откинула мягкое тело на спинку кресла и обмерла.

Медовые глаза бобра застыли янтарём, а на лице навсегда осталось выражение лучезарного счастья: открытая, ласковая улыбка, словно шёл он с протянутыми руками навстречу любимой, желанной женщине.

Сердце Аллы Сергеевны зачем-то остановилось, потом вдруг рвануло отчаянно и неожиданно выпорхнуло из петли, устремившись на волю, в небо. Трелью распелось воспоминание.

Июльский день. Крыльцо поселковой столовой. Серебристая рябь полуденной реки запестрела в глазах, ослепила...

«Миша! Мишенька! Приехал!» — загорелая босоногая девушка в коротком белом платьице, с длинными косами, со всех ног бежала к нему по золотой глазури в радужном облачке семикрасочных лепестков...


Моя неслучайность

Каждый год, первую субботу апреля, мы с однокурсницей Светланой отмечаем у меня дома День геолога, вспоминая юность, похожую на сказку. И вот в который раз располагаемся за большим столом. Я достаю из книжного шкафа толстые альбомы, тугие чёрные конверты из-под фотобумаги, набитые воспоминаниями.

Восьмидесятые годы, сырьевая страна, сырьевой регион — Восточная Сибирь. Кто самый нужный специалист? Конечно, геолог, «солнцу и ветру брат»! Горные страны, платформы, разломы, месторождения... Полевая романтика: жизнь в палатках, гитара, маршруты по картам и компасу, грузовики, лошади, вертолёты... На этот раз в руки попал целый мешок старинных полевых чёрно-белых фотографий.

Вот наш ГАЗ-66, груженный припасами и лагерной амуницией, с открытыми дверцами ползёт в крутой тувинский перевал-просеку, а отряд поднимается своим ходом, потому что ехать в машине опасно.

На другом снимке якутская долина, насколько хватает глаз заполненная потоком мигрирующих северных оленей.

А здесь фото из самой глубинки сибирской тайги, из Манского прогиба: металлическая петля на медведя с навешанной над ней огромной задней ногой коровы (окорок срезан). В том краю медведей водится — что бурундуков. И беда домашней скотине, коль отбилась от стада. А мы в маршрутах каждый день бок о бок ходили с невидимым хозяином.

С интересом ворошу снимки и достаю из пачки виды заброшенной деревеньки с остовами русских печей. На прогретых кирпичиках с окаменевшей побелкой свернулись в жаркий день и до сих пор лежат спиральками разновеликие гадюки. Тоненькие, с карандашик размером, и почти метровой длины, толстые, как водопроводные шланги. Все они ядовиты, даже самые миниатюрные. Но не агрессивны. Прекрасно позируют, главное — не заслонять им солнце.

А вот прохладный снимок: высокогорное озеро среди заснеженных гольцов и редких у подножия лиственниц. На камне притаился герой фотосессии — горная курочка кеклик. Похож на индейца в боевой раскраске, которую помню по памяти: серенький, а через лоб, глаза и грудку словно углём прорисована чёткая полоса. Клюв, подводка вокруг глаз и резвые ножки ярко-алого цвета. Подпускает близко — непуганый, но ни за что не догонишь! Не желает фотографироваться крупным планом.

Зато к роскошному махаону размером с мою ладошку, сидящему на невзрачном цветке остепнённого склона, удалось подобраться вплотную. Хрупкие хвостики на его крыльях целы-невредимы — свежий совсем экземпляр.

Эх, перебирать — не перебрать мой восторг перед жизнью пионеров и геологов, что составляют геологические карты, нередко ступая туда, где никогда не быть ни жилью, ни дорогам. Куда добраться и выбраться можно лишь на лошадях, по рекам или вертолётом.

Альпийские луга — начало моей геологии — запали в душу задолго до её воплощения. С тех пор, как ещё маленькой увидела поля полупрозрачных лепестков, трепещущих на привычном ветру, по чёрно-белому ещё телевизору. Цветы были столь хороши, что, казалось, хрустальный их освежающий аромат струится с экрана, и я его чувствую. Видно, проснулась во мне какая-то неведомая, глубинная память, ведь родилась я в городе. Но, видя первозданную природу только в кино, попадала в заветные луга словно к себе домой. Запросто обжигали меня колючие лучи горного солнца, пронзительно сияющего среди самого голубого в мире цвета, разлитого без конца и края, без меры окрест окатившего горизонт.

Надо ли говорить, что, проживая среди асфальта и железобетона, среди оглушённых бесцветной повседневностью людей, я исподволь искала дорогу туда, где таинственно и привольно. Там, там звуки дома моего, краски и запахи! Оттуда я родом! И лишь по странной случайности родилась в столь отдалённом от него месте. Но это не страшно. Вырасту и отправлюсь искать свой дом. А пока надо учиться.

Что ни фотография — целая история, выворачивающая пласты. Из рук выпускать не хочется, пока не надышишься заповедным колоритом далёких походов.

— Света, смотри! Эдельвейсы! Целое поле! Почему-то с детства казалось, что эдельвейсы растут высоко в горах, на недоступных склонах, обрывах. И как же удивилась, обнаружив в мае рядом с Красноярском, под Такмаком, среди обычного сосняка, каменистую полянку, усыпанную цветущими эдельвейсами! Невысокими, скромно окрашенными. Можно пройти и не увидеть чуда среди каменной крошки, сухих веточек, хвоинок и чахлых трав. А эти были огромные, бархатистые, сочные! Яркие, как ромашки! Правда, похожи на скопление морских звёзд на дне океана? А выворот старой листвяги — не корни, а щупальца гигантского осьминога, охотника за средневековыми каравеллами! Точь-в-точь со средневековой гравюры! Кстати, в этом маршруте мы собрали отличную коллекцию пермских аммонитов. Нет, согласись, никого не могло быть счастливее нас! — то и дело восклицаю я, с восторгом перебирая и разглядывая другие чёрно-белые снимки.

Но что-то изменилось над нашим столом. Что? Обычно мы со Светой увлечённо разгребаем завалы студенческих походов, случайных кадров в аудиториях, в спортзалах, в кафе, на разных мероприятиях.

— Тебя-то не было счастливей, кто бы сомневался! А мне вспоминать не хочется,— неожиданно отрезала Света, глядя в стену, а совсем не на фотографии.— Ты же ничего, кроме своей учёбы, не замечала! А я,— она обречённо вздохнула: мол, что было, то прошло,— маялась все пять лет...

— Как? — я оторопела и пыталась понять: что такое она говорит? Как полевая геология может не быть интересной? Ведь ради неё мы и шли в институт! Вечно со мной такое случается. Ничего, кроме счастья, неизменно взахлёб, не ощущаю: если мне хорошо, то и всем замечательно.— Света, как ты училась? И вообще, мы каждый год вспоминаем молодость, а ты никогда, никогда об этом не говорила!

— Ну и что? Я тебя люблю, а не геологию! Мы же с тобой встречаемся. Моя юность — наши ребята, это ты, это я, а геология — нелепая случайность, недоразумение вздорное. Когда всех сокращали, вздохнула: отмучилась наконец. Я и в горный-то попала, потому что аттестат получила, и одного хотелось — уехать скорее, подальше, школу не вспоминать,— она говорила совсем тихо, но горько.

— Света, несчастная любовь, что ли?

В самом деле, любовь — первое, что пришло в голову.

— Да какая любовь? Хуже...

— Вот тебе на! Да что может быть хуже? Что случилось-то? На пять лет увязла и ещё сколько-то! Запросто — на всю жизнь угодить могла! Институтов много, что же не выбрать по душе-то?

— Выбрать? По душе? Оля, о чём ты говоришь! Когда мы что выбираем? Кто позволит?

Я ничего не могла понять. Кто позволит?.. А кто запрещает? Что её взволновало? Да так сильно, что, кажется, встанет сейчас и уйдёт.

— Объясни, кто позволять должен? Я ни у кого не спрашивала — сама решала. Мне же жить. Да расскажи, наконец, что случилось-то? Как в геологии оказалась? Давай рассказывай, а то так и будешь терзаться.

Света на какое-то время притихла. Видимо, сомневалась, стоит ли ворошить, но где-то в глубине со скрипом и вздохом уже отворилась тяжёлая дверь, и... Она начала говорить.

 

Родилась я и выросла в маленьком рудничном городке, каких по Сибири немало. Родители весь день на работе, мы в школе. После занятий играли на улице, дома книжки читали, какие найти удавалось. Вокруг одно да потому, день прошёл, год пролетел. Каких-то захватывающих увлечений и не припомню. Кружки Дома культуры казались скучными. Одно время пыталась ходить в студию живописи: крынку глиняную на зелёной тряпке до конца дней не забуду. Кривобокая вечно получалась. Цветы мы не рисовали: руководитель говорила, что цветы и фрукты — сложно, надо сначала горшки освоить, а на самом деле яркой гуаши для яблок, подсолнухов, рябины у нас просто не было. Зато стояли два баллона коричневой и зелёной, чуть не по ведру. Ещё белила. Но как ни старалась, не вдохновляли меня горшки.

Спасибо, спасал телевизор: всякий художественный фильм, популярная передача, особенно детская, становились событием. Фильмы взахлёб смотрела, героям завидовала: в их жизни что-то случалось! Они попадали в переделки, распутывали истории, общались с интересными, увлечёнными людьми. А у нас — скакалки, классики, прятки, «глухой телефон» на скамейке подъезда. Подружкам нравилось, а я рядом притворялась, чтобы одной не сидеть.

Городок наш стоит среди Саян, но ходить в лес было как-то не принято: никто там не отдыхал, грибов и ягод мы не собирали. Был город, была дорога из города, всё окружено непроходимой тайгой. С детства — рассказы о беглых каторжниках, медведях да навсегда пропавших людях в горах. Интересно получается: жили рядом с природой, а она так и осталась для нас лесом дремучим. Ты тайгой восхищаешься, а для меня в ней навсегда комары, сырость, разбитые кирзовые сапоги, отсутствие всяких удобств. Практики в экспедициях я, считай, отбывала.

Однако нельзя сказать, что из детства нечего вспомнить. И в нашей школе без учителя-подвижника не обошлось: Мария Ивановна, преподаватель географии.

На тот момент она была уже на пенсии, но продолжала работать. В школе прошла её жизнь. Дом, видимо, не сильно любила, потому что приходила в школу одной из первых, а уходила чуть не последней, когда уборщица в вестибюле мыла полы. Всегда ела с нами в школьной столовой. Вроде у неё были дочь и внуки, но где-то в другом городе, а муж... Да пил, наверное, как все почти мужики на руднике, не просыхал.

Конечно, в молодости Мария Ивановна была миловидна: правильные черты лица, среднего роста, хорошо сложённая, может, даже весёлая, хотя... Аскетизм и идейность — словно клише. Мария Ивановна как с экрана сошла — идеальная советская женщина-труженица. Она и была в образе. Всегда тёмная юбка по колено, кофточка неброская, зимой тёплая, вязаная, неизменно низкий каблук — на ногах работа. Конечно, одевалась она скромно, разве что меховой лисий воротник и шапку можно к роскоши отнести. Но зимы во времена детства были суровые: ниже сорока ночами мороз — обычное дело, а днём не ветер, так хиус насквозь пробирает. Без валенок на улицу выйти немыслимо, без меховой шапки и рукавиц тоже. Околеешь мгновенно. Снега падало столько, что дворы в частном секторе утопали по крыши-заборы. Так до весны и стояли избушки как на открытках — лишь окошки светились. Без декораций фильмы о декабристах снимать можно запросто. Но большинство населения проживало в типовых панельных пятиэтажках. Удобно, никаких забот по хозяйству. Да и когда о нём, о хозяйстве этом, заботиться?

Женщины поколения наших мам, тем более бабушек, рано прощались с молодостью, хотя и проживали в городских условиях. Даже не работая на лесоповале, к тридцати годам были словно под гнётом десятилетий, а к пятидесяти и вовсе старухами глядели. Помню, мама кремов никогда не наносила, про косметику на работу и говорить нечего. Но главное даже не это: лица у всех погасшие, ни тени улыбки. Смеха среди взрослых женщин и не припомню. Не было радости на руднике нашем. Разве что мужики напьются, идут, гогочут. Ну, понятно, дети играют — весело им. А женщины словно всю жизнь тяжёлых известий ждали. Или вообще ничего не ждали. Как в ссылке пожизненной: дом, работа.

Вот и у Марии Ивановны лицо точёной строгостью отличалось: холодный внимательный взгляд, создающий дистанцию, плотно застывшие губы. Я привыкла к такой неподвижности выражений у женщин, почти всегда будто готовых к отпору, и это меня исподволь пугало неясно чем. Зато волосы у Марии Ивановны были красивые — густые, когда-то ярко-каштановые. Седину она закрашивала хной и укладывала причёску тугим валиком-ракушкой на затылке. Мне очень нравилось. Конечно, ни о каком маникюре, даже губной помаде в то время для её сверстниц-учительниц и речи быть не могло — не привыкли они к декоративной косметике. Серёжек тоже она не носила. Да и откуда им взяться, серёжкам этим? Единственное украшение — тоненькое обручальное золотое колечко на безымянном пальце, едва заметное на белых руках. Конечно, на таких, как Мария Ивановна, и стояла страна, на таких и держалась, и прирастала.

Но внутри моей учительницы, где-то глубоко-глубоко, жила совершенно другая женщина. Стоило ей начать объяснять новую тему, любую, она умела рассказать интересно хоть о чём, как лицо её оживало! Глаза становились юными, наивными даже, глядели куда-то вдаль, что-то высматривая поверх наших голов, убегая в окна, за облаками. Она увлекалась, забывалась, улетая в свой рассказ, но вдруг возвращалась к нам, начинала кого-то среди нас отыскивать, словно наткнувшись, одумывалась, и... Исчезала любимая учительница. В класс возвращалась несгибаемая Мария Ивановна.

Но всё равно кабинет географии в школе был сказочным островом. Даже цветы в нём водились особые: ёжилась невиданная по тем временам коллекция кактусов на подоконнике. В кадке сидела финиковая пальма с подвешенной за лапку к листу обезьянкой, вязанной крючком из оранжевых ниток. На тумбочке за учительским столом блестел маленький аквариум с невзрачными гуппи, но зато с затонувшим корабликом и монетками на дне! И каждый урок мы обязательно что-то держали в руках: пробирку с нефтью, образец минерала, сушёную морскую звезду. А однажды — диковинный по тем временам кусочек кокосовой скорлупы!

Рассказ о странствующих кокосах потряс моё воображение. Оказывается, этот мохнатый орех — заправский варяг и способен преодолеть не одну тысячу миль. Он плывёт и плывёт по тёплому океану в надежде на встречу с коралловым рифом. Я запросто представляла себя сладким молочным орехом, что качается на волнах. Как жалко, но не было в нашем городке даже самого небольшого бассейна; конечно, море мне только снилось. И вдруг у ореха случается чудо — стучится о бок затерянный остров! Подумать только: как удавалось ореху зацепиться за рифовые постройки? Разве что отращивал он в солёной воде волокнистые щупальца? Или вдруг оживал, начинал подпрыгивать, стараясь заскочить с шалой волной как можно дальше от берега? А там, закрепившись в какой-нибудь лунке, со скоростью бамбука пускал корни и стебелёк. И вот уже огромная пальма любуется своим отражением в зелёном зеркале. Вокруг снуют яркие рыбки, на горизонте резвятся дельфины, и даже фонтан кашалота оживляет пейзаж! Растёт коралловый риф, с пальмы падают и прорастают орехи, и скоро райский атолл колосится среди океана! Конечно, не каждый орех достигает земли — это как отыскать иголку в стогу сена, но ведь в жизни случаются чудеса!

Как вдохновенно Мария Ивановна рассказывала о загадках природы! Вместе с ней мы стояли у Ниагарского водопада, спускались в Марианскую впадину, наблюдали жизнь императорских пингвинов. Меня в кабинет географии тянуло магнитом, я оставалась после уроков, наводила порядок среди цветов и экспонатов. Здесь было интереснее, чем с подружками.

Конечно, ни о какой дружбе с Марией Ивановной, ни о каких разговорах по душам не могло быть и речи, это было не принято даже в семьях. В нашем доме все жили как все: пришли-ушли, в выходные — сон до обеда, телевизор до ночи. К счастью, отец не пил, был домосед — в нашей семье обходилось без драк и погромов. Но с родителями поговорить было не о чем, они ждали, казалось, лишь пенсии, чтобы, наверное, от телевизора, любимого развлечения, больше не отходить. А Мария Ивановна среди учеников меня выделяла, даже видела во мне преемницу, учительницу географии. Но о будущем я и не думала — не с кем о нём было думать. Как-то оно само должно было то ли случиться, то ли нагрянуть.

И вдруг будущее ворвалось в мою жизнь! Настал день — я проснулась! Тогда, мне уже исполнилось тринадцать лет, на экраны вышел трёхсерийный фильм о капитане Немо. Таинственные глубины, экзотические коллекции, морские обитатели, «Наутилус»... Я лишилась покоя! День и ночь перед глазами мелькали кадры из фильма — такого со мной ещё не было! Жизнь встрепенулась! Словно настежь распахнулись двери... В океан — солёный, тёплый, наполненный жизнью до дна, до краёв! Он вдруг оказался под боком, призывно шумел, чайками надрывался, разливался запахом водорослей, бил упрямой волной. Только бы отыскать, только найти дорогу! Вдруг возникла желанная цель, цель жизни моей — океан! Казалось, горы перейду, с парашютом прыгну, голод, холод вытерплю, любой иностранный язык выучу, отдам всё, что хочешь,— только бы добраться! Но как? Как?

Меня лихорадило, глаза ни за что не могли зацепиться. Почему тогда не заболела, не понимаю! Глядела, таращилась на наш городок, на панельные пятиэтажки, мне даже казалось — они вроде качаются. Глядела на небо, словно ожидая подсказки, на далёкие звёзды — ближе они не стали. Мир не изменился, лишь во мне бушевали страсти. Неужели только на меня смелый, умный, образованный капитан Немо произвёл такое впечатление? Неужели только меня во всём мире позвал?

Поделиться было отчаянно не с кем, приложить себя некуда. Подружки мечтали о любви, о красивых платьях, а я — об океане, о погружениях. И познавательных книг-то про жизнь моря, которые готова была заучить наизусть, чтобы хоть на чуток утолить внезапно возникшую жажду, у меня не оказалось! И тогда я, пропитанная глубоководным наваждением, не зная, как быть, решилась пойти за советом к Марии Ивановне.

Глядя на скромненьких рыбок в аквариуме, привычно снующих мимо кораблика, на потускневшие монетки, побитые пушком буроватой тины, я неуверенным голосом поведала строгой учительнице заветное своё желание. Что хочу изучать тайны мирового океана. И больше не хочу ничего! Жить не могу без моря, без океана! Как с этим быть? С чего начать? Как добраться?

...Когда закончила говорить, даже рыбки не двигались, замерли передо мною. Казалось, пролети муха — зазвенят стёкла. Поднимаю глаза, а Мария Ивановна смотрит так, словно видит меня впервые...

Наверное, я была похожа на моллюска, который, ещё недавно нежась в солнечных водах, доверчиво раскрыв створки радужной раковины, вдруг стремительно засобирался внутрь, напуганный тенью хищника. Так и я захотела исчезнуть, с глаз провалиться. Впрочем, почти провалилась.

Чего я ждала? Конечно, сердце надеялось, что Мария Ивановна поймёт и похвалит за невиданные дерзания, подскажет, как шагнуть навстречу мечте. Я видела во сне батискафы, акваланги, акул и китов, бортовые журналы, серьёзных молодых учёных. И себя среди них. Мы о чём-то взволнованно спорили, глядели друг другу в глаза, пожимали руки, встречая понимание. Могли говорить бесконечно, наше общение о главном, о тайнах океана, было вечным и нескончаемым. Я чувствовала, как мы дорожили дружбой, как были незаменимы. Догадка о чём-то неведомом могла стать открытием, которое бы изменило жизнь на земле! Конечно же, к лучшему! Я наконец попала в своё кино и хотела, очень хотела именно такой жизни, только она и казалась мне настоящей, единственно стоящей лишений, усилий! Стоящей всей моей жизни!

Что я услышала? Ледяная тишина взорвалась бурей негодования.

— Да ты понимаешь, девочка, что ты сейчас несёшь? Какой океан? Зачем этот бред? Ты — будущая мать и жена! Какие погружения? Оглянись! Посмотри на меня: вся моя география — в этой школе, в этом аквариуме... С копейками на дне! Но это и есть настоящая жизнь! Ты же не глупая, зачем сочиняешь сказки? И куда ты, объясни, собралась поступать без направления рудника? Каким таким образом? Ты даже не представляешь, насколько наша школа слаба, у нас... пособий не хватает! А в больших городах знаешь какие ученики сильные? Здесь у тебя пятёрки, а там и на тройку нет знаний!

Мария Ивановна говорила — нет, не очень долго. Но убедительно. В порыве чувств поведала такое из отечественной истории, о чём смутно я где-то слыхала, в учебниках об этом не пишут. Она чуть не плакала, а я, неблагодарная скотина, готова была сквозь землю перед ней провалиться.

Выслушав отповедь, поплелась домой. Слёзы текли сами, платок безнадёжно вымок, а дома, уткнувшись в подушку, дала волю отчаянию. До этого случая я ничего не теряла. А тут... Будто умер бесконечно дорогой человек. Которого больше жизни любила, и теперь не знаю: как жить? Зачем? Зачем тоже не умерла? Почему, для чего живу?

И к вечеру, когда я изревелась до основания, я хорошо это помню, вдруг прилетела простая мысль: действительно, кто я такая?

Кто я такая, чтобы мечтать? Как могло показаться, что меня кто-то ждёт... в подводной лодке? В океане? В другом, неведомом мире? Кто позволит мне его изучать, понимать, жить по его законам? Да и есть ли она, подобная жизнь? Та, в которой всякое мгновение чувствуешь себя особенной? Такой же живой, как океан, такой же непознанной! В которой от тебя что-то зависит! Жизнь, в каждое мгновение которой можно что-то узнать!

Вдруг пронзило насквозь: отсюда не выбраться, никогда не найти в мой океан дорогу. Я просто глупая девчонка, и ничего другого. И должна быть благодарна за то, что дают. Вспомнила слова Марии Ивановны о том, что для их поколения живы война, коллективизация, голод, смерть от эпидемий, они помнят, что не было пенсий. О том, что я должна быть по гроб благодарна за возможность мирного труда, а не в режиме военного времени под трибуналом с двенадцати лет на полную смену. Но ведь я не отказывалась от труда! Наоборот, готова работать даже без выходных, даже бесплатно! Мне не надо совсем никаких денег! Но, видно, не для меня такая интересная работа, если она вообще существует. И спасибо, что направление в вуз от рудника обещают. Можно в педагогический идти, можно в горный.

После того разговора жизнь изменилась. Наутро проснулась, чтобы смириться и принять, что другого нет и быть никогда не может. Что это сказка, кино, выдумка чистой воды. И не существует в природе вещей, тех, что меня окружают. Получается, до сих пор я чего-то смутно ждала, на что-то надеялась, во что-то, самой непонятное, верила. Неожиданно дождалась, а меня... Никуда не пустили...

С тех пор всё стало совсем безразлично, всё как у всех, живу и живу. Если чего и хотелось, то лишь одного: уехать, забыть этот город, смешное моё наваждение, унизительный разговор. Чему-нибудь обучиться, где-то работать, только не в школе, не здесь. Сбежать как можно скорее. И даже моря не надо — видеть его не хочу.

А вскоре было не до фантазий: учёба, семья, дети, работа. Так что геологией, от которой ты до сих пор в восторге, я никогда не бредила, принимала учёбу как неизбежность. Но в педагогический поступать принципиально не стала, всё, что угодно,— только не школа, выбрала горный. По направлению всего-то надо было вступительные экзамены не завалить.

И что есть жизнь? Иногда вспоминаю я об этом — вдруг приближаются волны... Ракушку беру — и к уху: прибой, вечный прибой, который так никогда и не услышала по-настоящему. Этот шум — как несбыточная мечта: слушаю, иногда даже плачу, и текущие беды становятся мелочью жизни. А что я ещё могла потерять? Ведь ничего сильнее я не желала, ни до и ни после. И когда дети спросили, зачем мы с мужем создавали семью, чтобы в итоге через двадцать лет разбежаться, так им ответила: вы и есть наш семейный итог.

Не раз размышляла: разве могла мне сказать что-то другое Мария Ивановна? Их поколение не выбирало: она так и жила в своём ограниченном, страшном мире. В голоде тридцать третьего года, когда вымерла вся семья, а ей повезло только чудом — оказалась в детдоме. Для неё счастьем было не голодать и не рыть километры окопов. Конечно, по-своему она была права и крепко меня осадила, считай, навсегда. А я... Я другого и не искала, ей сразу поверила. С тех пор живу, просто живу, не лучше, не хуже других.

Но до сих пор, до сих пор не забуду ни с чем не сравнимое чувство моей вдруг открывшейся неслучайности в огромном, прекрасном мире! Когда неожиданно распахнулась дверь! Я стояла на пороге, хотела шагнуть... Жить бесконечно хотела...

 

— Света, а любовь? Разве она не была такой же сильной?

— А что любовь? Любовь как любовь, всё как у всех, ничего особенного.

— Так, может, это была... первая любовь?

 

Вот такой у нас получился последний вдвоём День геолога. Больше Света ко мне не приезжала — видимо, закрыла страницу жизни, попала в которую совершенно случайно. Теперь мы просто друг другу звоним. Но вскоре после того разговора она призналась, что ей стало намного легче. Она больше не винит Марию Ивановну. Вернее, теперь она знает, что больше её не винит.

 

И кто бы в юности мне сказал, что не буду работать геологом! Ни за что, ни за что бы тому не поверила! Но я давно не геолог. Только из мечты выкинули меня несколько позже, когда, наконец, она начала во всей красе распускаться из тугого бутона освоенных знаний и практики. Полевая геология первая попала под нож во времена перестройки. Однако День геолога навсегда так и останется моим единственным профессиональным праздником. Потому что именно в геологии прошла молодость, её дерзания и полёты, там укоренился навык верить, искать, и руки не опускались уже просто по привычке шагать в неизвестное.

У Бога всего много, и дорог в том числе. Погасла мечта геологическая — отыскалась другая. Потому что мечту, это чувствую, не должны отнимать ни учительница, ни даже государство — никто! Ведь мечта — она как звезда, всегда в небе, днём и ночью над головой, и никто её не отнимет, если сам не откажешься верить.

Да, это трудно. Но разве кто обещал, что жить нам будет легко?!


Сестрёнка

В наших краях июнь обычно начинается пеклом. Неожиданно солнце словно спохватывается о лете и открывает заслонки, поддавая жара без меры: немного — и потечёт асфальт. А дождь случается тёплый и ласковый, и нередко слепой.

В то утро, ближе к полудню, я каталась на велосипеде как раз во время такого дождя. Через раскалённые кромки серебряных облаков лились солнечные потоки вперемешку с радужными каплями. Казалось, будто сыпались с неба драгоценные камушки! Я отыскала необычную лужу, усыпанную стразами только наполовину, и загадала желание: ведь вчера мне исполнилось тринадцать лет. Мама подарила оранжевый велосипед с женской рамой и голубое платье с кружевной оторочкой по юбочке и крыльям. Пусть и дождик теперь что-нибудь красивое наколдует!

Надо ли рассказывать, как чудесно цеплялись тугие шины за шепелявый асфальт! Как ловко, почти невесомо я, нет, не сжимала, а уверенно и будто бы даже небрежно держала руки, а то и только одну, на блестящем руле! Как виражами объезжала лужи или неслась по ним, рассекая упругое «море» на две бурлящие клином волны! Как проворно вскакивала на бордюры, вовремя приподняв руль и следом заднее колесо!

Я каталась уже с часок, исколесив ближайшие дворы и лужи. Жалко, что в одиночестве. Подружки давно разъехались на каникулы, а я всегда оставалась в городе, среди панельных пятиэтажек спального района. Но зато дом наш стоял на самой окраине города, недалеко от настоящего леса — сибирской тайги. Как хотелось гулять по лесу, словно я — Красная Шапочка! Конечно, это мечты. Такое бывает лишь в сказке, чтобы девочка шла одна, никого не боясь, по тёмному лесу. Да и не с кем мне было гулять по этому самому лесу. Но нынче, вне всяких сомнений, я ждала от лета чудес. Ведь теперь у меня свой велосипед — с ним обязательно встречу новых друзей!

Дождь то начинался, то прекращался: воробьи не уставали купаться в тёплых лужах и тут же обсыхали, забавно ероша перья. Я тоже успела вымокнуть и опять «обмахать» на скорости свой наряд. Лишь локоны светлых волос крутились колечками, подвитые небесной водой. Мелкие лужи исчезали, испаряясь на глазах. Вокруг, под раскидистыми ранетами, усыпанными завязями плодов, золотились на газонах россыпи одуванчиков. Если смотреть только на изумрудные ковры, золочёные купы деревьев на фоне голубого неба с пышными облаками как на картину, рисованную гуашью, красота открывалась необыкновенная! Потому что на шоссе, по которому с глухим рёвом неслись автомобили, я просто не обращала внимания.

И вот, под впечатлением обновок и начала лета, с ослепительным солнцем за спиной, я проезжаю в очередной раз мимо нашего дома. Быть может, появится кто-нибудь?! Потому что в такой замечательный день хочется поделиться настроением — летняя радость переполняет меня! И тут из подъезда вышла мама с пятилетней сестрёнкой Светой.

Конечно, поддав скорости, я рванула навстречу, лихо затормозив возле них. С приятным шипением занесло заднее колесо! Разгорячённая, уже готова была спросить маму, куда это они собрались. Но не успела перевести дух, как меня, словно магнитом, притянул восхищённый взгляд сестрёнки, точно увидела она что-то совсем небывалое. Я, улыбаясь, с интересом гляжу на неё и хочу уже оглянуться, не подошёл ли кто сзади, так привлёкший внимание, как вдруг она восклицает: «Оля, какая ты красивая!»

И мир... неожиданно погрузился в чарующую тишину... в которой звучат лишь хрустальные переливы волшебных слов: «Оля, какая ты красивая!» Они серебрятся на все лады, долетают до облаков, до самого солнца, стремительно рассыпаются голубями по крышам, вспархивают бабочками среди золотых одуванчиков. Чудесным образом растворяюсь я во внезапно открывшейся прелести, касаясь всего одновременно, глядя в яркие, почти чёрные глаза сестрёнки — маленькой моей феи. В одно мгновение передо мной распахнулся незнакомый мир, в котором всё сияет, переливается радугой, плывёт на качелях... О счастье, я успела в него влететь!

И вдруг качнулась обратно, наткнувшись на испуганный мамин взгляд. Качнулись в ушах её «слёзки». Нет, показалось... Ведь они всегда дрожат, всегда как живые. Это туча резко, словно сачком, накрыла солнце, но оно проворно отыскало лучами дырку и упрямо выбралось наружу. Потому что мама опять улыбалась и говорила, что они идут за булочками и молоком. А сестрёнка так и продолжала мною любоваться, ничего не замечая. Я осторожно наклонила на асфальт велосипед, подошла и обняла её. «Светик, какая ты хорошая!» И, чувствуя маленькое живое тепло, вновь упорхнула в мир, который запомнила и успела полюбить навсегда. А сестра, вцепившись в меня ручонками, никак не хотела отпускать. «Ну давайте, девочки, расставайтесь, пора в магазин, а то молоко разберут»,— и мама, заторопившись, увела сестру за собой. А она, она совсем не хотела идти, всё оглядывалась, будто видела меня впервые и никак не могла наглядеться.

Потом, много лет скучая о сестре, первое, что всплывало в памяти, это тот самый почти полдень, в котором вижу... себя, счастливую! Словно в зеркало заглянула, да так и запомнила навсегда: огромные глаза цвета неба, золотой ореол вокруг головы ещё не знающих модной причёски волос, уложенных дождиком, солнцем и ветром. Помню, одна прядка прилипла к щеке, я всё пыталась её сдуть, да куда там, она же мокрая! И вдруг слова сестрёнки опять и опять говорят, что сдувать ничего не надо! Всё так, что лучше и не бывает! И солнце, оно не вокруг — оно во мне, из меня, из меня — для всех!

Ещё вспоминаю круглые тёмные глаза сестры — агатовые смородины. Она чудо как прелестна. И вспоминаю «слёзки», что где-то над ней качаются и дрожат... Горящие огнём небольшие бриллиантовые серёжки, которые мама никогда не снимала. Наследство бабушки, остатки былой роскоши — шутили в нашей женской семье. Неистовые огоньки, которым всегда было тесно в их прозрачном сетчатом тельце. «Слёзками» их звала ещё бабушка, за нею мама. А мне так хотелось, чтобы серёжки стали каплями беззаботного летнего дождика, который люблю! Но всё это я вспоминала, уже будучи взрослой.

А пока... «Оля, какая ты красивая!» — весь день без устали звучало в ушах. Конечно, глаза мои сияли, ореол светился не только вокруг головы — я вся излучала свет! Подозреваю, даже велосипед был охвачен небесным огнём.

Именно в тот день, после слов Светы, я впервые без всякого стеснения подъехала к малознакомым мальчикам из соседнего двора, у которых тоже были велосипеды и ещё умная собака. И запросто сказала: «Привет! Меня зовут Оля! А вас? Чья это овчарка? А как её звать? Можно погладить? Поехали вместе кататься!»

Ни на мгновение я не сомневалась, что они согласятся! Страх и стеснение исчезли, как не бывали. Громадная овчарка с угольным чепраком на спине, махая толстым чёрным хвостом, положила лапы на руль и облизала мне щёку. С восторгом гладила я её по выпуклому лбу, почёсывала за ушами, ласково трепала холку. И до самого вечера мы наперегонки носились на велосипедах, а потом и всё лето. И ветер мне пел: «Оля, какая ты красивая!»

С того дня помню первые восхищённые взгляды мужчин, тогда ещё мальчиков: они видели во мне девочку, кататься с которой было сущим удовольствием! Я смеялась как колокольчик! Я и теперь звонко смеюсь, но тогда, в детстве, причины для радости не иссякали. И я смеялась с друзьями дни напролёт!

Жара в то лето была не страшна. С утра по тенистым тополиным аллеям мы уезжали до самого леса. А там на большой поляне оставляли велосипеды и носились наперегонки с овчаркой, играя с ней палочками и мячиком, который она таскала в зубах. До сих пор помню: её звали Ирма. А имена мальчиков время стёрло из памяти.

В тот день случилось чудо: я впервые влетела в мир бесконечного счастья! Потому что маленькая сестрёнка сказала заветные слова, и были они чистейшей воды. И через много-много лет, в стихах, их повторил мужчина, такой же весёлый, как те далёкие мальчики. А ведь у меня уже появилась внучка. Но знаю, что слов его хватит теперь навсегда! Потому что они поднялись из такой глубины, из такого колодца, что не узнать и не запомнить их невозможно! Потому что если поэт написал стихи женщине, она не могла не быть счастливой! Потому что на самом деле я никогда не была красавицей: вокруг много эффектных женщин и девушек. Но я всегда смеюсь звонче всех, с удовольствием катаюсь на велосипеде, до сих пор небо для меня яркое, мир добрый, а дождик тёплый! Просто сестрёнка ещё не знала слова «счастье». По её разумению, все счастливые — непременно красивые. И ещё. Красавицей в нашей семье была именно сестрёнка: она походила на маму, была даже красивее, но это меня лишь восхищало.

То лето оборвалось неожиданно. В конце августа мы поехали всей компанией и с Ирмой на небольшую речку, сплошь поросшую смородиной, угоститься ягодами. Но как мало нам перепало! Оказывается, спелая лесная смородина осыпается, стоит тронуть веточку рукой или ветру пробежать по кустам. Мы пособирали ягоды с земли, а на обратном пути грузовик сбил Ирму. Домой я вернулась, обливаясь слезами. И так защемило сердце от той смородины, что забросила велосипед, насилу дождалась школы и, окунувшись в уроки, книги, постаралась перелистнуть страницу. Только заветные слова питали надеждой, что всё ещё будет, лето наступит, слепой дождь обязательно вернётся.

И было лето. И был дождь. Всякое было, хорошее и плохое. Неожиданно, через тринадцать лет, ушла из жизни мама. Мы с сестрой перебирали её вещи, но так и не отыскали «слёзки». Где они? Быть может, в ломбарде или даже скупке? Квитанцию не нашли, но в самый разгар юности нас закрутило друзьями, учёбой, планами на будущее, любовью, в конце концов. А мама просто была рядом, после работы всегда оставалась дома. Мы же возвращались туда разве только поспать. Да и привыкли, что все более-менее ценные вещи в случае необходимости быстро менялись на живые деньги, и особо по этому поводу не печалились. Но никак не удавалось нам вспомнить, как ни старались, когда же в последний раз видели «слёзки» на маме. Казалось, она их никогда не снимала. Как и не могли припомнить, в каком же платье последнее время ходила она на работу.

А вскоре я покинула дом, жалея, что сестра не захотела уехать со мной. Так случилось, что мы не виделись почти четверть века. Но я увезла с собой её слова, никогда их не забывала и щедро ими делилась. Люди верят мне, иногда до слёз. А ещё все эти годы я помнила совсем другие слова.

Среди небольшой стопки маминых бумаг мы обнаружили желтоватый невскрытый конверт с пометкой «Указан несуществующий адрес». Аккуратно разрезали: внутри лежало небольшое письмо человеку, которого мама, видимо, сильно любила в юности. Один абзац, слово в слово, запомнился навсегда: «Не хочу тебя видеть! Ребёнка воспитаю сама. Довольно любви — налюбилась... До конца дней теперь хватит. Будь проклята моя красота, от которой одни страдания... Слишком многие, видно, завидуют бриллиантовым слёзкам». Замуж мама так никогда и не вышла. Помню, одно время она неожиданно повеселела, даже напевала на кухне. И как мне было хорошо тогда рядом с ней! Но счастье продолжалось недолго. А потом родилась сестрёнка — моя фея.

И когда мы, в аэропорту, после разлуки впервые встретились, я узнала в сестре... маму из того дня, со «слёзками» в ушах! Оказывается, мама незадолго до кончины, видимо, что-то предчувствуя, оставила их у подруги, но та через несколько лет вернула серёжки сестре. И, глядя на дрожащие камни, в которых бился свет, любой свет, они умеют взять свет даже от звёзд, меня ослепила мысль: да лучше бы они... пропали!

Я смотрела на сестру, держа её за руки, не веря глазам: так она была похожа на маму. Нет, красивее. А сердце стучало: почему, почему, почему? Как вдруг Света, онемевшая от встречи, чуть слышно сказала: «Оля! Какая ты... красивая!» И мы наконец обнялись и расплакались.

Слёзы текли, а я пыталась понять: зачем, почему она осталась в доме, насквозь пропитанным женской тоской? И в то же время понимала: моё безудержное солнце слепило её агатовые глаза, она, как и мама, не успевала дышать в стремительном моём полёте с бесконечными виражами. Но она, она умеет мною любоваться. Хотя ей спокойнее в родном доме, каким бы он ни был, лишь бы оставался как есть. И дело не в слабости и не в страхе, а в том, что мы, родные сёстры, разные, как день и ночь. Как те лужи, что любила найти в детстве: наполовину освещённые солнцем, а в другую брызгает дождь. Так устроено, что для кого-то жизнь — слёзки, а для кого-то — капли... дождя, мёда, росы, крови, солнца. Разные капли, которых не сосчитать.

Конечно, после сестрёнки эти слова мне говорили многие. Но всё это было не то, недолго оно держалось. Наверное, те, кто говорил, не были так же по-детски потрясены до глубины души. Не было в их словах той чистоты, тех зеркальных граней, что отразили бы напасти, отогнали бы беды, оказались сильнее всех других слов, вместе взятых.

Помню людей, которые глубоко чувствовали, но сказать так и не получалось. Не знаю почему, они хотели, но не умели поднять. Да, красноречивы были их глаза, но... Ведь всегда хочется именно слышать! Чтобы зачаровать! Себя! И мир вокруг! И после сестрёнки мне, всю жизнь счастливой женщине, из самого сердца их сказал только один мужчина. Наверное, это немало.

Чудесно увидеть вдруг: человек прекрасен, так прекрасен, что светится! И я тоже начинаю светиться светом из таинственной глубины. Мои крылья привычно набирают высоту. Я говорю ему волшебные слова, его подхватываю, и мир расцветает! Мы растворяемся и улетаем. И нет нам предела!

Это и есть счастье. Оттуда, из детства. До самого неба. Счастье, в котором любой человек бесконечно красив!

К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера