Александр Петрушкин

Геометрия побега. Стихотворения

ГЕОМЕТРИЯ ПОБЕГА


 


Справа – бегун, разминувшийся с тенью –


стены свои попытался разбить,


будто метафора он перемены


школьной. Шмелей непроснувшихся нить


 


им развернулась, как хлада страница


или клубок – прочитаешь теперь? –


эти засосы (в смысле укусы),


где попытались они в егерей


 


сны пробурить ход – подземный и страшный


в смысле кручённый, как их слюна,


то полубог глину неба пропашет


над бегуном, получившим сполна.


 


Слева – то дщерь, то – как видишь – Челябинск


вмятый в одышку, с уральских равнин


вынул резак и в щель ветра им машет,


чтобы пролился гемоглобин,


 


Тмин поднимается – слишком широкий


как из ТВ выпадающий снег –


ты попадаешь в его равнобокий –


и треугольный, как зрение, след.


 


И по тебе в свой Шумер переходят


слайды, которых возможно и нет,


псы (и сие разъяснений не стоит –


поскольку любой непонятен здесь свет).


 


Свет, что скрутился в воронку снаружи,


всегда посторонен и взрывчат, опять


неподпоясанным он остаётся,


чтобы – как зренье из стужи – мерцать,


 


чтобы тобой прирастать понемногу,


и, умножая через тебя


это пространство, в итоге стать богом,


что промелькнёт, жёлтым смехом скрепя


 


две половины – не лево и право,


жизнь и свободу, которой чтят смерть,


но вероятные два из побегов:


один, что растёт сквозь второй, что наверх.


 

 

***

 

И дождь, который стая птиц,
и смерть, в которой жизнь
свила горячее гнездо
для многих своих лиц –

 

всё это ремесла итог,
что вытащит с земли
своих прозрачных мертвецов,
которые смогли

 

увидеть то, что нам живым,
увы, не разглядеть,
и потому их плотный хор
нас продолжает петь

 

среди стрекоз или кротов,
которые внутри
сплелись, как некий средний род,
который подвели

 

его отмазки и печаль,
и кожа, но не та –
таится, как звезда, печать –
бугриста и густа.

 

И вот, когда к моим устам
прибьётся темнота –
которую не избежать,
возможно/никогда –

 

взорвётся наш стеклянный куст
и некто посетит
мои земные небеса,
к которым снег летит,

 

и я покину чёрный куб
чужого языка,
с родимым пятнышком,
что спит, как птаха, у виска

 

И распрямляя дождь, как взгляд,
который без меня
летит сквозь молока спираль
всем мертвецам родня

 

и видит только зеркала,
что исполняют сад,
идущий, с трёх своих сторон,
не требуя наград,

 

где птицы – это только дождь
и жалость о себе,
ты смерть свою к себе прижмёшь
во всём её х/б.

 

И будет продолжаться сад
и смех пустых стрекоз,
которые боятся нас
и двойников обоз,

 

где ангелы звенят внутри,
и в скважины на свет,
ложатся, как вода легки,
и убирают смерть.

 

 

***

 

Пернатый город скоро полетит –
похожим на почти пустой петит,
с надутой водородом головою?
где всё потоп, а после только воля,
а после только шрифт – за ним гудит
холодная вода, кристаллизуясь,
услышав свой, поспевший за ней, ужас –
как новобранец – от судьбы косит.

Кому ещё расскажешь этот город,
который текст или о тексте голод? –
не удивишься, но в его впадёшь,
как в слабоумие – и если ты решишься,
то в шарике за бабочкой спешишь,
она теперь душа, и плачет тонкий голубь
которым ты на ниточке висишь,
подняв, как шпик, почти киношный ворот
и говоришь с водою, говоришь.

 

 

***

 

Пчёл перемалывая в свет их –
тиха в произнесённом ночь –
укус на кожу свою ставит
там народившаяся дочь.

Вспугнуть её уже не может
ни мать, ни бульк сквозной воды,
ни тот, который нас здесь крошит
как эти галочьи следы.

И стекленеет в каждом жесте
своём река, не исказив
черты блаженства или вести,
что мы отсюда ей видны,

что пчёлы падая оттуда
приносят полые слова,
что умиранье наше – чудный
улов в ладонях рыбака.

 

 

***

 

Нет, не смотри, но умирай со мной,
всю тьму собрав из синих рёбер леса,
где стрекоза развёрнута спиной
в его слюну, поддетую на лесу.

Как шевелит она своей губой,
взойдя на тьму и хвою торопливой,
своей красивой каменной тоской,
чтобы скатиться в свет наполовину!

И сколько смерть её не посети –
всегда останется в ней стыд её бессмертья –
нет, не смотри, но умирай (прочти: лети
за края рай, за смыслов своих ветви).

 

 

***

 

Потраченный песок,
что Бог оставил нам,
становится оленем,
взбегая по холмам,

 

становится детьми,
что спят вовнутрь себя
и учатся любви,
почти что не любя,

 

становится тобой,
почуявшей меня,

становится углём,
что в ёмкости огня

 

закручен, как спина
у стрелок часовых,

что крутятся внутри
деревьев неживых,

 

становится иглой
в руках у темноты,

которая игрой
со смертию на ты

 

увлечена – и что
ответить нам теперь?

когда она дрожит,
прозрачная, как дверь,

 

где ветерок хрустит
в несбывшейся руке,

где мы теряем вид
в расплывшейся реке,

 

где зверь закроет тьму

на солнечный сентябрь

в который я нырну
чтоб вынырнуть без жабр,

 

в котором никого,
но – атомарный свет,

что отдаёт нам Бог,
которого здесь нет,

 

проходит сквозь двоих,
что, как мутанты спят,
пока целует в лоб

их Бог, как жеребят,

 

в просыпанный песок,

из света заходя,
который, словно дно,
звенит внутри дождя

 

 

***


 


Вот радость слепнущих детей –


что сорная трава на солнце


ещё упрятана в зерне


средой рыжеющих колосьев,


 


среди которых, нет, не я


но тоже медный и звенящий,


несёт в глубинах светляка


до самой тёмной и скользящей


 


своей же тени, что внутри


себя горит и, извиняясь,


не про меня, но говорит –


куску бумаги растворяясь,


 


как бы кромешная зола,


глядящая наверх в оконце,


чья радость слепоты не зла,


но лишь упрятана на солнце.


 


 


ASPHYXIA


 


Посмотрит выдох в воздух – словно в воду,


которая мертва, а не жива,


чья дребезжит древесная повозка,


что спрятана в сосне, и из тепла


её, как из утробы землянистой


скрипит ходулями под ранкой янтаря.


 


Рай встрепенётся, будто кто-то выжил,


и, балуясь весёлой анашой,


такое на его берёзках вышил


младенческой нетвёрдою рукой,


что выдох обратился снова в воздух


и только после стал густой рекой.


 


И медь качалась в тетиве у вдоха,


то в соловье, то у комков стрекоз,


на уголь кислый закрывая шёпот


невидимых и точных берегов


переходя парной, непарный чаек клёкот,


что оставались под воды дугой.


 


* * *


 


Первый выстрел пушки похож на блеск,


остальные на сажу, сгоревший лес,


нефтяные сказки и офис твой


и московский этот воловий вой.


На второй же выстрел – скажу тебе:


мы пришли сюда, чтоб сказать бе-бе


чтобы выжечь дом и себя дотла,


чтоб летела по ветру лишь зола.


А на третий - здесь пролетает ос


желтоглазая тьма – промолчав «готовьсь»


обрушает пушку вовнуть себя.


остаётся глаз – и на свет дыра,


остаётся, как от юлы, лишь ось


широта, долгота – да и те поврозь,


блеск зубов у трупа посреди огня –


вот и всё, мой ангел, поцелуй меня.


 


 


***


 


В полубреду болезни детской


и оспинах ночи дурной,


что в табунах на небо влезла


и там сияет глубиной


 


своей высокой, как держава,


мотая головой на сон –


нет, речь меня не удержала,


но выгнала на стужу вон –


 


в полубреду болезни детской –


и аутичной, и слепой –


как слог ребёнка неизвестна –


сгущает звук над головой


 


кобыльей, что моё излечит,


косноязычие и с ним,


как выдох, холод покалечит


и – с бабочкою – отлетит.


 


 


САНИ


 


Город предстанет невидимым. День ото дня


не ототрешь, но возможно  припомнишь меня:


даже не контуры – шорох травы к сапогам


дымом приклеен, как выдох  к холодным саням


тем, что пейзажи вокруг режут словно бы хлеб.


нет никого, ничего – кто щебечет в просвет,


в окно человека, когда вокруг падает лев,


сани скрипят и въезжают  в натопленный хлев?


 


 


ПРОРОК


 


И в – кувшинов разбитых – чаду


маслянистом, как речь фарисея,


т.е. книжника, т.е. найду


то, к чему до-коснуться не смею


 


горлом. В страхе животном труда, 


будто выдох с тревогой пожатый


в лабиринт – где не глина горит


яко ангел слепой. Из палаты


 


он несёт своё око в руке,


свой язык, что удвоен пустыней


коридорной – как будто бы свет


одиноким случился и – длинным.


 


Горловина сужается, я


оставляю тебе своё мясо


и смеркается тонкий народ,


говоря в животах у Миасса.


 


 


ВОДОМЕРКА


 


Евгению Туренко


 


Не будет прошлого – посмотришь


                                               и не будет –


как птаху непрозрачную нас сдует


сквозняк, иголка, что в слепой руке –


ты переходишь небо по реке.


 


И вдоль растут то люди, то не люди,


а отпечатки их на дне посудин,


их эхо ромбовидное – плыви


подсудный, утерявший любой вид.


 


Никто не вспомнит нас лет через двадцать –


так водомерка может оторваться


от отражения слепого своего


оставив лапки – только и всего.


 


 


***


 


Щебечет чашка воробья,


кофейный дух в себе лелея,


где наша злая эмпирея


однажды выпилит меня,


и по дороге насыпной,


в нутре подводы Сугомака,


свезёт поленом на костёр,


в котором ты невиновата.


О, чашка воробья в окне,


ты в месте затрещишь, где был я,


не человеком, а скворцом –


пока отпиливали крылья.


Найдись, свобода или смерть,


в холодном чуде пробужденья


когда не глаз – а сна порез


ты носишь, будто воскресенье,


в расколотом своём лице,


во всём, что спрятано снаружи –


 


иди-свищи себя, как зверь,


запаянный в медь местной стужи.


 


 


***


 


Брутальна родина твоя,


которой ты насквозь проходишь


как через скважину вода –


то дышишь, то себя находишь.


 


И дым несётся, как чечен,


покрав еще одну невесту –


так родина под небом спит,


в Отечестве своём столь тесном,


 


что кажется его надув


травою, мошкарой – в руины


как шар за богом полетишь,


который ножик перочинный.


 


 


КУРИНЫЙ БОГ


 


Крысы бегут по монахам,


по берегу, по


краешкам бога, холмам


от которых останется о.


 


Даже не думал, что я


проживаю по горло в земле,


что поедает меня


ночь от ночи всё злей


 


слайды меняет,


куриные кости сосёт


слушая смертные крики


ночных соловьёв.


 


Выйдешь за холм


а вокруг лишь один  горизонт,


словно ассоль или звук,


Арарат или зонт.

К списку номеров журнала «ЕВРОПЕЙСКАЯ СЛОВЕСНОСТЬ» | К содержанию номера