Виталий Пырх

«Расскажи мне, папа, про войну»

— Ура! Идём к бабушке! — радостно закричал я, как только материнская рука коснулась моей пятки.

— Тише кричи, разбудишь,— одёрнула меня мать.

Однако я её уже не слушал. Раз мои старшие брат и сестра остаются дома, «на хозяйстве», то это означало только одно: впереди меня ждёт настоящее путешествие, путешествие к бабушке.

А теперь представьте себе раннее майское утро на юге Украины, когда солнце ещё спрятано за горизонтом, но в воздухе уже разлита тяжёлая духота. Жарко. От выжженной и пожелтевшей на земле травы никакого спасу (хожу-то я босиком!), и даже бережливые на воду клёны, это я замечаю мимоходом, потихоньку начинают сбрасывать с себя листья — так они экономят влагу.

Отец берёт в руки тяжёлые хозяйственные сумки, полные продуктов, и мы выходим навстречу паровозным гудкам. Слева от нашего дома виднеется большая маневровая станция, где ежесуточно формируются поезда и куда они прибывают с Донбасса, груженные углём, а с Кривого Рога — рудой. И откуда затем уходят во все концы нашей необъятной, как тогда казалось мне, страны длиннющие железнодорожные составы, полные холоднокатаного железного листа, труб, стали...

— «Бережысь потягу»! — громко читаю я предупредительный знак на железнодорожном переезде и гордо смотрю в сторону родителей: разве не видите, что я научился читать?

Они это видят.

— И что это значит? — спрашивает отец.

— А то, чтобы не потянуло в воздушную воронку от быстро проходящего мимо поезда,— уверенно отвечаю я — улица научила.

Отец улыбается, довольный, и мы идём дальше, переступив наконец последние на нашем пути рельсы. Всё, теперь будет только степь, огромная, бескрайняя, густо засаженная пшеницей, подсолнечником, кукурузой...

Отец с матерью идут впереди и вполголоса о чём-то переговариваются, решая попутно семейные проблемы, а я плетусь сзади них, внимательно оглядываясь по сторонам. Дорога лежит через кукурузное поле, а чуть дальше, справа, колосится то ли пшеница, то ли ячмень. Одному мне становится скучно...

Между тем поднимается солнце, и начинает нещадно палить. Сразу, как по команде, исчезают комары, мухи и прочая летающая мошкара, и только жаворонки над головой да изредка вспархивающие буквально из-под наших ног перепёлки вносят какое-то разнообразие в эту унылую и однообразную картину. Жарко, очень хочется пить...

— Терпи,— понимающе дёргает меня за руку мать, и я начинаю терпеть.

Пить-то всё равно у моих родителей ничего нет.

А потом, чтобы не думать о такой дразнящей живительной влаге, я начинаю приставать к отцу:

— Пап, а пап! Расскажи мне про войну!

Отец досадливо отмахивается: не до этого, да и не любит он вспоминать прошлое. И мать моего желания не одобряет: идти до бабушки ещё далеко, а мы только в начале пути.

Тем временем дорога виляет влево, и впереди рядом с нею показывается небольшая дощатая оградка, посреди которой возвышается поросший травой бугорок. На нём стоит, слегка покосившись, наспех сколоченный когда-то металлический обелиск с пятиконечной звездой наверху. Коричневая краска на нём уже облезла, местами обсыпалась, но я и без надписи знаю, что здесь, прямо посреди поля, похоронен Герой Советского Союза, гвардии старший лейтенант Скворцов. Павший вот на этом самом месте смертью храбрых осенью сорок третьего года при освобождении Запорожья.

После окончания войны прошло только пять лет, и могила Героя пока что в порядке, в более-менее нормальном состоянии, но что с ней будет потом, через десятилетия, через век? Кто за ней будет ухаживать посреди кукурузного поля?

Впрочем, это я думаю, конечно, сейчас, когда пишу эти строки, а тогда, ранним майским утром 1950 года, поравнявшись с оградкой, я только ощутил внутри неприятный холодок. Мне всегда становилось не по себе, когда представлял, что там, под землёй, на глубине всего каких-то полутора-двух метров, покоится человеческое тело. Ужас! По мне, так уж лучше было бы, чтобы оно, а не мифическая душа, возносилось бы после смерти человека на небо. Не так было бы страшно...

Но вот могила Героя Советского Союза позади, и прямо перед нами показывается небольшое сельское поселение Скворцовка, названное так в честь своего освободителя. В нём есть только одна длинная улица, по краям которой растут густые фруктовые деревья, так что жилых домов почти не видно.

Мы с отцом располагаемся в тени большой акации, растущей у дороги, а мать направляется к одному из домов, где, по её словам, живут наши знакомые. И через минуту возвращается обратно, держа в руках большую металлическую кружку, доверху наполненную колодезной водой.

Однако вода хоть и колодезная, но тёплая и неприятная на вкус. Уж лучше было бы её не пить: жажда после этого становится только сильнее...

А солнце печёт всё жарче и жарче, и вот уже я вижу: вдали, у самого горизонта, начинают заманчиво плескаться морские волны. Откуда они тут взялись, в украинской степи?

— Что это? — дёргаю я удивлённо мать.

— Тоже видишь? А это мираж, это нам только кажется...

Позже, из книг, я узнаю, что в жару это самое распространённое явление в степи или в пустыне: солнце выжигает из поверхности земли последние остатки влаги, и она, преломляясь в его лучах, каким-то чудодейственным образом превращается то в речку, то в озеро, а то и в настоящее море. Иди, мол, путник, быстрее, вот и получишь в конце своего пути долгожданное отдохновение...

Но только сколько ты ни пройдёшь, сколько сил ни затратишь, а обманчивое марево близкой воды так и останется маревом.

Это начинаю понимать даже я и снова дёргаю отца за сумку:

— Расскажи мне, папа, про войну!

 

Но тут самое время рассказать мне про бабушку, к которой мы сейчас идём. Уж и не знаю, как оказалась она в наших краях,— дед-то мой был из потомственных запорожских казаков,— но родилась она на Полтавщине, да и фамилия у неё девичья была соответствующая — Пшеничная. Мария Пшеничная. Деда мы похоронили с год назад, и бабушка сейчас жила вдвоём со своей младшей дочерью, моей крёстной матерью, на хуторе, что в шести километрах от Запорожья.

Была она человеком необыкновенным. Во всяком случае, когда в нашей семье кого-то нужно было вовремя одёрнуть, а то и поставить на место, то сразу же вспоминали бабушку. И звучала такая фраза: «Это с тебя бабушка прёт!..» Или «лезет» — в зависимости от ситуации.

И она действительно «лезла», как в хорошем, так и в любом другом смысле. Попробую объяснить. Во-первых, никто так и не мог точно вспомнить, включая и саму бабушку, сколько детей она родила. То ли двенадцать, то ли, как утверждал мой отец, пятнадцать — этого никто достоверно не знал.

Сам я, например, могу ручаться только за десятерых — и то некоторые из них сгинули кто на войне, а кто в страшный голод сорок седьмого года, буквально косивший на Украине людей.

Бабушка, кстати, и жила в доме моей тётки, своей старшей дочери, умершей от голода вместе со своими двумя малолетними детьми.

А во-вторых, была она с таким характером, что ой-ё-ёй...

Помню, сидят за обеденным столом, приехав к ней в гости, мои дядья (восемь человек сразу!), и сидят вместе со своими жёнами, попарно. А бабушка, разумеется, во главе стола. И стол стоит прямо во дворе, рядом с двумя грушами.

Одна из них, помнится, называлась «дулей» (по-украински «дуля» — это «кукиш»: видимо, такое название эта груша получила от родившего её селекционера из-за огромного размера плодов, иные были весом под килограмм).

А вторая — «лесная красавица», самый распространённый на Украине сорт, к которому легко можно было прикалировать любой другой, так что со временем дерево напоминало прилавок фруктового магазина.

Так что в любом случае десерт был под рукой, только потянись из-за стола.

Однако бабушка строго следила за порядком, и пока не начинала есть сама, никому ложку взять было нельзя. На этом-то и прокалывались городские невестки — жёны моих дядьёв.

— Дывлюсь, сыны сыдять, як соколы, а невисткы, дивкы — смиття-смиття…— говорила в таких случаях она («смиття» по-украински — «мусор».— В. П.)

И приехавшие погостить из города женщины смиренно втягивали свои головы в плечи и долго сидели, нахнюпившись, не отрывая от стола глаз. Строгая была бабушка...

А как она управлялась по хозяйству!

В те времена, о которых я рассказываю, ей было уже за семьдесят, и передвигалась она по дому и по двору с деревянной клюкой, которая служила ей чем-то вроде костыля. Но не только.

Надо было, например, приготовить к обеду украинский борщ, а в этом бабушке не было равных, так она заблаговременно беспокоилась о необходимых для этого ингредиентах. Брала, например, в правую руку клюку и звала свою дочку — мою тётку:

— Мотька! Ты бачышь, он курыця клишонога, ногу тянэ за собою?

— Та де? Не бачу...

— Ты шо, слипа?

И тут же, даже не целясь, метко бросала свою острую, как копьё, клюку в куриную стаю, и уже через минуту обречённая курица беспомощно трепыхалась в руках Матрёны Ивановны, оглашая двор своим криком.

— И правда... Якыйсь нарост на ноги е...

— А я шо кажу?..

Бабушку не обманешь, и не зря мой отец, часто присутствуя при таких разговорах, назидательно толкал меня в бок: видишь, какая бабушка? Слушайся её, не то и тебя достанет своей клюкой...

И всё-таки я один раз её обманул!

Случилось это той же осенью, когда родители оставили меня у бабушки и тётки на хуторе, а сами вернулись в город, где в это время строился наш дом, и надо было, чтоб я не путался у взрослых под ногами. Я поначалу согласился, но день прошёл, второй — заскучал. Ну что мне одному делать на хуторе? Друзей нет, книжек тоже, тётка на работе, а бабушка всё время хлопочет по хозяйству.

Вот я взмолился:

— Бабушка! Можно, я пойду домой? Мне тут скучно!

Но бабушка дала слово моим родителям, что продержит у себя меня с неделю, и слышать ничего не хотела.

— Ты бачишь, який витер на вулици? — кивала она на окно.— На груше видро качается, витрюга... Хиба можна по такий погоди иты?

И действительно, порывы ветра сильно раскачивали металлическое ведро, висящее на грушевом суку. Однако же я сообразил, что нужно делать, и, выбрав момент, когда бабушка занялась чем-то возле печи, я выскочил во двор, где у меня уже в надёжном месте был припрятан кирпич. И убедившись, что этого никто не видит, быстро опустил его в ведро.

А спустя какое-то время снова заканючил:

— Ну можно мне идти домой? Ветер-то уже стих...

Бабушка по привычке взглянула в окно и, увидев неподвижно висящее на дереве ведро, сильно удивилась:

— И правда, тихо... Ну ладно, собирайся!

Потом, правда, через какое-то время обман мой раскрылся, мать об этом рассказывала, но бабушка почему-то после того случая меня зауважала — видимо, нашла себе родственную душу...

А на самом деле она была очень хорошим и очень добрым человеком. Хотя ни читать, ни писать не умела. Да и жизнь прожила нелёгкую.

Мой отец частенько рассказывал о том, что родился он жарким летом 1914 года — ровно за неделю до начала Первой мировой войны, так круто поменявшей историю нашей страны. Произошло это прямо «на стерне», во время жатвы, и, как рассказывали потом очевидцы, сами же бабы, работавшие рядом, перевязали новорождённому пуповину, а потом слегка обмыли его водой.

Но долго отдыхать после родов бабушке не пришлось. Ещё она лежала в тени, едва отдышавшись, как подошёл дедушка и, внимательно оглядев по сторонам, удовлетворённо хмыкнул.

— Ну что, всё в порядке? Тогда поднимайся, надо снопы вязать...

И бабушка поднялась и пошла вместе со всеми вязать в поле снопы.

А я её запомнил по очень точным и прямо-таки философским изречениям. Ну например: в те сталинские годы наше проводное радио (а другого в сёлах не было, как не было в них ещё и электрического света) чем-то напоминало нынешних северокорейских дикторов, взахлёб рассказывающих об успехах всепобеждающего учения чучхе и об очередных испытаниях атомного оружия на благословенной родине Ким Чен Ына. Тот же пафос, та же уверенность в правоте.

Только слова тогда звучали по радио иные: «колгоспни ланы», «трудодни», «сталинская пятилетка»...

А ещё безостановочно лились из репродукторов бравурная музыка и песни, некоторые из которых я помню до сих пор: «Москва — Пекин! Москва — Пекин! Идут, идут народы...»

Помню и бабушку, которая вольно-невольно, а слушала весь этот бред. Слушать-то слушала, а потом как припечатает:

— Як пиде Кытай, то й свиту край...

Вот и понимай как знаешь.

Помнится, когда я уже подрос, зашёл у нас с ней разговор о моей будущей профессии, и я стал что-то там ей сочинять про то, про это, а она слушала-слушала, а потом вдруг взяла и подытожила разговор:

— Туды дорога широка-широка, а назад вузька-вузька...

Я и осёкся. Нет, явно моей бабушке нужно было заканчивать Бестужевские курсы или, на худой конец, пансион благородных девиц, но куда ей с такой фамилией! Пшеничная — она и есть Пшеничная...

И тем не менее я очень любил бывать у неё в гостях, особенно когда мы приходили с родителями. Это означало, что и назад они возьмут меня с собой, а это такое путешествие. Мы жили тогда на окраине Запорожья в маленькой летней кухоньке, наскоро сооружённой отцом на то время, пока строится дом. И это было непросто — топтаться впятером на шести квадратных метрах пусть и временного, но жилья. Правда, это было всё же лучше, чем жить в землянке — обыкновенной норе, вырытой в земле. А так ещё жили после войны иные мои родственники.

А у бабушки на двоих, как я считал, был самый настоящий дворец.

Ну и что с того, что на полу вместо деревянных, скажем, полов была обыкновенная доливка — так на Украине называется мазанный глиной пол? Зато чистота в доме идеальная — вокруг ни пылинки. А какой простор!

Мне даже бабушкины подслеповатые окна — четыре стёклышка по десять сантиметров каждое — казались тогда настоящим чудом: город-то наш ещё только отстраивался, и многие заводы лежали в руинах.

А у бабушки в доме — настоящая русская печь, в которой всегда есть что-то горячее и вкусненькое, а за нею — лежанка, на которой мы спим и на которой тепло в любые холода.

И божничка в углу — как же без неё? Бабушка была глубоко верующим человеком.

Нет, думал я, обходя её мазанку с соломенной крышей во время своих прогулок по двору: так могут жить только очень богатые и очень обеспеченные люди.

А ведь в доме была ещё и зала (что-то наподобие гостиной, как я теперь понимаю), куда простым смертным в обычное время вообще вход был заказан. Но об этом чуть позже.

Мой отец вернулся с войны, когда мне было уже почти два года,— глубокой осенью 1945 года. Появился он в доме поздно ночью, в темноте, и, как рассказывали потом родители, сильно удивился, увидев на столе у матери «каганець» — так именовали у нас самодельное осветительное устройство, сделанное чаще всего из ружейной гильзы противотанкового патрона.

В него вставляли фитиль, сплющивали молотком и заливали в патрон какой-нибудь жир. Получалось неважное, но всё-таки хоть какое-то освещение.

Горел каганец неровно, страшно коптил, огонь фитиля то увеличивался, то уменьшался, и от этого все предметы в комнате словно оживали и начинали двигаться по стене. Больше всего меня беспокоила в углу икона Николая Чудотворца: от неровного и прыгающего света голова у него дёргалась, «оживала», и казалось, что его большие тёмные глаза пристально и насторожённо наблюдают за мной.

— Кто это? — показывал я в его сторону пальцем, и тут же получал по руке бабушкин шлепок: не смей, мол, показывать пальцем на Боженьку...

— А чего он так смотрит? — хныкал я.

— Потому что он Бог,— наставляла меня бабушка,— он следит за тобой. Как ведёшь ты себя, как живёшь. И слушаешься ли ты старших...

Я, разумеется, их слушался, но вечеров этих при свете каганца на хуторе близ Запорожья боялся больше всего. И когда та же бабушка садилась ко мне вечером на кровать, чтобы меня убаюкать и чтобы я поскорее уснул, и начинала своим тихим певучим голосом заводить очередную душераздирающую историю про злых волков и таких несчастных персонажей из украинских сказок, то я прежде всего просил её погасить проклятый «каганець». При его освещении, слушая бабушкины «истории», можно было сойти с ума от страха.


Ивасыку-Телесыку,
Прыплынь, прыплынь до бережка...

Ужас!

А теперь пару слов об упомянутой мною уже зале. Это была огромная, как мне тогда казалось, комната, метров восемь, не меньше, квадратных, в углу которой возвышалась застеленная светлым покрывалом кровать. Я что-то не помню, чтобы моя бабушка или тётя Матрёна когда-нибудь лежали на ней — для этих целей им служила кровать на кухне или та же лежанка на русской печи, на которой одновременно могли бы разместиться сразу несколько человек.

Кровать же в зале предназначалась исключительно для гостей.

Именно на ней и ночевали мои мать с отцом, когда родители оставались у бабушки надолго.

Рядом с кроватью стоял комод — тоже вещь любопытная. Во-первых, в нём было три ящичка, набитых постельным бельём и прочими домашними вещами, а во-вторых, наверху возвышалось зеркало, что в послевоенное время встречалось на Украине нечасто. Мне даже казалось иногда, что и сама война была затеяна только для того, чтобы перебить у людей все зеркала.

И что совсем невероятно: закрывалась зала от всего остального мира узкими двухстворчатыми деревянными дверьми — невиданная вещь в моём детстве! Нам разрешалось, лишь приоткрыв их, заглянуть в залу краешком глаза, отчего она становилась для нас ещё более таинственной и значимой.

И уж чтобы окончательно воссоздать образ моей бабушки, упомяну ещё одну особенность её характера: больше всего на свете она любила рыбу.

Причём — любую. И мороженую, и вяленую, и копчёную, и солёную...

Уж и не знаю, откуда появилось у неё это пристрастие, но я, когда вырос, частенько иронизировал по этому поводу. Мол, что там ни говорите, а какой-то швед в нашем роду всё же побывал. Недаром же бабушка с Полтавщины... А что, если какой-то скандинав забрёл вместе со своим Карлом в наши края, да так и остался потом жить в украинских степях с искалеченными ядром ногами? Ну как такого не пожалеть?

Иначе откуда тогда у степняка такая неодолимая тяга к морскому продукту?

Но так это было или нет, сказать сейчас не берусь, тем более что и сам, садясь за обеденный стол, первым делом теперь ищу на нём рыбу.

Бабушкины гены, никуда не денешься...

 

А между тем мы вышли на тракт, пересекли автомобильную трассу Москва — Симферополь и остановились под раскидистым дубом, чтобы передохнуть. Дышать уже становилось совсем невмоготу, я здорово притомился и уже не отрывался от материнской руки. Солнце палило просто нещадно.

— Ничего, потерпи,— успокаивала меня мать.

Но я и сам понимал, что других вариантов нет. Или я дойду до бабушки вместе со всеми, или же сгину здесь, под дубом, среди степи — от жажды и от палящего солнца.

— Пап, ну расскажи мне про войну,— снова завёл я свою «песню», пытаясь разжалобить отца.

И мать наконец дрогнула.

— И в самом деле, расскажи ему что-нибудь... Передохнём чуток и пойдём дальше. Уже немного осталось...

— Та шо я могу рассказать? Я ему уже всё рассказал.

— А ты ещё раз расскажи...

И отец смилостивился...

 

Начал он с того, что когда в 1944 году наши войска вошли в Румынию, то воевать там пришлось в основном с немцами — румыны разбежались по домам. А немцы сражались отчаянно, прекрасно понимая, что выхода нет и что с каждым километром их отступления на запад всё ближе становится родной фатерланд.

А потому немецкое командование использовало любую возможность, чтобы задержать и обескровить противника, тем более что гористая местность Южных Карпат благоприятствовала этому.

Тут надо добавить, что перед Отечественной войной мой отец проходил срочную службу на Кавказе — в кавалерийской дивизии НКВД. Хотя ни к каким репрессиям, как это сразу приходит на ум, дивизия отношения не имела. Просто дислоцировалась она неподалёку от государственной границы, где занималась в основном тем, что ловила временами турецких или иранских лазутчиков, засланных на нашу территорию с целью «прощупать» кордоны, и прикрывала от возможного противника горные перевалы. Несла, как сказали бы сейчас, боевое дежурство.

Правда, отец за время службы успел два раза переболеть малярией, заразившись ею в колхидских болотах, но вернулся «на гражданку», в Запорожье, вполне сформировавшейся личностью. И вернулся он, надо сказать, вовремя, потому что его скорый брак с моей будущей матерью уберёг последнюю от необдуманного поступка: работая шихтовщицей (Господи, какая трудная и грязная работа!) на Днепровском алюминиевом заводе, она не нашла ничего лучшего для себя, чем написать в местный партком заявление с просьбой отправить её сражаться в Испанию. О чём я опять-таки в далёком своём детстве имел возможность прочитать в какой-то довоенной газете. Которая, к сожалению, потом бесследно канула в печке...

Так вот, выйдя на определённый рубеж в Карпатах, воинская часть, в которой воевал отец, внезапно была остановлена кинжальным пулемётным огнём немцев. Случилось это в ущелье, по дну которого бежала бурная горная речка, а слева и справа от неё возвышались неприступные, практически отвесные скалы.

Была, правда, небольшая узкая дорога, по которой и двигались наши войска, но в этом месте она делала зигзаг, как бы подставляясь противнику, и всё, что по ней двигалось, тут же попадало под шквальный огонь установленного на высоте немецкого пулемёта.

Пулемёт вроде был один, но его вполне хватало, чтобы обезножить многотысячное войско.

Попробовали было притащить на позицию сорокапятку и снять немецкий расчёт снарядом, но из этого ничего не вышло: немецкий пулемётчик разогнал артиллеристов первой же очередью. Пушку откатили обратно.

— Вот же гад,— сплюнул в сердцах командир полка, прибыв «на передок».— И из миномёта их не достанешь, скала мешает. Крепкую позицию выбрали, сволочи...

А отец мой воевал в полковой разведке.

— А может быть, товарищ полковник, разрешите мне? Я километра полтора назад, кажется, видел козью тропу, ведущую вниз. Видимо, козы по ней спускаются к водопою. Ну а где коза пройдёт...

— А что? — развернулся в его сторону командир полка.— Давай, попробуй... Может, и получится. Всё равно выхода нет. Действуй!

И отец, взяв с собой ещё двоих бойцов из отделения, заторопился обратно по дороге, забитой наступающими войсками. Нашёл он и козью тропу, о которой говорил: будучи в армии на Кавказе, не раз ходил по таким в тыл к условному противнику. Так почему не выйти теперь к настоящему?

Но здешняя тропа оказалась на редкость непроходимой: не те, видимо, козы водились в Карпатах... То она шла на головокружительной высоте, рядом с отвесными скалами, а то вдруг чуть ли не вертикально ныряла в заросшие кустарником распадки, из которых, казалось, вообще не было никакого выхода.

Но солдаты уверенно продвигались за отцом, и наконец группа вышла в тыл пулемётного расчёта. К которому, кстати, тоже вела, но уже не тропа, а хорошо расчищенная тропинка, в конце которой виднелась небольшая, выдолбленная в скале площадка с двумя, как оказалось, пулемётами.

Один пулемёт стрелял, а расчёт второго в это время пополнял боеприпасы: пустые коробки из-под патронов валялись под ногами.

Подав условный знак, отец, держа в руках ППШ, выскочил из-за ближайшего куста и хриплым от напряжения голосом закричал:

— Хенде хох! (Руки вверх!)

 

— И вот тут,— это я уже возвращаюсь к его непосредственному рассказу,— я вижу такую картину: те, что набивали пулемётные магазины свежими патронами, потянулись было к лежавшим рядом автоматам и тут же были расстреляны моими хлопцами. А тот, что стрелял по нашим, приподнимается и разворачивается на меня, с пулемётом в руках. Я сразу же даю очередь из автомата, не целясь. А расстояние до него метров десять, не больше. Автоматная очередь попадает немцу в горло, разрывает его, и несколько секунд он стоит передо мной без головы, а из туловища, как из шланга, фонтанирует кровь. Жуткое зрелище, всю жизнь теперь буду вспоминать это...

Потом, помолчав, отец добавил:

— Но что интересно: все четверо немцев, как мы потом увидели, были прикованы к скале цепями. Чтобы не могли убежать, оставить позицию. Тут же они ели, тут же справляли нужду... А наших солдат даже под Сталинградом в цепи не заковывали...

Отдохнув, мы идём дальше, и от рассказанного отцом жара поначалу не кажется такой сильной. Да и идти нам уже осталось немного. А там появляется на горизонте хутор, в котором живёт моя бабушка. Да вот я уже её и вижу: бабушка стоит на самом краю огорода, рядом с вишнями, и, заметив нас, приветливо машет рукой.

До неё ещё надо дойти, но меня уже не остановить, и я начинаю бежать, чтобы первым сообщить ей радостную весть: мы пришли в гости! Бежать по тропе через поле, густо усеянное подсолнухами, нелегко, головки их то и дело задевают меня, бьют по лицу, а кое-где они уже вымахали выше моего роста. И тогда бабушка скрывается из виду, а я останавливаюсь и снова поджидаю своих родителей.

Но вот наконец мы выходим на ровное место и сразу же слышим знакомый бабушкин голос:

—Рыба е? Рыбу принесли?

— Та есть, мамо, есть,— откликается мать.— И свижа, и копчёна, и солёна...

Лицо бабушки светлеет, она приветливо улыбается. Нет, явно какой-то швед затесался в нашем роду...

Умывшись и перекусив с дороги, я захожу в дом, и тут происходит невероятное, то, о чём раньше и подумать было нельзя: умиротворённая нашими гостинцами бабушка распахивает передо мной двери в залу и говорит:

— Входи, раздевайся и ложись... Отдыхай пока.

«Я днём не сплю!» — хотел было я возразить, но тут же передумал. Надо ложиться! В какие-то веки потом придётся полежать на такой шикарной кровати?

Бабушка взбивает пуховую подушку, откидывает край белоснежной простыни, и я попадаю в земной рай, о котором буду читать потом только в книгах. В комнате пахнет мятой, полынью, чабрецом — они у бабушки разложены на подоконниках, а запах богородской травы, из которой она заваривает чай, я знаю лучше запаха материнского молока.

Впереди светлая Троица, и свежие ветки деревьев развешаны по всему дому. От этого воздух — а в комнатах удивительно прохладно, хотя добравшееся наконец до зенита солнце плавит во дворе землю,— насыщен такими запахами, что кружится голова.

Ничего, ловлю я, засыпая, свою последнюю мысль: завтра мы будем идти обратно, будем возвращаться домой. А это почти целых два часа пути — два часа общения с матерью и с отцом! Которым в городе нет до меня дела, которым всегда некогда, которые всё время работают и так редко со мной говорят.

Ничего, думаю я, засыпая: завтра, на обратном пути, я обязательно попрошу отца рассказать мне про войну.

К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера