АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Сергей Слепухин

Я этот призрак берегу. Стихотворения

ШЕЛЛИ

 

Ты, посетивший смутные места,

Мне рассказал о каменном колоссе,

Почившем за пределом пустоты

В малиновом от ужаса Востоке.

…Песком сбегало время под уклон,

Одетый в золотую кожу света,

Пустыни Озимандис, Царь Царей,

Восстал из контура неровной синей тени.

Голеностопы попирали остов

Увязшего в пространстве мегалита,

В подножье развалилась голова,

Страх заставлял вращаться небосвод.

Витийствовали губы медным светом:

«Воззри, скиталец, бесприютный духом,

На то, как смерть приобретает форму

В распаде тел, висящих в пустоте.

Я, закрывавший солнце царским пальцем,

Теперь лишь точка сна и невозврата,

Изъятая из праздного соблазна

Навечно быть заменою огня.

В самом себе мне многое открылось:

Свет жизни скуден, рассечён на части.

Он крошится в расточенном пространстве

На лепет, шорох, суету теней».

 

ГОГОЛЬ

 

Он задумчивая птица – тонкий нос и белый локон,

Пара карих, очень острых, утомленных в глубине.

Выезжает на прогулку, под ногами праздный Невский,

Гулко цокают сапожки – их имеет десять пар.

Не по моде и без вкуса, машет палкою неловко,

То ли аист, то ли цапля, то ли птица-секретарь.

Неприветливо, небрежно, свысока и плутовато,

Гладко стрижены височки, чисто выбриты усы.

Нос ли, клюв, пристроив в бездну,

                                    море бурное людское,

Ловит рыбку и бросает в пеликаний свой мешок.

А потом круги мотает и разводит на конторке,

Вяжет почерком некрупным искривленную комедь.

Свет ползет к Неве угрозой, звезды голые глотает,

Загорается недобрым и зеленым изнутри,

И отрыгивает в сумрак убиенного котенка

И ползет, ползет, не гаснет криком с палкою в руке.

 

МИЦКЕВИЧ

 

                              М. Ивашкявичюсу

 

Палатки, лагерь в миле от Скутари,

Барышники, турецкие торговцы,

солдаты, лошади, обозные телеги,

взбираются к нагорью, в лазарет.

Мундиры обтрепались, прохудились,

глаза запали, черные, как черти,

покойники завернуты в попоны,

арбы и флаги, полусгнивший пирс.

 

Разнеженные виллы тают в дымке,

по фосфорным грядам кипит дорожка –

купает море заспанное солнце,

мечети, кипарисы и сады.

А здесь – война, отбросы, хляби, крысы,

мир затопляет хилый свет с Востока,

и покидает левантийский берег

труп лошади под балдахином мух.

 

Одело утро золотистым нимбом

поэту голову… Он стар теперь и болен,

на берегу «За упокой» читает

окаменело с требником в руке.

Плывут пред ним утесы Инкермана,

чалма из туч, созвездий крымских иней,

мятежный парус  вольной белой птицей,

эдемских роз сокровища Аллы.

 

…Грохочет дождь, ползет на Балаклаву,

стекается в бордовые разводы.

Пальба из пушек, тявканье команды,

и хлещет кровь из вырванных кишок…

Все стихло разом, будто хлопнул кто-то

открытой дверью в день былой Адама,

и ухо звука ждет, но не расслышать

и зов с Литвы, и смерти хищный зов…

 

БЛОК

 

Подсекая дождевые плети,

Ветер гонит палую листву.

Крестоносец умер на рассвете:

Смерть от грёз во сне и наяву.

 

Побредет на солнечном осляти

В радужной мечты Ерусалим.

Полыхают грозовые рати,

И костер походный стелет дым.

 

Там внахлест не дождь, а только манна,

Гроб Господень манит глубиной,

Там платок уронит донна Анна

Не в одно столетие длиной…

 

КАФКА

 

К Фелице Бауэр стократная поездка.

Так обручаются с невнятною судьбой.

Трагикомичность нудного гротеска:

Экстаз и пас, горячность и отбой.

 

Фальшивая улыбка на перроне,
Четыре дня обещанной грозы.

Никто при целованье не уронит

Ни капельки искусственной слезы.

 

Утраченное так же достоверно,

Как смерть под абажуром, мошкара.

Ты – поскользнулась, я – ошибся скверно

Пять лет назад, а, может быть, вчера…

 

Не проступая из застывшей массы,

Кондуктор времени попятится назад.

Вокзал, свисток, смущение, гримасы…

Auf Wiedersehen! Прощай, Мариенбад!

 

ВОЛОШИН

 

                                       Владимиру Алейникову

 

«Киммерийские сумерки» – так назывались стихи,

Были воды спокойны, покорны, сонливы, тихи,

как укрытый за кромкой воды мусульманский Восток,

был рассвет неумыт, а поэт-бородач босоног.

 

Так навязчива шалость: бумага, мольберт, акварель!

Резвый козлик скакал, и тянулась тесьмою свирель.

Холодок на веранде и детский раскатистый смех.

Было время любви, неуёмных ребячьих утех.

 

На холмах обожженных полынь уставала ржаветь,

облака остужали кипучую жаркую медь,

отбивали тяжелые крылья ветра о хребет,

жгло библейское лето, был ветхим – завет…

 

Неотвратные осыпи, зубчатый бурый венец,

чуть заметные пятна ползущих по склону овец,

багровеющий чобр, не уставший парить кипарис,

коктебельское солнце нагое, без праздничных риз.

 

 

ХОДАСЕВИЧ

 

Где Париж улёгся на ночь,
Лёгкой поступью идет
Владислав Фелицианыч,
В ногу с ним – бездомный кот.
Кот роскошен, как царевич:
Бакенбарды и усы,
С грустью смотрит Ходасевич
На карманные часы.
Им давно пора проститься,
Им «прощай!» сказать пора,
На мосту фонарь дымится
Синей струйкой до утра.
В них стрелы вонзает коготь
Хитрый мраморный амур.
«Помолчим ещё немного,
Мур?» – и кот ответит: «Мур!»

 

ВЕРТИНСКИЙ

 

Ты раскрыл глаза: был и крив, и пьян
Старый клоун, маэстро с больным лицом,
За спиною ангелы  смех, канкан,
И помада выжженным багрецом.
Неизбежна встреча, двум парам глаз
Было тесно в желтом, как воск, раю.
Там, в ночном притоне, играли джаз,
Желатин-лимон-заливном краю.
Скрой, молчи, что видел священный сон:
Небо, воздух соткан в тугую плоть,
Мотыльковых крыл золотой виссон  –
И к тебе в глазницу сошел Господь.
Он все лучшие реплики взял себе,
Нимб, макушки плешь, желтой пакли клок
На усталой клоунской голове.
Цирк закрыт, адью, засыпай, сынок.
Нам на лысины с неба текла шампань,
А теперь всё выжжено добела,
Кто-то Божьи свечи в такую рань
Потушил, ушел... Ну и все дела.

 

БРУНО  ШУЛЬЦ

 

                                         Т. Казавчинской

 

Утиль чернильный, старая газета,

То явь, то мнимость в небосводе век,

Под  кучей мусора – ослепшая комета,

На пограничье духа – человек.

 

Лоснится лысиной небесная посуда,

Колотится в чердачной высоте,

Кишенье кукол, манекенов, люда –

Затёрты маски,  лица в наготе.

 

Небытие ощупывать глазами,

Зрить визии подзорною трубой –

Как  нечисть  закопченными слезами

Стекает тараканьей скорлупой.

 

В карнизы, архивольты,  архитравы,

В испод  вещей на длинных фитилях –

Мрак пятится натеками отравы,

В дочеловечье ночи сея страх.

 

И штихель оголяет неофита,

И нечисть убегает па-де-па,

И умирает чудо из графита,

И точен глаз, и молния слепа!..

 

АНДРУХОВИЧ

 

Был я однажды болен открытьем своим чудесным:

Два голубка прижились в коробке моей черепной,

Горло, как печь, раскалилось от крика

                                              в гнездовье тесном,

Медики ворожили ушлые надо мной.

 

Как я тогда наслаждался, как мои мысли витали,

Мучители мои пернатые, крылатая маета!

Целое лето гулили, терлись крылом, воркотали,

Вили гнездышко в черепе, свой хуторок Воркота.

 

А осенью упал с неба иллюзионист незваный

Слушал меня стетоскопом – как там они шелестят.

Птахи мои всполошились, заворковали странно,

Вот тут-то меня осенило: «Они улететь хотят!»

 

Из головы вылетали через отверстие в ране,

Через окно – третье око, что хворостом не заложил,

Но этот паршивый Мессинг взял из кармана

                                                           браунинг

И, выстрелив, одной пулею двух голубей уложил.

 

Стал я внезапно тихий, в дальний забрался угол,

Примерный, без отклонений, безропотный, как овца, –

Не потому, что птицы убиты, и мне от этого туго,

А потому, что в черепе ношу теплоту яйца.

 

КРЕПС

 

Я этот призрак берегу

Все долгих двадцать с лишним лет.

Как будто вижу дом в снегу,

Камин, шотландской клетки плед.

 

Там гирьки ходиков спешат,

Но до паркета далеко,

И целый выводок мышат –

Стишат, написанных легко.

Поэт, жена, луна, окно,

Сочельник в доме обжитом,

Сервиз, хрусталь, цветы, вино,

«Дурак» ли, покер – это ль, то…

Им сорок – сорок с небольшим,

Стол, Мастер, Саския, бокал, 

Сквозняк и сигаретный дым,

«Любви глагол» – как он сказал.

Казалась – может, от вина –

Тропа в заснеженном саду

Неглубока, длинным-длинна –

Легко от смерти убегу.

Но глаз в обратный путь спешил,

Стрелой сорочьей целил в грудь,

Когда? – он так и не решил –

«Когда-нибудь, когда-нибудь…»

Как легкомыслен шепот штор,

И уши – смерть не стерегут!

Огонь, любовный разговор,

Парной насиженный уют.

Сгорев, он превратился в дым,

Прозрачный призрак голубой,

И громко хлопнула за ним

Дверь черной конскою губой.

 

ФЕЛЛИНИ
Волн перекрученных упругие тяжи,
На палубе усатые моржи,
Раттан и копра в животе баржи,
И миражи невиданной маржи…
Корабль плывет в просвет пунктирных линий,
Нейтральных вод ничейный пустячок,
«Гуэрра!» – крикнет с мостика Феллини,
И боцман выгнет левый плавничок.
Пристанище сует колониальных,
Запретных мыслей о добре и зле,
Плыви, плыви под шорохи печальных
Немых сирен на пенистой волне.
Плыви по темени морей и океанов,
В мифоструеньи бледно-голубом,
На радужку зашторенных экранов,
Подкорку снов обстругивая дном.
Навей мечту и добрую надежду,
Сто двадцать пятым кадром обмани,
А мы к тебе – Небокеана между,
На голубые эльмовы огни.


Небокеан, колибри-корабли,
Инкогнито по краешку земли…

К списку номеров журнала «БЕЛЫЙ ВОРОН» | К содержанию номера