Александр Пахомов

Рассказы

Задача

 

Однажды один атеист купил себе машину. Всю жизнь хотел, полжизни копил, пару лет остро нуждался, последний месяц хвастался. Потому что, говорит, без всякого кредита, нечего банки кормить. Первые несколько дней после покупки, атеист парковал машину под окнами. Несколько раз за вечер проверял. Машина была белого цвета, с пятью подушками безопасности, дизель, автомат, все дела.

Отпраздновали на широкую ногу. Родственники, друзья, товарищи, коллеги, пару соседей. Все радовались за него, ибо были в курсе всех подробностей пути, от желания до приобретения. Пришли с подарками. Кто подарил автомобильную косметику, кто подробное руководство по уходу, кто миниатюрную копию машины. Очень мило, а иногда очень кстати. Из всех подарков выделялся один. Его принес товарищ атеиста, тоже атеист. Он подарил три иконки. Такие специальные, с пачку сигарет, с клейкой лентой, крепятся на дверце бардачка. На иконках изображены святые, ответственные за сохранность на дороге.

— Пять подушек, — сказал атеист.

— Трое святых, — ответил товарищ.

Атеист был самую малость педантичен. А именно: он любил, как есть. Например, если кофе, то без молока и сахара; если алкоголь, то в чистом виде, а не коктейль; если телефон, то чтоб звонил, не больше, чтоб его; если эволюцию, то атеизм; если женщина, то немного косметики, ровно столько, чтобы казалось, будто бы ее вовсе нет. Натуральность, естественность, только так, этого всегда достаточно. Соответственно, далее по списку: если автомобиль, то в том виде, в котором сошел с конвейера. Как максимум: местами снять полиэтилен, поменять диски, залить бензин, антифриз, масло, положить аптечку и огнетушитель. Единственное, что может меняться в автомобиле, так это счетчик пройденного пути, как бы он не назывался, одежда водителя, пассажиры, положение стрелок на часах и пейзаж за окнами.  А тут святые... И что с ними прикажешь делать?

— Вешать, — подсказывает товарищ.

Озадачен.

Атеист любил и искренне верил в место для каждой вещи. Потому что у каждой вещи должно быть свое место. Мысль отвечала позывам логики и занимала свое место в логической цепи. А тут святые... С ценником на обороте, который решили не снимать, однако пробовали — гад оставляет липкие следы. Цена закрашена. Шутка для прагматика. Куда положить пластиковую иконку? Потому что нельзя так просто взять и выбросить иконку. Во-первых, это подарок. Сувенир, дар, какой никакой, лучше бы его не было, но он есть. Во-вторых, он конечно атеист, но до какой степени? До спокойной, разумной, не воинствующей. В-третьих, это незаконно. Вот он выбросит, а кто-то найдет и оскорбится. Можно замести следы, но сам факт нарушения будет щипать совесть. Он не верит в приметы, даже хорошие, но все равно сбавляет скорость перед черной кошкой. Он громко смеется, если видит бабку с ведрами. Громко, нервно и старательно, всем рассказывая про увиденное и про то, какая это все несуразная глупость. Но у него всегда что-то екает внутри, каждый раз. Екает, и через пару часов эхом переходит в ком в горле. Он очень хорошо помнит историю про одного примитивного, нет, приметного, нет, суеверного, точно. Суеверный суеверил до крайности, знал все приметы, был одиноким и жил на первом этаже. Все у него было хорошо, пока однажды к нему на подоконник не сел голубь. Это была плохая примета, неисповедимы ее истоки. Голубь на подоконнике сулит проблемы — верил суеверный. И поэтому он отпросился с работы, закрылся в квартире, сел напротив окна и стал ждать этих самых проблем. Голубь сел опять. Суеверный его согнал. Выпил валерьянки. Голубь опять прилетел. Согнал. Решил проверить подоконник на наличие крошек, чего бы то ни было. Подоконник чист. Голубь садится. Суеверный седеет. Игра в кошки-мышки, или, точнее, в приметы-суеверия продолжается около недели. На работе что-то подозревают. Суеверный еще никогда прежде не выглядел так плохо, он не ест, не спит, он не он. Его терпению приходит конец, и он достает двустволку. Заряжает. Ждет засранца в укрытии. Засранец садится на подоконник. Раздается выстрел. Дробь, минуя птицу, вышибает окно, чтобы застрять в салоне припаркованного автомобиля. Водитель чудом уцелел. И только сейчас, когда дым постепенно рассеивается, у суеверного начинаются проблемы.

Атеист думает о суеверном. Он боится оставить иконки где-нибудь дома, он боится взять их с собой. У него есть принципы, вроде бы. Господи, есть у него принципы или нет? Машина все еще стоит под окнами, но теперь это обуза. Не роскошь, не средство передвижения, а обуза с иконками.

Атеист разрывает отношения со своим товарищем-шутником. Иконки он все-таки вешает чуть левее надписи «AIRBAG», и продает машину. Когда покупатель отдает ему деньги, то незамедлительно избавляется от иконки, выкинув ее из окна. Уезжает. Пока атеист, держа в ладони пачку денег, смотрит на валяющуюся иконку, и пытается мысленно разобраться с происходящим, раздается визг колес и звонкий удар — последние ноты сонаты перемены атеиста в агностика.

Все деньги он пожертвовал церкви. Иконку носит с собой. Он хотел было положить ее в кошелек, но не стал — это плохая примета.

 

 

 


Фасады

 

Всегда любил заглядывать в чужие окна. Поймите меня правильно: люди меня совершенно не интересуют, кто они, что делают — не имеет значения. Я наблюдаю за комнатами. Жилье всегда человечнее, оно ничего не скрывает. И оно очень болтливое, важно уметь слушать. Комната способна рассказать о человеке гораздо больше, лучше и честнее, чем любой тест, слова и годы. Бывают комнаты, как зеркала. Они отражают личность хозяина. Говорят о его привычках, недостатках, интересах, о его вкусе, грехах, обо всем. Как будто вещи, мебель, стены и полы... вся эта материя — она не живая, но она впитывает жизнь. Любая вещь хранит в себе наше тепло от прикосновения к ней, наши отпечатки, пот, кровь, дыхание. И что-то эфемерное, например, настроение или воспоминание. Таз хранит усталость ног, не знаю... часы настенные хранят наши взгляды, одеяла — сон, посуда — голод и рецепты, стол хранит обеды и ужины, полки в ванной — любимую зубную пасту. И абсолютно у каждой вещи есть своя история. Причем история вещи начинается не с момента покупки, а с момента создания, и, скажу больше, в каждой вещи хранится вся история человечества. Понимаете? Вот, например, мои часы. Казалось бы, ничего интересного. До меня их носил мой отец, он говорил, что купил их перед войной. Но взгляните поближе... Они не только были свидетелями его и моей жизни. Они были собраны часовщиком, механизм придуман еще кем-то, они стали возможны благодаря определенной технике. В смысле, каждую шестеренку надо отлить из стали, или из чего там, то есть нужна форма специальная, да и сталь еще сделать, а для этого руду достать, в этом ведь еще и разбираться надо... И так далее, и так далее. Понимаете? И так с каждой вещью. Вот так.

Как вы знаете, у нас совсем небольшой город, и, в отличие от мегаполисов, он не высасывает из тебя всю жизнь. И домам, в основном, лет по шестьдесят-семьдесят. Вполне возможно, что фундамент одного из этих домов хранит отпечаток моих рук. Ну и природа, конечно... Не скажу, что воздух чище, сейчас и на луне воняет, но лес... Сказка. Город расположен на территории леса, а не как в мегаполисах — лес в черте города. И вот что удивительно: здесь деревья торчат буквально из дороги, да и сам хвойный лес такой густой, что тропинки кажутся особенно извилистыми. Здорово бывает с середины весны вплоть до самого начала осени, но только по вечерам. Мы с моим псом выходим часов в шесть вечера. Он у меня уже старый совсем, он, как говорится, теряет в скорости и маневренности, но мы, не спеша, часов до десяти — одиннадцати гуляем вдвоем по городу. Стараемся разными маршрутами, даже в дождь выходим. Весной пахнет гарью — на дачных участках избавляются от мусора, и дымка стелется над городом, и запах... вроде бы неприятный, но дурманит, успокаивает. Как будто соединяет тебя с миром, с прекрасной суетой... Вечера божественны. Мне кажется, что плавное окончание дня, желто-красное, придает смысл и значение уходящему времени. Когда тепло исходит от нагретого за день асфальта, и шаги прохожих становятся размеренней и спокойней. Знаете, бывает такая усталость в ногах и теле... такая особенная: набегаешься за день, устанешь, а домой придешь, ноги вытянешь, и теплота разливается по всему телу. Тело размокает, и в сон немного клонит... Вот вечер — как раз-таки такое чувство, только для всего города. Мы с моим псом любим такие вечера. Ходим не спеша и думаем размеренно, дышим, смотрим. Мне кажется, что я и живу только в такие вот вечера. В смысле, по-настоящему живу. Долго мы с ним так гуляем. Он немного впереди, а я за ним, руки за спиной держу. Бродим так, а я все в окна заглядываю, краем глаза, точно в поезде заглядывают в купе, не столько от любопытства, сколько от любознательности. Удивительно так. Ха... Я все в голову не возьму: вот вроде бы дома одинаковые, и квартиры в домах одинаковые, в смысле планировки, но, одновременно, такие все разные. Даже если мебель похожая с обоями и цветы в глиняных горшках, но всегда что-то придает индивидуальность. Так я часто в кухни заглядываю, и почти всюду холодильники на одних и тех же местах стоят. И тут уж дело в маленьких кухнях, конечно, по-другому и не поставить, но, тем не менее, квартиры никогда не перепутаешь. Светильники и те не у всех по центру комнаты висят. Сейчас делают потолки, в них лампы по периметру комнаты, и они, как бы утоплены в потолке. Во, брат, что только не придумают! Правда, иной раз смотрю: дом один, а квартиры так отличаются друг от друга, и не поверишь, что их хозяева — соседи. Я слышал где-то, что капитализм создал людей, а кредиты уровняли их в правах. Видимо, так и есть.

Часто мне раньше приходилось по работе в разные квартиры заглядывать. Сначала я так радовался этому, ведь можно поближе на все посмотреть. Затем уж сообразил, что чем ближе смотришь, тем меньше видишь. Всему виной аромат. В каждой квартире есть свой аромат. Множество разных ароматов переплетаются между собой, чтобы создать один, абсолютно уникальный. Продукты, бытовая химия, домашние животные, косметика и прочее. Вот как раз-таки этот аромат и отталкивает. Поймите меня правильно, дело не в самом аромате, просто, вдыхая его, ты становишься частью квартиры, и тут уж, как говорится, о никакой объективности не может быть и речи. Ну как с запахом гари весной, только то общее для всех. Редко кто замечает подобное. Поэтому я попросил о переводе на другую должность. Как люди только не живут... И есть во всем многообразии такие, кому, по большому счету, нет никакого дела до собственного дома. И квартиры неуютны и холодны, а сами они стараются все на себя потратить. Так и думают, как получше выглядеть и одеваться, да ездить подороже, а дома черт те что. Никогда такого не понимал. Дом ведь — святое. Это же ты сам, автопортрет в вещах. Любая страна начинается с дома и любой человек.

Мой знакомый как-то в разговоре заметил, что раньше было все несколько проще. Не разговор даже, а так, болтовня, вокруг да около своих проблем и недовольства сегодняшним днем. Знаете, во время такой болтовни слушатели обычно понимающе кивают головой, едва заметно, точно голова качается от ветра, а глаза сосредоточены на одной упрямой точке под ногами. Такая болтовня ни к чему не приводит, даже время не убивает, как ветер в поле, до которого никому нет дела. Смертельно надоела такая болтовня. Правда, признаюсь, я раз за разом обнаруживаю себя в ее убаюкивающих руках. Иной раз, так кто-нибудь на улице подойдет, сигарету спросит, время, или в очереди, а бывает, и так просто, сразу начинают: так, мол, и так, слышал по радио, смотрел по телевизору, кто-то рассказал, и понеслось, — они говорят, а у меня голова болтается. Да, говорю, понимаю. И действительно понимаю, и, видимо, голова болтается убедительно, так что они и продолжают. И всегда общее можно выделить в таких «разговорах»: недовольны, не нравится, не понимают. И сделать ничего не могут. И я не могу. Поэтому, видать, и киваю. Не скажу, что люди жалуются на жизнь, точнее, на страну или время для страны, или на страну для времени (такие обычно сравнивают все с западом), а как-то... даже не знаю... с чем и сравнить. Точно из карманов все вынимают: вот гвоздь, вот мелочь, вот ключи. Без выводов и подробностей. Один все говорил, мол, до чего дошли, и пальцем так указательным в воздухе, как восклицательным знаком: в аэродинамической трубе в одном НИИ доски сушат. Хоть сухари, отвечаю, что мы с вами, пойдем самолеты проектировать? Да, и мне обидно, и в кармане двадцать рублей, и небо голубое; да, и все в одну точку гляжу, как загипнотизированный. Без выводов, голосами только воздух сотрясаем. Но тут, правда, этот знакомый интересную мысль высказал, случайно, видать, я бы и внимания не обратил, да только вот сам все думал над этим. Он говорил, что раньше было попроще, и в доказательство подбородком своим на дом показывает. Обычный такой панельный дом, девятиэтажка, таких море. Говорит: вот еще каких-нибудь пять лет назад по одному только свисающему под окном кондиционеру можно было прикинуть достаток хозяев квартиры. А еще раньше, говорит, по пластиковым окнам, а до того по входным дверям. И вроде как, продолжает, еще раньше так и вовсе по дому и району. Не без исключений, конечно, но тенденция была. От общего к деталям, к мелочам. Я киваю уверенней. Там селили ученых, там военных, там рабочих, ну старались хотя бы. А сейчас, говорит, поди разбери. Я отвечаю, что со временем все поправится, это как продукты, говорю, из пакета на стол, со стола по полкам. Да и как посмотреть на все. Возьмешь повыше, чтоб общим планом, так глядишь, и логика во всем есть. Теперь его голова болтается. А если еще выше, с точки зрения истории — вовсе ничего нового. Что раньше с памятниками и музеями творили, те же танцы над другими руинами-могилами. И тут прекращаю, кланяюсь, опаздываю, мол, вспомнил, и быстрым шагом прочь. Эти мысли, думаю, лучше себе оставлю, не хочу по ветру пускать. Повторяюсь, такая болтовня не по рельсам ходит, ее так и норовит в сторону, в кювет. К-ю-в-е-т, кю-вет, французское. Всегда можно определить французское слово, каждое слово этого языка знает себе цену. Так вот, отбегаю от того знакомого, и думаю, что ведь действительно все так, как он говорит... В смысле, что раньше попроще-то было, с определением. Вроде бы и согласен, а сам с собой спорить начинаю, потому что не могу я так просто согласится, мне надо самому до ответа дойти.

Так и ходим сейчас, в думах. Любим мы так с моим псом гулять. Подолгу так гуляем, наблюдаем, думаем… Кажется, что в такие вечера и живешь. Ха, я только сейчас заметил, что наши долгие прогулки напоминают все эти пустые разговоры, и теплые вечера убаюкивают, и деревья качаются в такт моим мыслям. Так со стороны и, действительно, на жалобу похоже.

 

 


Уходим и остаемся

 

Любка выпила целую горсть таблеток. От сердца, от боли, от спазмов, словом, от жизни. За несколько часов до этого, она позвонила Надюше с подробным инструктажем. Рассказала, что все документы на квартиру лежат в верхнем ящике серванта, а все ее личные документы – в нижнем. Там же лежат деньги на похороны (должно хватить), тысяча рублей бригаде скорой помощи, еще пять на поминки и пятьсот батюшке за отпевание. За квартиру она заплатила, пусть внук с невесткой не переживают. Завещание она решила не писать, зачем? И так все понятно – все что есть, а есть только квартира, сервант и чайный сервиз, который еще со свадьбы – останется внуку. Вроде бы ничего не забыла... Ах да, платье и платок, в котором ее следует хранить, висят на дверце шкафа. О кремации все в курсе, какую выберут урну, ее, в общем-то, не интересует. Разве что, пускай поскромнее. Хранить рядом с мужем. Предсмертной записки не оставляет. Или оставить? Лучше, говорит, оставить. Пишет: «Документы на квартиру в верхнем ящике, все мои документы и деньги на похороны в нижнем ящике серванта. Не судите. Устала». Она долго готовилась и готовилась тщательно, спокойно и рассудительно, как и делала всю свою жизнь. Точно собиралась в отпуск. Да так оно, собственно, и было.

Попрощалась с Надькой. Вечером пожелала спокойной ночи внуку. Попросила разбудить ее, когда он завтра пойдет на работу. Налила стакан воды, села на край кровати. Вот таблетки, вот вода, вот и все.

Любка и Надюша – это между собой. Для всех остальных – Любовь Вячеславовна и Надежда Петровна, двадцать второго года рождения. Ветераны, врачи, вдовы, пенсионеры, подружки и старухи. Два лейкоцита в нормальной моче, как они себя называли. Когда-то еще раньше – дочери, невестки, девчонки, студентки, подружки молодые. Когда-то раньше их было пятеро. Лучшие подруги с первого курса, все вернулись с войны. Теперь их двое, но это, как они шутят, временно.

Любовь Вячеславовна придумала небольшой рассказ. О молодой и очень красивой паре: они только что поженились. Любят друг друга, счастливы. Но никто из них никогда не бывал за границей. Оба всегда мечтали. И однажды, на подаренные деньги, они решают отправиться в путешествие. Определились со страной, сделали все документы и купили себе чемодан. Большой, дорогой, отличный чемодан красного цвета, на колесиках и с выдвижной ручкой. Не могли нарадоваться. И уехали. И куда бы они не поехали, им невероятно там нравилось, да так нравилось, что непременно хотелось еще, и стали они часто ездить по свету. И всегда с собой брали красный чемодан. Чемодан был весь в наклейках. Он даже стал в каком-то смысле членом их семьи. Так продолжалось некоторое время, и это было хорошо. Родился ребенок. Они стали путешествовать втроем, и красный чемодан все еще вмещал в себя все необходимые вещи. Первый ребенок подрос, и ему потребовался свой личный чемодан. Шли годы.  На красном чемодане не осталось живого места для новых наклеек, да и он сам стал сдавать. Ручку заедало, колесико не крутилось, были на нем вмятины и порезы, и морщины. И тогда они купили новый чемодан. Современный, надежный, вместительный и очень прочный, а старый поставили в шкаф. Он привыкал. Теперь его место там, а не в багажном отделении самолета, под сиденьем в поезде, на кроватях гостиничных номеров. Его больше не везут по асфальтам других стран, по гостиничным паласам, по аэропорту.

Вещей стало прибавляться, и некоторые ненужные стали они складывать в старый красный чемодан. Раньше в нем были купальные костюмы, сувениры и фотоаппараты, а теперь разный хлам. В темноте забвенья, с хламом внутри и воспоминаниями, пропахшими мелками от моли. Судьба вещей. Но каждый раз, когда хозяева открывали шкаф и им на глаза попадался чемодан, они вспоминали, каким незаменимым помощником он некогда был.

Затем дверца шкафа отворилась в последний раз, и теплый луч солнечного света скользнул по поверхности, по всем наклейкам, морщинам и трещинам...  чтобы навсегда раствориться. Решивший во что бы то не стало сохранить эту теплоту мгновенья, старый красный чемодан был опустошен и убран на антресоли. Среди коробок от техники он покрылся пылью, и тьма объяла его.

– Ерунда, – он качает головой, – не пойдет. Многим позже он решит, что был крайне строг в оценке. – Не понравился? Возможно, я плохо рассказала. У меня в голове он звучал лучше... – Ну так всегда. — Я его несколько последних дней сама себе пересказываю.

Тяжело писать. В такие моменты мне всегда кажется, что талант хлопнул дверью. Громко ушел, тяжелой поступью, с отдышкой, с распухшей головой. Так уходят сквозняки. Хочу сказать, что понимаю твой рассказ про чемодан. Ты видишь, что я только что сделал? Называю это игрой в классики. Перепрыгиваю из одного стиля в другой.

Ты не чемодан и никогда им не была. Не знаю, почему я тогда тебе об этом не сказал. Все наше общение складывалось из едва заметных кивков головы, непроизвольных, под весом услышанного. Мы с тобой много говорили о смерти в последнее время. Точнее, ты говорила, а я непроизвольно головой... Понимал, вот в чем дело, и не решался вмешиваться. Я боялся, что ты не поверишь, что я это понимаю. Сейчас, когда я пишу, это кажется очень странным. Ни черта я не понимаю в жизни, ни в чем не уверен, а когда ты говорила о смерти, я тебя слышал и понимал.

Поэтому я так люблю писать. Дело в том, что слова мелодично раскладывают впечатления. Словно бы весь этот шум распадается на отдельные звуки, понятные и простые; они ложатся на бумагу или нотную тетрадь, в определенном порядке... друг за другом, как кирпичики. И каждый такой кирпичик, пусть и является вещью цельной, сам по себе не имеет никакого значения. Но когда они все вместе... Соната из шума, костел из кирпичей, рассказ из предложений. Ты видишь, что я только что сделал? Перепрыгиваю с мысли на мысль, с образа на образ, с ноги на ногу – все для того, чтобы немного согреться.

Ты жаловалась на усталость. Ты говорила, что старость – это продолжительная прогулка по кладбищу. С одних похорон на другие, в поисках своей собственной могилы, покоя и забвения. Того холмистого кладбища, в тени высоких сосен. Там покоятся твои родители, муж и сын, многие друзья. Отныне там покоишься и ты. Тебе было девяносто лет. Господи боже, без десяти один век...

Плохие вести ходят вечерами. Новость догнала во время прогулки. Новость вышибала слезы, прохлада в сердце. Что случилось? Так и так. Они уверены? Как они могут ошибаться? Все будет хорошо. Непременно ли? А как же.

Почему должно быть всегда плохо, перед тем, как стать хорошо? Обязательно ли это условие? Заметь: быть плохо, стать хорошо.

В последний раз он видел ее позавчера. Она была в оранжевом халате, с насморком. Она жаловалась на кашель ночью:

— Думала, что помру.

В остальном все было без перемен. Те же вопросы, те же ответы. Во всяком случае, никто ни о чем не догадывался и ничего не предчувствовал. А потом вот так, новость вышибает слезы.

Он солжет, если скажет, что никогда об этом не думал. Стучалась такая мысль, по редкому приглашению, или сама по себе, всплывала из недр, так сказать, подсознательного страха, рациональное зерно, рациональное ядро, не важное, но холодное и бескомпромиссное, и жестокое.

Шептала: сам подумай, такой возраст, такое настроение.

Устать от жизни. Единственное, что у нас есть — наша собственная, но временная, такая хрупкая и очень сложная жизнь. Ты меня знаешь, я богу не молился, свечи не ставил, ибо не верую, отвергаю и не воспринимаю, и от этого любая жизнь для меня так ценна. И ты отвергала, по учено-коммунистически, но крестик никогда не снимала, до самого конца. Мы здесь временно, кто на короткий срок, кому повезет, больше. Тебе повезло, и ты устала. Могу вообразить себе: жаркий полдень, во рту пересохло, клонит в сон, в липком воздухе звенят мухи, ты уже четвертый час в очереди, конца которой не видать, и злиться уже бессмысленно, и никуда не уйти, и ничего уже не сделать. Похоже? Ты говорила, что стала заложником собственного ветхого тела. Тебе отвечали: радуйся — не прикована к постели. И врач на последнем осмотре сказал, что все в порядке, в рамках почтенного возраста.

Ты рассказывала, что после пышного празднования твоего шестидесятилетия, оставшись наедине со своим возрастом, среди пустых тарелок и остатков еды, ты заплакала. Тебе показалось, что твоя жизнь кончилась. Ведь какая может быть жизнь на пенсии? Тридцать лет спустя, вспоминая тогдашние слезы, назвала себя дурой. 

А как же, конечно, все будет хорошо. Так все говорили и хотели верить, но слышался шепот. Глубоко внутри скрывалось предчувствие. И опять: такой возраст, такое настроение, такой инфаркт. Приехала скорая, осмотрела и поставила диагноз, увезли. Этой же ночью должны делать операцию, убрать тромб. Сердце стойко переносило все удары, но какой-то там тромб его сломал.

Он был на похоронах всего два раза, но за один год. Ему было лет тринадцать, когда под моросящим осенним дождем он шел за своим дедом в сторону крематория. Его попросили быть рядом с ним, на всякий случай. Он чувствовал себя значимым и даже незаменимым на протяжении нескольких шагов, ведь ему доверили такое ответственное задание. А потом он почувствовал себя совсем уж крошечным и немощным, потому что ничего он не мог изменить. Ни утешить деда, ни воскресить бабушку, ни отмотать время на несколько лет назад, чтобы задушить болезнь в самом зачатке. Через полгода он шел вслед за своим отцом в сторону крематория. Ему показалось, что все вокруг знают несколько больше о случившемся, обо всем, а с ним никакими знаниями пока не делятся, не объясняют. Как тут объяснить? Сколько раз он сам будет идти впереди?

Знаешь, какой эпизод так и не выветрился из моей памяти, несмотря на дыхание времени? Мне было около пяти лет, ты меня моешь в ванной, хотел написать «стираешь», а я вдруг ни с того ни с сего спрашиваю:

– Если я вдруг умру, что ты будешь делать?

Ты ответила спокойно и без всяких раздумий, словно бы вопрос был таким простым и естественным:

– Сама бы умерла.

Вздыхает время, проносятся годы, опять он в ванной комнате. Теперь справляется сам, пытается помыть голову. Завтра он пойдет следом за матерью, чтобы поддержать и быть рядом в томной бюрократической суете. Завтра будет жарко и душно. А сейчас вода из крана, слезы из глаз, хочется кричать, чтобы вся боль испарилась вмести с криком, умом не понимает, а внутри чувствует пустоту. Такую локальную пустоту, дырку в сердце. Его самого стало меньше. Шепот: такой возраст, такой инфаркт, так быстро и безболезненно. Но как же так? Был человек и теперь его нет, и не будет. Останутся только воспоминания, фотографии, этот пепел, тающий след в небе от пролетевшего самолета.

– Как он умер?

– Я тебе лучше расскажу, как он жил.

Подслушанные мною строки, блестящие строки, надо признать, из какого-то фильма. Возможно, лучшая форма для рассказа об ушедшем человеке. Возможно, еще лучше будет рассказать об оставшихся.

Ты знаешь, я раньше думал, что можно понять все о стране по спичкам. Никакой магии. Купить обычные спички в магазине, открыть коробок и внимательно их изучить. Помнишь, какие там были спички, в нашем городе, где под окнами росли березы? С зеленой головкой, зажигались о стекло. Здешние оставляют занозы в нежных руках. Но спички — слишком мелочно. Вероятно, больше подробностей мы обнаружим в прощании с ушедшими. Здесь очень грубо, и грубость оставляет занозы в скорби.

Ты умерла ночью. И уже через несколько часов, как раз к открытию справочного кабинета, нам предлагают помощь в оформлении всех необходимых бумаг. Молодой парень — агент ритуальных услуг, заросший настоящей броней к чужому горю, может быть. и к своему собственному, бегло объясняет все аспекты. За тысячу рублей, говорит, сам постоит в очереди. Я сорвался тогда, тоже бегло, не горжусь порванной цепью. Сказал ему, что твое тело даже не остыло, а он уже принялся закапывать могилу.

Мы из одной очереди мигрируем в другую, вторую справку меняем на третью, позволяющую простоять в четвертой очереди. С агентом все, действительно, проходит быстрее. Мы разделяемся, чтобы одновременно успеть несколько дел. Я захожу в комнату, уже не в твою и в не мою, чтобы забрать блузу с юбкой и платком, и минут двадцать я пытаюсь аккуратно сложить одежду в пакет. Мнется одежда, мнется пакет. Нужно ли оставлять вешалку? Ничего не чувствую, просто хочу разобраться с дурацкой вешалкой. А потом мы вновь едем в автомобиле, за агентом, в какой-то кирпичный закуток города — там его офис, там можно выбрать гроб. Там на лестнице стоят миски для кошек, а сами кошки распластались на подоконнике. Мы пьем черный кофе и выбираем белый гроб. Агент одобряет выбор и уточняет наличие гроба на складе. Новые гробы пахнут сосной и лаком. Черт возьми, сосной и лаком, заклеенные полиэтиленом, итальянские, потому что отечественные плохо окрашены, глянцевые. Кто-то же делает гробы, кто-то же должен их делать?

Рутина, вот о чем он подумал. Они вторые в очереди. Все в черном и он в черном, по мере сил, и курит одну за другой. Он держит красные розы; шипы красных роз впиваются в руки. Надежда Петровна приходит одна из первых, в сопровождении женщин. Он их видит впервые, но судя по слезам на их лицах, они были хорошо знакомы с ушедшей. Рутина. Провожающие подходили тонкой вереницей. Одни скорбящие смешивались с другими. Перед ними только что вынесли гроб, за гробом семья покойного садится в автобус. Автобус пыхтит и уезжает за ворота больницы.

Тебя было не узнать. Скорее тень, твое бездыханное тело — тень твоей жизни. Такое странное впечатление оставляют мертвые тела. Уже не человек, никогда не вещь, не оболочка — так слишком грубо... Видимо, мифический двадцать один грамм — масса всей разницы. Как это, умереть? Это похоже на сон без сновидений? Умереть — это значит уснуть?

Белый гроб лежит среди черных туфель. В автобусе есть шторки, на дороге — небольшие пробки и колдобины. И треклятая жара вокруг всего и в каждой клетке, и в каждом вздохе, стало быть живы, он думает.

У крематория столько автобусов было... как на концерте. Столько венков, столько гробов, столько скорбящих, слез, беготни, очередей. Опять нужно брать справки, кто здесь крайний, пардон? Вы? Кто у вас? Отец, брат, тетка, сестра, дети были, вот что самое ужасное — маленькие гробы. Кто-то же делает, я спрашиваю, маленькие гробы? А среди надгробий бегала бродячая собака, справляла нужду. Я же бегал от одной очереди за справкой, к другой на оплату кремации, к третьей за выбором урны, а оттуда к нашему водителю, спросить, не повлияет ли жара на твое тело. Я тогда вспомнил, что ты очень плохо переносила жару. Он профессионально улыбнулся, и сказал, что количества химии хватит на несколько часов, могу не переживать. Я хотел быть полезным, поинтересовался самочувствием Надежды Петровны. Она бойко ответила, что самочувствие в порядке, могу не переживать. Она была на твоей свадьбе, лет семьдесят назад, на свадьбе твоей дочери и сына, на свадьбе твоего внука. Теперь вот она на похоронах. Иногда мне хочется, чтобы вся боль осталась в детстве, чтобы ничего плохого в осознанном возрасте не было. Оставить там, до пятнадцати, зубных врачей, краснуху, этот день. Но сейчас истинно все чувствуешь, боль ведь часть жизни, не так ли? Все в одном комплекте, по отдельности не приобрести. Потом мы вошли в зал. Огромные двери отворились перед нами — так настала наша очередь. Сколько раз я здесь побываю, в роли провожающего, на своих ногах, прежде чем меня сюда внесут? Я держал гроб и больше всего на свете и во тьме боялся его уронить. Священник пил чай, клавишник за синтезатором смиренно ждал. Еще там женщина была, не представляю, как называется ее должность. Она руководит процессом и произносит речь. Она попросила снять крышку с твоего гроба... Мы с братом так и сделали, поставили ее у стенки на специальный коврик... я очень боялся ее уронить. Затем женщина неизвестной профессии произнесла речь, несколько сухих и затертых предложений. Совершенно не помню, что она говорила. Запомнил только, что она заглянула в бумажку с твоим именем, а еще, что она была похожа на проводницу. Может быть, от того, как она читала, с определенным темпом, как отстукивают колеса. Думаю, ты бы со мной согласилась (как часто мы с тобой ездили на поездах?). Так это было противно. Подобное читают во время бракосочетания, перед подписью: заученные речи, рутина, очереди, занозы в душах. Главное, что это такие события. Пусть свадьбы может и не быть, или быть несколько раз, но похороны только однажды. Хотя ты и говорила, что похороны — это то, что случается с другими. После она попросила кого-нибудь из присутствующих произнести краткую речь. Произнесла Надежда Петровна, которая знала тебя если уж и не лучше всех, то определенно дольше. Начала с начала, с года рождения... Когда рассказывала про поступление в институт, у меня зазвонил телефон. Чуть было не разбил его со злобы, до сих пор не знаю, кто звонил.

Настала пора прощаться. Очередь, понимаешь? Сколько раз в день проводница отстукивает тленные речи, заглядывая в бумажку? Они с братом закрыли крышку гроба, это было самое страшное из того, что он когда-либо делал.

Я, он... словно бы рассеиваюсь в этой истории. Словно бы что-то из описанного происходило не со мной.

Знаешь, что остается после того, как гроб исчезает из твоей видимости, опускаясь в специальном лифте куда-то вниз? Конечно, знаешь.

Я вспоминаю, как мы встречали тебя на вокзале. Подъехал поезд, все пассажиры сошли на перрон, все, кроме тебя. Мы забеспокоились. Зашли в вагон. Ты сидела в своем купе, красила ресницы. Ты проспала. Всегда жаловалась на бессонницу, а тут проспала без всяких снотворных. Ты успела тогда накрасить один глаз и надеть кофту наизнанку. А еще я помню, как ты всегда была рядом. Я помню наши пустые обиды, которые теперь не имеют никакого смысла и никогда не имели. Помню, как ты говорила, что лучшая поза для сна – на правом боку. Помню бутерброды с черным хлебом с семечками, без корочек, на дощечке. Помню желтые яблоки в вазе, фруктовый сок и как ты выключала телевизор, чтобы услышать каждое мое слово. Эти крошечные воспоминания, такие личные, особенные, странные, абсурдные, смешные и грустные... это все, что остается.

Не представляю, как дальше. Я должен прожить еще столько же, хотя бы на один год больше, чтобы представить, каково это — жить без тебя.

 Идет четвертый месяц.

 

 


У кого галоперидол?

 

— Да хоть поймай ее, подмани. Пожрать ей, может, чего дадим, хоть что-нибудь.

— Подмани ее, она заебала. Прикинь, вот люди в том доме, блядь, они просто охуевают уже наверно.

— Никса, Никса!

— Подмани ее!

Никса бегает по участку и звонко лает на всех и все. Поди разбери, что у нее там на уме.

— Иди сюда, Никса, ко мне! Кис-кис-кис.

— Блядь, я проебал, короче, пачку сигарет!

— На столе вон лежат…

— Ребята, все — плохо резко стало.

— Никса, поди сюда. Поди сюда, кое-что скажу.

— Ёбте, она что, видит воображаемого белого медведя и загоняет его, что ли?

— Да она ничего не видит, вот и лает. Паника у нее.

— Какая паника? Паника — это когда гидропоники хапанул и упал в люк, который, бля, —открыт на дороге. Блядь, приманку подмани, где эта хуйня?

— Да все, замолчала.

— Вот эта ебень. Никса, Никса, Никса! Иди сюда, тут все есть — и хлеб, и водка. Никса! Где галоперидол?

— Никса, Никса! Сидеть, ко мне, лежать, вокруг, руки на бок. На пол, на пол...

— Ха-ха-ха, руки в гору, ёпть.

— Так, тихо, команда «Тихо», молодец. Какая умная собака!

— У-у, а ты говорил.

Я и представить себе никогда не мог, что можно так много выпить в одну глотку, затем еще и накуриться. Сверх того — после активно участвовать в разговоре и просить добавки. Стоик этот парень.

— Блядь, вот ты смотри. Ты живешь в доме, вы что-то делаете, и собака гав-гав-гав-гав-гав!.. Как вы прекращаете эту хуйню? А, легко достать ее в доме? Да, не подумал.

— Да не орет она у нас.

— Как это не орет? А почему здесь она орет, а вы такие: заебись, давай натрем ей соски красным перцем. Да ладно, блин, я гоню, что за херня? Иди сюда, вот молодец, молодец.

Все красные от смеха, набираются сил. У меня болят мышцы, точно я только что вернулся с полосы препятствий.

В самом центре стола, в угрюмом окружении пустых стаканов и грязных пластиковых тарелок, светит самодельная лампа. Впрочем, тут все самодельное. Подаренная имениннику пятилитровая бутылка виски переходит из рук в руки.

После взрыва смеха разговоры рассеиваются шепотом за столом. Напоминает стаю испуганных птиц, дробью слетевших с ветвей дерева, а после каждая по одиночке ищет себе место. Главный стучит кулаком по лавке:

— Я требую сатисфакции. Никса, Никса... По-моему, она хавает угли и тащится. Вот на тебя смотришь, знаешь, — главный обращается ко мне, — как будто ты обмазан медом, бородатый... Пьешь спирт и затягиваешь гайку огромным ключом, и весь в меду, думаешь, как же, блядь, хорошо жить.

На той стороне пытаются накурить вновь прибывшего. Все лезут с советами. Он интересуется устройством самодельного бульбулятора.

— А почему, а почему... Так нужно, — говорит именинник.

Стоик просит плюшку. Он уже не может до конца озвучить свою просьбу, поэтому «пожалуйста» говорит своим честным взглядом.

— А мне двадцать пять лет, — говорит именинник, напоминая всем присутствующим утраченный смысл происходящего.

— Тебе же двадцать, сука, пять.

— Двадцать пять, двадцать пять, Дима ягодка опять.

— Ты самый главный солнечный волос на теле нашего нового города. Ты вот солнечный парень, а расходуешь себя на всякое говно. Вот сколько я на тебя ни посмотрю: и радостно, и зло берет, бля. Ты вот как эта собака: бегаешь, бегаешь, бля. Сконцентрируйся! Ты можешь сконцентрироваться? Сконцентрируйся, ёбте.

— Вообще пипец, — не ожидал именинник.

— Я тебе дело говорю, послушай меня хоть раз, блядь. Я тебе сколько раз говорил, а тебе все до пизды. Мне инженер сказал: вот Артем, блядь, ты все ходишь и ходишь — за все хватаешься... Нехуй! Возьмись за одно и делай. Достичь максимума! Потом переключайся на другое. Ты вот, как автомобилисты, я не автомобилист. Вот как идет передача, одна, пум, отсечка, другая идет, так и ты, Диман. Вот я охуеваю, у меня был бы мозг как у тебя, ёпте, я бы уже инженером стал давно, ёп твою мать. Ты все мозги ебешь...

— Прорвемся, — говорит именинник.

Стоик от смеха едва удержался на лавке.

— Я тебе чего желаю роста, роста! И морального удовлетворения.

— О-о! — заорал стоик.

— О-о! — его поддержали все присутствующие.

— Собой займись, ты умный парень, бля. Если бы у меня такой интеллект бы, я бы, в натуре, хуй знает, уже бы инженером стал бы, ёпть. Ну и пиздюлян ты. Твой батька с мамой сделали буран, прикинь? Родители сделали буран.

Никса опять начинает лаять.

Мне знаком взгляд именинника.

Несколько лет назад я работал продавцом в огромном торговом центре. Как и всегда, за десять минут до открытия я курил перед входом, пытаясь настроиться на очередной долгий рабочий день. Настроиться никогда не удавалось. Ко мне обратился молодой человек: как сейчас понимаю, он был чуть старше меня теперешнего. Просил он десять рублей на пиво. На нем была громоздкая кожаная куртка — косуха, как их называют. Прядь сальных волос прилипала к обгоревшему от солнца лицу. Он был немного пьян, или, сказать лучше, немного трезв. В принципе, обычный парень в обычное утро, если бы только не его запах. Алкоголь, моча, затхлость и пот, казалось, что даже от его трехдневной щетины исходил тошнотворный запах. Я удовлетворил его просьбу, даже старался подержать начатую им беседу. Скорее всего, он увидел во мне единомышленника — в ту пору у меня были длинные волосы. Кожаная куртка, длинные волосы — все это приметы левой стороны. Он клялся вернуть мне деньги. Сам не знаю почему, но я сказал ему, где именно работаю. Его звали Димой.

С тех пор он часто заходил ко мне в магазин. Всегда с наполовину пустой бутылкой. Иногда он просил мелочь, иногда играл на электрогитаре, смотрел музыкальные альбомы. Он мне рассказывал что-то о своих любимых группах, пока его не выгоняли охранники, звал выпить с ним после работы, но я каждый раз придумывал какую ни будь новою отговорку. Со временем, его присутствие становилось все назойливее. Он приходил почти каждый день, отпугивал хрустальных клиентов, и я нередко получал от начальства за такую «дружбу». В разговорах он почти никогда не упоминал о своей жизни. О чем мы говорим, когда говорим о жизни? О работе и доме, семье и друзьях, увлечениях и проблемах, о чем же еще. Если у человека нет ничего из перечисленного, то разве он не живет?  Я никогда и не спрашивал у него об этих главных симптомах. Разве что однажды он рассказал, что наконец-то принял душ в квартире своего отца. «Купаться в речке стало холодно», — заключил он.

Как-то раз ко мне в магазин пришел давний товарищ. Мы решили с ним отобедать в ресторанном дворике. Неожиданно к нам подсел Дима. С полупустой бутылкой, полутрезвый, вонючий. Он попросил мелочь и принялся рассказывать о злом охраннике, который дежурил на этаже. Мой товарищ спросил у него:

— Ты учишься, или работаешь?

Он ничего не ответил. Я помню его глаза. В них я разглядел то осуждающее презрение к заданному вопросу и непосильную усталость от него. Он сам презирал себя и осуждал. Симптомы жизни. Я понял, почему он ко мне приходил и почему с того раза перестал. Он ушел и больше я его никогда не видел. Мой товарищ недоумевал:

— Молодой парень, — говорил он, — не инвалид и не урод, вроде бы с головой.

 Вот и несколько лет спустя, поздним летним вечером, в свете самодельной лампы, я увидел тот же взгляд. Он принадлежал совсем другому человеку, не утратившему всех пресловутых симптомов, но уже бесконечно уставшего от посторонних сослагательных. Не впервые у него спрашивали: чего ты делаешь, мне бы такую голову, что ты гробишь себя на все эту дребедень. Спрашивали за столом, полутрезвые.

У всех нас есть жизнь, но никто толком не знает, что это такое и что с ней делать. В полутьме дешевого смеха, мы смотрим в глаза друг друга, и видим, как нам кажется, индивидуальные инструкции. «Как наладить симптомы». Мне бы твою голову, он сказал. Будь она твоей, сидел бы ты сейчас и слушал: мне бы твою голову, я бы...

Мне бы зрение орлиное, мне бы парочку ответов, мне бы завистливую тишину. Мои симптомы переменчивы, но я точно знаю, что и у меня бывает такой взгляд. 

 

 


Гимн Человека


Вопрос:

Что есть жизнь твоя? Жалкая участь — ты был здоров, но вот теперь ты болен. С момента рождения твоего смерть твой спутник, и болезнь ее дыхание. Пока ты совершаешь свой первый шаг, смерть — на шаг впереди, ждет тебя, чтобы заключить тебя в объятьях своих, как мать обнимает ребенка своего.

Что будет дальше? Трепет пустоты. И нет никого рядом, чтобы засвидетельствовать беспросветную мглу, и нет тебя. Ты засыпаешь, чтобы уже не проснуться, никаких снов, и нет более тебя.

Что есть дела твои и поступки, творимые под солнцем, как не серая пыль? Пылинки кружат вокруг солнечных лучей, но только тогда они заметны. А когда солнце покинет небосклон, где они будут? Где будет все, что делал ты, где все то, за что проливал кровь, пот и слезы?

Что слышишь ты и видишь подле себя? Крики ли о помощи и пожарища до самого горизонта, или музыку и смех? Кровь смешается с вином, а стоны печали сольются с песнями радости так, что не отличить одно от другого; и где будешь ты во время пира среди чумы? Способен ли ты отличить дурное от хорошего, эти две стороны одной монеты? Ты вкусил запретный плод, но не распробовал.

Готов ли ты взять в руки свои оружие и погибнуть на поле брани, готов ли ты убить? Но кто истинный твой враг?

Разве не все мы окружены холодной пустотой, неужели разные вопросы и страхи терзают наши сердца, и не одни ли силы, куда большие нас, сокрушают все величие человека? Если мы разделяем друг с другом пищу и ложе, и время старит нас одинаково, вправе ли ты или всякий другой решать, кто достоин жизни, а кто нет?

Что истинно твое?

Даже тело — лишь временное пристанище души, и мысли твои, опыт и чувства погибнут вмести с телом, они растворятся в земле. С гибелью твоей станет ли меньше Европа?

На обочинах своей жизни напрасно ты взываешь Господа Бога своего. Своими устами ты угрожал и лгал, но теперь просишь не оставлять тебя. Почему тогда он существовал для тебя, и не было в твоем сердце частицы сомнений, но в остальное время — Его нет?

В твоих ли глазах сверкает завораживающее отраженье вчерашнего дня?

 

Ответ: 

Возможно

 

Ноги мои для шага вперед,

Но не для побега.

Мои руки для созидания,

Не разрушать!

Уши, чтобы слышать каждый шепот звука,

Но не игнорировать.

Глаза для того мне даны, чтобы смотреть и видеть,

И не закрывать!

А уста мои одни…

Я должен мудро выбирать слова.

Одна голова у меня – для собственных мыслей,

Отвечать за себя.

Жизнь моя одна…

          Она не для смерти.

К списку номеров журнала «ИНЫЕ БЕРЕГА VIERAAT RANNAT» | К содержанию номера