Ольга Пуссинен

Седьмые небеса. Роман. Окончание

(Окончание. Начало в №№ 15-18.)

 

 

Они поженились через месяц, в конце ноября, и за время предсвадебных хлопот Валентина так и не спросила своего жениха, где же, где и какие черти носили его четыре с лишним месяца?! И с чего это он вообразил себе, что она, словно Сольвейг, добросовестно ждала его все это время?.. И вообще, не пошел ли бы он со своей грамотой о разводе куда подальше, – осчастливливать другую невесту! Не спросила, не сказала и не крикнула, поскольку назрела жизненная необходимость перестать обольщаться снами, –

(ночь нежна),

избавиться от этой иссушающей лихорадки

(ночей невнятица нужна), –

из-за которой мир стал дробным, швы на цветной картинке разошлись, и научиться обнимать в ночи нелюбимых своих, не вспоминая при этом любимых, поскольку и те, и другие суть братья по обману, – милые лжецы и ласковые предатели. После свадьбы, правда, выяснилось, что три месяца из четырех Юкка провел в больницах, поликлиниках, обследованиях, анализах и прочих хождениях по лечебным мукам, по окончании курса которых винские врачи настойчиво рекомендовали пациенту исключить крепкий алкоголь из перечня употребляемых жидкостей. В тот раз, его, видимо, тряхнуло довольно сильно, если он так решительно потащил Валентину в загс, – впрочем, не настолько сильно, чтобы внять советам медицины раз и навсегда.

Она вообще прожила весь свой первый замужний год как бы тщательно заперев на замок собственную душу, не разрешая ни себе, ни тем более другим заходить за эту запечатанную стену, мертвый материк, где в черном колодце любви скрывалась правда, гласившая: «Он забыл тебя, он забыл. Словно нет тебя на земле». Правда была сумрачна, неказиста, дурна, крива, неопрятна и похожа на заросли репейника или молочая, покрывающие помойку на заброшенном пустыре, – ее следовало прятать от мира, чем Валентина и занималась. На постоянную слежку за самой собой уходили все силы, так что происходившие вокруг нее и с ней самой события казались словно бы ненастоящими, в которых участвовала не она, а ее двойник, – двойняшка-близняшка, сначала самозванкой сидевшая на свадебном пиру, а после стоявшая за кафедрой, слушая отзывы оппонентов на диссертацию В.Н. Бадыевой. Хотя, к тому времени она уже стала Куусинен. Год прошел, как сон пустой. Валентина очнулась, лишь когда забеременела.

Очнулась не сразу, поначалу вообще не соотнося две полоски на палочке теста с какой-то новой посторонней жизнью, которой она должна была предоставить свое чрево на целых девять месяцев, почти что на год, – мысль об этом вообще казалась естественно применимой к другим женщинам, но не к ее собственному телу. Тело, действительно, поначалу никак не выдавало присутствие кого-то постороннего: казалось, что менялась не Валентина, а мир вокруг нее, – запахи стали острее и резче, звуки усилились, а краски так били в глаза, что на них наворачивались колючие слезы от бешеной смеси киновари, кармина, малахита, ализарина и индиго. Поначалу жить в таких мультипликационных рисунках было даже забавно, не до шуток стало через три месяца, когда тело пошло (кинулось!) в активное наступление, словно решив наглядно показать и доказать Валентине, что она ему больше не хозяйка. Груди принялись надуваться, словно воздушные шары, набухая синими жилами, узлами, стягивающимися к соскам, до которых теперь дотрагиваться было неприятно и больно; живот, поначалу незаметный, вдруг горой полез вперед, а бока начали расползаться в стороны, словно соревнуясь с животом, кто кого быстрей перерастет; черты лица стали грубее и резче, а на левой скуле расползлось пигментное пятно размером с крупную горошину. Каждое утро Валентина с отчаянием смотрела в зеркало, замечая все новые и новые штришки и черточки, превращавшие ее в уродливую карикатуру на саму себя. С четвертого месяца Юкка перестал к ней притрагиваться, и это было самым бесспорным доказательством нарастающего уродства, – она стала противна собственному мужу! В поликлинике ее начинал разбирать истерический смех, когда гинеколог Ирина Анатольевна, с горящими глазами перебирая листочки анализов, восторженно приговаривала: «Прекрасная беременность, сейчас такую редко встретишь, – ни токсикоза, ни тонуса, ни отеков, – почки просто, как часы, работают! А вес после родов года за два-три придет в норму. С мальчишками вес сильнее набирается». За три года?! Этот неведомый мальчик, словно злой волшебник, на три года превратил ее в неповоротливую громоздкую бегемотицу, уже сейчас ставшую объектом тайных насмешек всех мало-мальски знакомых стройных филфаковских девиц, растекавшихся в лицемерных поздравлениях, от которых Валентину охватывало непреодолимое желание сказать подзравительнице что-нибудь грубое, грязно выругаться, закричать, толкнуть, ударить... Так что она несказанно обрадовалась, когда Юкка сообщил, что знакомый подруги его школьного приятеля (кто-кто?..) женится и освобождает свою холостяцкую квартирку, а значит, надо срочно и быстро переезжать. Она несказанно обрадовалась возможности очутиться в чужих местах, где ее никто не знает и не может злорадно сравнить прежний и нынешний облик, между которыми лежало всего-то лишь семь месяцев. Валентина раздала вещи, в которые уже не помещалась, соседкам, сложила в коробки книжки, они сели в старенький Фиат, купленный Юккой за какие-то смешные деньги, и через шесть часов на третий день второго тысячелетия оказались в новой жизни.  Дашка опять выбила себе стажировку в Гамбурге, так что даже обнять на прощание было некого.

 

В Винляндии, среди незнакомых людей, говорящих на неведомом языке и оттого казавшихся слегка инопланетянами, Валентина действительно успокоилась. К тому же, выяснилось, что столичные винки по своему натуралистичному хабитусу не отличались от сельчанок: они не пользовались косметикой, не носили обувь на каблуках, не боролись с лишним весом и, как порой казалось Валентине, даже расчесывались-то не всякий день, забирая тонкие светлые волосики в разлохмаченные гульки, – на затылке, макушке, а то и вовсе прямо надо лбом. Под воздействием феминизма винские мужчины были обязаны их любить за просто так, без всяких ненужных прикрас, – в чем-то это выходило даже честнее. Соответствовать было нечему и тянуться не за кем, так что Валентина, с облегчением засунув в кладовку черные лаковые сапоги на десятиметровых каблуках, переобулась в старые Юккины кроссовки и надела спортивные штаны и куртку. Неподалеку от нового жилья раскинулся то ли парк, то ли лесок, – для парка он был слишком большим, а для леса слишком ухоженным. Она бродила по аккуратно расчищенным белым дорожкам, разглядывая, как в свете фонарей переливается снег на твердых алебастровых ветках, и представляла, как однажды (а возможно, даже сегодня вечером!), из-за окружающих незамерзший прудик сосен выйдет лось, бережно неся на голове запутавшуюся в рогах луну. Посветит влажным глазом, потрется плюшевым боком о шершавый сосновый ствол, фыркнет, хлебнет студеной, ртутно-вязкой январской воды, выпустит из ноздрей струю горячего пара и, повернувшись, пойдет обратно, с треском ломая попавшие под копыта сучья. Конечно же, лоси в городе не водились, и ветви не начинали шевелиться, превращаясь в рога, но по деревьям скакали, размахивая пушистыми хвостами, шустрые смелые белки, в прудике плавали упитанные и сытые, несмотря на вьюжную зиму, утицы, а один раз она увидела на дорожке одинокую собаку, рыжую, худую и растрепанную, – сделав несколько шагов ей навстречу, Валентина поняла, что это лиса. Лица осмотрела ее равнодушным желтым взглядом и свернула на боковую дорожку. Бездомных собак в Винляндии просто не было.

Не было и той нервозности, которая накапливалась в больших российских городах, – сосулек, тонкой взрывной струйкой разбивающихся перед носом и под ногами прохожих, скользящих на обледенелом асфальте; усталых, замученных жизнью продавщиц, завистливо смотрящих на покупателей, заранее ощетинивающихся в предчувствии скорой стычки; водителей, ненавидящих пешеходов, и пешеходов, проклинающих водителей, давки в общественном транспорте и бесконечных очередей, пожирающих человеческие души. Вернее, очереди, разумеется, были, но винны умело регламентировали их номерочками, так что никакой нахальный посетитель не мог пролезть перед твоим носом с вечной отмазкой «Я только спросить». А в поликлиниках принимали исключительно по предварительной записи, что полностью исключало столкновения и битвы больных индивидов. Винская жизнь была устроена так, чтобы люди как можно меньше сталкивались друг с другом, не доводя один другого до греха.

«Poika? No sitä nähdään pian»1, – радостно, как будто ждала только ее, сказала Валентине крупная коренастая акушерка, которая, несмотря на далеко недевичий возраст, не оставила увлечений панк-роком – на голове ее топорщился ежик багряных волос, мощную шею украшала красно-синяя татуха, изображавшая лежащий на розах череп, а в носу было продето маленькое, но довольно толстое серебряное кольцо. Такой мощной субкультуры в медицинских учреждениях Валентине встречать еще не доводилось, но она не успела удивиться, поскольку началась очередная схватка, – от низа живота боль растекалась вниз и вверх, так что поджимались пальцы на ногах, а затылок начинал как будто сморщиваться. «Пойкa, да», – утвердительно просипела Валентина, уже узнававшая это слово. Не обращая внимание на ее искривленную физиономию, акушерка бодро пожала ей руку, – Hanna Lehtimäki, – и гостеприимно указала на обширную кровать-каталку. Валентина вскарабкалась и вновь скрючилась от боли, раздвигая ноги. Точно ты превратилась в звук, ничего вокруг, в сжатый беззвучный крик, укрощенный миг.

«Hengitä, hengitä2, – приговаривала Ханна, деловито накладывая Валентине на лицо кислородную маску. – Kaikki yhdeksän kuukautta kun lapsi kasvaa äidin kohdussa, hänen henki takoo kehoansa»3. Юкка ошалело посмотрел на нее, но все-таки перевел. Валентина вдохнула раз, другой, третий, – быстрее, глубже, сильнее. Боль не отступила, но теперь можно было думать не только о боли. Боль теперь представлялась ей рекой, в которую она упала, словно сломанная ветка с дерева, и боль несла ее куда-то вперед, наверное, к дальнему морю, холодному морю, – неостановимо и властно. Темен омут ненужных страстей, глубока преисподняя мук.

«Lumimyrskyssä syntyneet lapset pidetään rohkeina ja itsenäsinä, heidän kohtalonsa on viedä toisia perässään,4 – не унималась Ханна. – Hengitä!»5 Вьюга, действительно, швыряла горстями снега в темные окна. Деревья дрожали под ударами ветра. Шел второй час ночи. Валентина текла вместе со своей рекой, став частицей неуправляемой вечной силы, – не остановишь движение вод, вспять никогда оно не возвратится. Река струилась плавно и мощно, равнодушная к Валентининой жизни и смерти; судьбу ее берегло лишь теченьем, – куда кривая вывезет. Показалась стремнина.

«Työnnä,6 – внезапно сменила приказ Ханна, – työnnä! Poikasi on odottanut jo, työnnä!»7 Она положила одну руку под голову Валентине, другой захватила под коленом ее правую ногу и, побагровев, стиснула с такой силой, что Валентина охнула, натужившись до предела, – казалось, что глаза просто выкатятся глазниц, а прямая кишка уже вывалилась и валяется на полу, рядом с кроватью. Река сердито забурлила, словно решая, что делать, – то ли поглотить Валентину, то ли вытолкнуть ее из круговорота своих черных вод. Ханна опять стиснула ее пополам, почти оторвав от кровати, подымая и вынося куда-то вперед, в высоту, на муку и счастье, раз, другой, третий… Työnnä, työnnä, työnnä!8 Не выдержав, Валентина заревела, как медведица. Перепуганный Юкка кинулся помогать акушерке, и они начали складывать Валентину вместе, хотя силы были неравны, и наблюдался явный перекос в правую Ханнину сторону. Раз, другой, третий!.. Наконец ее прибило к берегу, и Валентина обессиленно легла на влажный ивняк, защекотавший ей промежность своими жесткими листьями. «Tulee!9 – торжествующе воскликнула Ханна. – Kyllä, poika hän on»10. Она вытащила ребенка полностью и сунула Юкке ножницы. Дрожащими руками тот перерезал пуповину. Пробуя легкие, их сын издал первый, слабый, мяукающий звук, а потом обиженно и властно закричал, заорал, завопил, утверждая свое появление на свет Божий. Ханна шмякнула его Валентине на грудь прямо в крови и слизи, – в чем мать родила.

Валентина осторожно дотронулась до длинных темных густых волос, сосульками облепивших голову ее сына, который за девять месяцев у нее во чреве успел отрастить пышную шевелюру, и внутри нее вдруг полыхнул неожиданный и непонятный огонь. Любовь охватила Валентину всю целиком, окатила такой мощной щедрой волной, что она беззвучно заплакала от счастья, физически ощущая, как оно стекает вниз, по грудине, через солнечное сплетение в живот, уже легкий и пустой, к натруженному порванному лону. «Пока я жива – ему должно быть хорошо, ему будет хорошо», – подумала она, осторожно поглаживая крошечные пятки, которые теперь возили по ее животу снаружи, а не изнутри. Ханна профессионально колдовала над последом, упрятывая его в какой-то мешочек-горшочек-коробочку. Юкка смущенно топтался около кровати, не зная, что делать. Мальчишка все также гневно кричал, стискивая красные морщинистые кулачки, царапая ее грудь ногтями, уверенный в силах природы, заколотившей во всех самок, звериных и человечьих, инстинкт любви, неделимый и нерасщепимый, как атом, вбитый в их мозжечки для того, чтобы они не загрызли дитя свое, обезумев от перенесенных в родах муках, но вылизывали бы его до кончиков ногтей, и охраняли бы его, и жили бы для него, и, если понадобится, без малейшего сомнения отдали бы свою жизнь ради него.

«Hänellänän on jo nälkä11», – определила Ханна, поправляя кольцо в носу. Валентина сунула грудь в разинутый беззубый красный ротик. Младенец яростно вцепился в сосок, зачмокал, повозил его туда-сюда, приноравливаясь, и начал жадно сосать. Валентина вновь почувствовала прилив сладкой физической любви. За окном по-прежнему плакала пурга, так и не утешившаяся за ночь. В ударах безумного ветра, терзающего измученные снежные тучи, рождалось новое утро. «Не бойся, – прошептала Валентина сыну, – это просто февральский ветер. Ветер над нами гуляет накатный. Не бойся, спи».

 

Оказалось, что спать ее сын, которого они с Юккой, после трехнедельных переканий, в конце концов назвали Элиасом, или, по-русски говоря, Елисеем, желает спать только с ней. Ему не нужны были кроватка, коляска, переносная люлька, лежа в которых, он заливался яростным плачем, – он хотел только свою мать, ему нужны были Валентинины руки и грудь, Валентинино тело. Никто из мужчин не любил ее столь свирепой безраздельной любовью, как этот крошечный человечек, с первых недель своей жизни показавший всем домочадцам, – матери, отцу, и привезенному из России коту, полусиамцу Степанычу, – что воспитывать его бесполезно. Валентина пыталась согревать кроватку грелкой, но хитрый мальчишка прекрасно отличал живое человеческое тепло от искусственного и принимался тут же плакать, орать, вопить, словно его резали на части. От недосыпа Валентину пошатывало. Юкка бросал на сына злобные взгляды. Степаныч недовольно пригибал уши. Когда Елисей наорал себе пупочную грыжу, Валентина плюнула на все умные педиатрические книжки и начала укладывать его рядом с собой, проваливаясь в промежутки сна, как в слепое черное болото. Юкка соперничества не выдержал и сначала перебрался на кухонный диван, а потом, когда уважающий молодые семьи винский муниципалитет выделил им трехкомнатную квартиру, отгородился от остальных домочадцев за белой дверью своего «кабинета», не пуская за порог ни Валентину, пару раз пытавшуюся прибраться в этом логове, ни сына, ни кота. К следующему февралю, когда Елисею исполнился год, Валентина уже четко понимала, что муж ее, разумеется, любит и жену свою, и сына своего, и кота своего любит тоже, но себя и свой покой он любит больше в три, тридцать три, сто тридцать три раза. Попав на родную почву, Юкка наконец с облегчением решил, что ему некуда больше идти, нечего искать, что идеал его жизни осуществился, хотя и без русской поэзии, на которую он потратил три с половиной филфаковских курса, растянутые на десять лет питерской жизни. Внутренне он, пожалуй, даже торжествовал, что ушел от докучливых, мучительных требований и гроз российской действительности, из-под того горизонта, под которым блещут молнии великих радостей и раздаются внезапные удары великих скорбей, где играют ложные надежды и великолепные призраки счастья, где гложет и снедает человека собственная мысль и убивает страсть, где падает и торжествует ум, где сражается в непрестанной битве человек и уходит с поля битвы истерзанный и все недовольный, и ненасытимый. В Винляндии можно было спокойно выкинуть всю эту поэтическую муть к едрене-фене, и, получая пособие по безработице, спокойно лежать на диване под неутомимую болтовню телевизора, благо подобный вариант жизни был заложен в систему социального страхования государства. Русские наслаждения, добываемые в постоянной борьбе, были для Валентининого мужа слишком рискованны, винские заслуги, вознаграждаемые упорным трудом, слишком энергозатратны, так что он мысленно отказался от тех и других, ощущая душевный покой только в своей норе, куда забился, словно крот, в своем уголке, чуждом движения, борьбы и жизни.

               После трех лет такой жизни Валентину начали посещать приступы тоскливого страха. К тому времени они с Юккой почти перестали разговаривать; супружеская жизнь их тоже прекратилась, закончившись несколькими неудачными попытками сблизиться, о которых Валентина вспоминала с обжигающим стыдом, настолько неловко и искусственно они оба себя вели, – словно плохие актеры, старательно снимающиеся в постельной сцене. «Что ж это? – с ужасом думала Валентина бессонными ночами, лежа на просторном двуспальном супружеском ложе (Елисей к тому времени все-таки научился спать самостоятельно почти до рассвета). – Куда же идти? Некуда! Дальше нет дороги... Ужели нет, ужели я совершила круг жизни? Ужели тут все... все...Что ж, душа, ты так мало вкусила, что еще ты желала б вкусить? Ты б чего-то еще попросила, да не знаешь, чего попросить… Так и пройдет жизнь. Так и проживу, – как поляна в бору или как муравейник в овраге, как печальная рябина, бессильно и упрямо размахивающая кистями, полными ягод, перед дубом, что растет через дорогу. Елисей вырастет и уйдет, а мы вдвоем останемся здесь зимовать и молчать из глубин ледников. К потолку наш треножник примерз, эта лампа не греет меня… Как же я вынесу такую жизнь? Сначала буду биться, отыскивая и угадывая тайну жизни, плакать, мучиться, потом привыкну, опять растолстею, уже не от беременности, а от скуки, буду есть, спать, тупеть… Господи, да как же это все случилось? Ведь он не глупее других, и душа его чиста и ясна, как стекло, и был же он когда-то и нежен, и благороден, – куда все девалось? Что сгубило его? Русское зло или винское?..»

Через два-три-четыре часа бесполезных размышлений и попыток заснуть ей начинало казаться, что она лежит в белом, занесенном снегом поле, накрытая стеклянной крышей, ледяным колпаком, – пальцы на руках и ногах холодели, она переставала слышать звуки, темнота пеленала ее в свой саван, просторный и широкий гроб существования. Она вздрагивала от холода, в паническом страхе принималась ощупывать свое тело, за три года, действительно, полностью сжегшее все избыточные жировые запасы, – мягкие груди вразлет, крепкий округлый живот, сильные бедра, – и заставляла себя думать о чем-то живом: например, о том лесочке, где она за год обошла все тропинки и дорожки. По лесу плавает тихая голубая ночь, с кротким сиянием, с теплом и ароматом. Но лес не спит, в нем качаются деревья, дышит трава, шелестят ветви и трепещут листья, и один листочек ласкает другой. В бессонном лесу и там, и тут, гонимы страстью, зверь и птица подругу ищут и зовут, стремясь в любви соединиться… Лес моя колыбель и могила лес. Нашей так называемой «любви» не хватило содержания; она дальше пойти не могла. Мы еще до свадьбы разошлись и были верны не любви, а призраку ее, который сами выдумали, – вот и вся тайна. Во чужи-то меня, во чужи люди сватали, во чужи люди сватали, не отвертелась я...

На исходе стремительно догоравшей белой ночи, сонно шлепая босыми ножонками, к ней перебирался Элиас-Елисей, дитя её, Руси не видывавшеё, обнимал теплыми ручками, сопел как медвежонок, возился, укладываясь досматривать свои трехлетние сны. Прижимая к себе детское тельце, Валентина окончательно оставляла надежду заснуть и, стараясь не обращать внимания на доносившийся из-за стены Юккин храп, вслушивалась в счастливые голоса разнообразных пичужек, приветствующих утро. Птичка выпорхнула в зенит и, не зная зачем, звенит. Что ты, птичка, вьешься надо мною? Что жалеешь обо мне, ракита? Рано заглядывать в черные воды. Есть еще время, настанет когда-то срок, где не буду я так одинока. Русское солнце восходит с заката и обещает вернуться с востока. Но еще шаги ее были нерешительны, воля шатка; она только что вглядывалась и вдумывалась в жизнь, только приводила в сознание стихии своего ума и характера и собирала материалы; дело создания еще не начиналось, пути жизни угаданы не были.

 

               Скуку и однообразие диванного жития Юкка разбавлял алкоголем: разноцветные банки из-под пива сменялись опустошенными бутылками вина, а их разбавляли пластиковые фляжки дешевой водки, – всю эту тару Юкка сначала стыдливо прятал по шкафчикам, а потом уже смело складировал в пакеты и выставлял к порогу, собираясь навестить «Алко»12. О том, какую выпивку ее муж употребляет сегодня, Валентина догадывалась по звуку телевизора, – пиво сопровождал тихий монотонный бубнеж новостей, вино распивалось под оживленные диалоги винских политиков о судьбах страны, а под водку друг и собеседник человека начинал громыхать басами рок-концертов. Беспутный и безвольный, Юкка был поистине какой-то паршивой овцой в стаде своих сородичей, смысл жизни которых был заключен в двух постулатах: трудись и соблюдай правила. Работай прилежно, плати налоги и встреть достойную старость в доме престарелых, под присмотром коряво говорящих по-вински сиделок-эмигранток.

Прилежности виннам было не занимать, и она, действительно, приносила свои плоды: все было опрятно и аккуратненько убрано и прибрано, вычищено и начищено, подметено и размечено, разложено, расставлено и развешено, – без лишних претензий на дорогой эстетизм и роскошь, но с безупречными туалетами, сияющими белизной фирменной сантехники, известной в мире куда более, чем фарфор. Винны оказались до мозга костей утилитарной нацией, которой, на самом-то деле, был абсолютно противопоказан Достоевский или Чехов, несмотря на то, что они упорно читали «Преступление и наказание» и ставили «Вишневый сад»: это было своеобразным показателем принадлежности к культурной элите. Тем не менее, положа руку на сердце, Достоевский с Чеховым виннам были нужны, как корове седло и рыбке зонтик. Даже искусство этой нации лучше всего давалось прикладное: посуда, текстиль, постельное белье, чтобы было приятно выпить кофе, стряхнуть со скатерти крошки, поправить занавеску, за которой хмурится низкое небо, снова обещающее скорый неизбежный дождь, и отправиться в спальню, к подушкам, обернутым в крепкие наволочки мягких теплых тонов, с точно продуманными несимметричными полосками, – розовый Маунтбеттена, глициниевый, сомон, терракотовый, умбре. Как в рекламе, на которую винны тоже были большие мастера: если русская реклама суетилась и ерзала перед клиентом, как неумелая шлюшка, пытающаяся и так и сяк, не задом, так передом, обратить внимание на свои подозрительные гламурные прелести, то винские ролики завораживали и чаровали простотой и цельностью крестьянской натуры, которая хороша без всякой мишуры, – зернистые круглые ржаные лепешки, сочно-желтое масло с едва заметной глазу прозрачной слезой, упругий ноздреватый сыр, тонким ломтиком, словно лепесток, отделяющийся от куска под острым лезвием ножа… Какой вообще Достоевский в этом мире телесности, здоровой и сытной еды, порядка и размеренного удобства, мирной, безмятежной жизни, спокойных флегматичных лиц, расслабленных тел, забывших под благами цивилизации и технического прогресса про чувство опасности…

Валентине, впрочем, порой казалось, что прилежный винский труд частенько был избыточно-ненужным, а правила несколько… необоснованными (чтобы не сказать глупыми), но, видимо, два этих устремления были заложены в винской нации генетически, на уровне врожденных инстинктов. Как коровы неутомимо пережевывают свою жвачку, так неутомимо трудились винны, – постригали траву на лужайках, не давая ей вырасти на лишний миллиметр, снимали крепкий асфальт, положенный в прошлом году, выращивали винскую клубнику и малину и торговали ею на рынках по бешеной цене. Солнца ягодам не хватало, – клубника была кислой, а малина на вкус напоминала бумажную салфетку, но такие мелочи для национального сознания были второстепенны. Дикая винская малина была хоть и мельче, но слаще, но дикую малину собирать не полагалось: «Это нельзя есть! – накинулась на стоящую в кустах с наполненной наполовину баночкой Валентину незнакомая винская бабушка, выгуливающая рыжего шпица. Шпиц одобрительно тявкнул, подтверждая незыблемость винского правила. «Почему нельзя?» – искренне желая проникнуть в суть табу, поинтересовалась Валентина. «Сюда писают собаки», – торжественно возгласила впитавшая мудрость народа старушка. «Но они же писают вниз… – попыталась возразить Валентина. – Под куст, а не на ягоды… И собак же не так много… Зайцы тоже писают, а зайцев, может, еще больше… И дожди же идут… очищают…» Винка с нескрываемым презрением выслушала ее нескладную эмигрантскую речь и еще раз четко и торжественно повторила: «Ei saa»13. Щпиц вновь одобрительно тявкнул, реагируя на хорошо знакомое слово. Валентина поняла, что спорить бесполезно: правила не обсуждаются – их просто соблюдают. Вероятно, поэтому в винском языке и не было деления на Почему и Зачем, было лишь одно общее вопросительное слово на все случаи жизни, – зачемпочему. Нет разницы в том, почему ты напился и зачем ты напился в вечер понедельника. Главное, что по винским правилам пить можно по средам и пятницам. Деление одного вопроса на два, видимо, и и сгубило Юкку, который в последний год их совместной жизни квасил уже шесть дней из семи. Где русскому хорошо, там винну темный лес, сырой бор. Винская доля – правила соблюдать, русская – обходить и нарушать. А те, кто путает понятия, болтаются потом, как известное вещество в проруби. Протусовавшись после развода года полтора в компании опухших от пьянства винских маргиналов, рожи которых наглядно демонстрировали окружающим несчастный пример дурно прожитой жизни, склонности к фантазиям, бредовым планам и подверженности слабостям и порокам, Юкка все-таки спохватился и спешно выписал себе откуда-то из Подмосковья третью русскую жену. Она продержалась полтора года, каждые выходные названивая Валентине с жалобами на то, какой скотиной оказался ее бывший муж, а потом сбежала к другому, более устойчивому перед зеленым змием винну.

               Стоически выслушивая эти истерические претензии совершенно незнакомой женщины, Валентина каждый раз думала о необъяснимом тяготении прямой и простой винской натуры к запутанной и кривой русской душе, – настолько разными были два этих характера, хитрой волей великого переселения народов разделявшие Северную Европу на Запад и Восток. На фоне винской благоразумности, добронравности, бережливости, терпеливости и сдержанности русские выглядели экспрессивными и безапелляционными, горделивыми и амбициозными, преисполненными уверенности в своем превосходстве над остальными племенами, дерзкими и надменными, лишенными и признака благовоспитанности! Но тогда зачем нужны были разумным винским мужьям непостоянные русские жены, любящие наряжаться и жаждущие вызывать восхищение всех мужчин на свете, импульсивные, тяготеющие к резким сменам настроений, нетерпеливые, склонные воспринимать жизнь драматически и даже трагически? Почему, зачем, зачемпочему ради русского кокетства, жеманства, легкомыслия, тщеславия, суесловия, неистребимой тяги к нарядам и побрякушкам эти голубоглазые северные блондины оставляли своих соплеменниц, – рассудительных, бережливых, обходительных, скромных, тактичных, не склонных к печальным размышлениям, обладающих твердым представлением о чести и достоинстве и с раннего детства наставляющих своих отпрысков, насколько приятно жить в довольстве и внушать почтение соседям. Не могли же все эти добродетели быть лишь лицемерием и ханжеством, из-за которого пару раз в год в стране случались совершенно необъяснимые случаи дикой расправы отцов семейств над своими винскими семействами, всегда происходившие по одному и тому же сценарию: сначала винны расстреливали из охотничьих винтовок своих женушек, потом детишек (от двух до двенадцати лет), а последнюю пулю пускали в собственный открытый рот, нажав на курок большим пальцем правой ноги. Причем, картина жизни у таких семейств была поразительно схожа: достаток, порядок и финансовая стабильность, – собственный дом в какой-нибудь милой винской деревушке, одна-две-три машины, катер. Исходные данные супругов тоже не были запятнаны какими-то порочными склонностями: жена-домохозяйка и работящий муж, незамеченный ни в алкоголизме, ни в депрессии, – они даже не ругались, разводили руками соседи. Дела тихо закрывались по причине смерти всех участников трагедии, репортерам было не о чем писать, кроме сухих полицейских сводок, даже захудалую мелодраматическую историйку невозможно было высосать из пальца, – жанр «журналистское расследование» в культуре страны просто отсутствовал! Можно было лишь строить догадки о том, что же за червоточина разъедала эту нацию, и что за черти мутили тихий винский омут. Кто его знает, возможно винские мужчины столь упорно лезли в русский омут безнадежного мучительного чувства именно затем, чтобы ослабить путы расссудительности, чтобы, подсолив свою размеренную пресную жизнь страстью, ревностью, припадками нежности, досадой, ссорами, скандалами и вспышками ярости, развеять природную меланхолию, которая так незаметно перерастает в мизантропическую угрюмость, что становится все равно, в кого стрелять, – в оленей или родных детей. Истина, как водится, витала где-то рядом, не давая ухватить себя за хвост.

               Откровение пришло из уст ее ученика Йооны, взявшегося за тяжкий труд изучения русского языка ради того, чтобы понимать, о чем болтает по телефону его русская подружка Кристина. Кристина была уже третьей русской подружкой Йооны, он отыскал ее на родной винской земле, а с двумя предыдущими мутил в Питере, где проработал пять лет, продвигая известную винскую косметику, – вински косметик продакт, как он выражался. «Etkö hän puhu suomea?»14 – удивилась Валентина на первом занятии. «Kyllä hän puhuu, aika sujuvasti. Minä haluan tietää mistä hän höpöttää iltaisin ja kenen kanssa. Haluan olla varma»15, – он кинул на Валентину многозначительный взгляд, наклонив крутой винский лоб с поляной сорокалетней лысины. Валентина выдавила дипломатичную учительскую улыбочку.

               На третьем занятии ученика прорвало окончательно. «Вински сенсины слиском силны, русски сенчины – слапы, вински сенчины – как муссина, русски сенсина – как репионок, – разоткровенничался Йоона, которому, видимо, очень хотелось обсудить с кем-нибудь свои взаимоотношения с Кристиной. – Она снасиала просиет, потом сертится, потом крисит, потом пласиет, потом смеется, eiks niin?»16 – вопросительно прищурился он. Валентина, собиравшаяся перейти к повторению глаголов движения, растерянно развела руками, – Юкка никогда не делился с ней своими наблюдениями над особенностями эмоционального поведения русских и винских женщин. Повисла пауза. Досчитав до десяти, Валентина решительно вытащила из папки листочек с упражнениями на различение глаголов идти и ехать, но Йоона ее опередил. «Tiedät sä, oli mullahan suomalainen vaimo!17 – воскликнул он, переходя на родной язык. – Seitsemän vuotta kyllä, ho-hoh... Tuntui siltä että hänen aivonsa ja sydämensä oli sitoneeet kiinni kengännauhalla. Venäläiset ovat odottamattomiin toimiin ja päättäväisiin tekoihin kykeneviä, fiksuja, teräväkielisiä, itserakkaita, kiivasluontoisia ja nopeasti lauhtuvia, harkitsemattomia, mutta juuri siksi miellyttäviä. Teidän vilpittömyytenne sovittaa kaikki viat ja erheet, venäläiset ovat kuin lapsia, teissä on jotain erittäin liikuttavaa».18 «Чего это он кинулся мне исповедоваться? – думала Валентина, глядя на разволновавшегося ученика. – Типа русский разговор по душам? Может, надо было истерить каждый день, – вдруг Юкка бы зашевелился, встал с дивана? Ни хрена бы не встал, мы бы тогда просто раньше развелись». Йоона наконец кончил свой спич и облегченно замолк. «Разбегутся они с этой Кристиной», – глядя на капельки пота, выступившие на порозовевшей от напряжения винской лысине, решила Валентина.

               Через полгода Йоона действительно сообщил ей, что руководство решило раздвигать рынки сбыта косметического продукта, так что он отправляется работать в Москву. «Ты мне осиен помогала, ты квалитетный профешнл, пасипа большой». – «А Кристина? – бескультурно поинтересовалась Валентина. «Она ушел в Англия, – насупился Йоона. – Женилась какой-то афроамериканец». «За негра?..» – ахнула от изумления Валентина, забыв по-учительски объяснить, что афроамериканцы обитают лишь в Америке. Йоона с откровенной завистью посмотрел на нее, – видно было, что ему до чертиков хочется отбросить мультикультурализм и политкорректность к свиньям собачьим и обозвать удачливого соперника грязным нигером. Валентина попрощалась с ним с грустью, сожалея не только о деньгах, но и о том, что теряет смышленого ученика, – работать с живым умом, на лету схватывающим новую информацию, ей доставляло истинное удовольствие. Второй ученик, Рейо, был безнадежен: на уроки с ним Валентина шла, как будто направлялась в хоспис навестить смертельно больного, – сжав зубы, готовясь к христианскому всепрощению и напоминая себе, что раздражение есть ни что иное, как мелкая производная гнева, а гнев – один из главных человеческих грехов. Стоически, тоскливо и смиренно. Хотя, если смотреть со стороны, то сам по себе Рейо был весьма примечательной фигурой, – мало кто, выйдя на пенсию, решит заняться не здоровьем, не дачей, не путешествиями, не, наконец, внуками, а изучением исторически родного языка.

               – Historisallisesti äidinkielenä?..19 – недоверчиво переспросила Валентина.

               – Мои предки были русскими, – важно качнул головой Рейо. – Они переехали сюда почти сто пятьдесят лет назад, к сожалению, неизвестно откуда. Но фамилию мы не меняли даже во время Зимней войны.

               Валентина тупо смотрела на врученную визитку, не понимая, что же русского в имени Reijo Karskoff. Лишь ночью, без сна глядя в сентябрьскую мягкую темноту окна, за которым осторожно и вкрадчиво шевелили лапами сосны, ее вдруг осенило, что винский Карскофф есть никто иной как русский Горшков! Горшков, ядрена вошь! Она даже села на кровати, не понимая собственного возмущения, – ну занесло какого-то Матвея Горшкова на винскую землю, ну превратился он в Матти Карскоффа, ну женился на винке, ну наплодил винских ребят, – чего так волноваться-то? Мало ли где проливались русские кровь и семя?..

               Впрочем, судя по Рейо, по прошествии ста пятидесяти лет от русской крови в нем осталась одна лишь изувеченная фамилия. Рейо был законченным образцом винской медлительной тщательности и упорного усердия, которые, возможно, принесли бы свои плоды в какой-то иной сфере деятельности, – выращивании гладиолусов или настурций, приготовлении блюд французской кухни, разведении редких тропических пауков, – но не в изучении иностранных языков, в особенности, русского! Русский язык Рейо не давался совершенно, несмотря на предков Горшковых, – то ли в силу возраста, то ли в силу отсутствия языковых способностей, то ли просто от того, что говорить по-русски Рейо было, увы, не с кем. За три года их встреч Рейо научился довольно внятно говорить Привет, Хорошая погода и Наконец-то выходные. Если Валентина пыталась выйти за рамки вопроса Как дела? и спросить его о чем-то другом, он хлопал пепельного цвета ресницами, приближал к ней свое тщательно выбритое, дряблое сероватое лицо и вежливо спрашивал: «Прости?» Возможно, другой человек пришел бы в отчаяние от столь медленного прогресса, но только не Рейо. Учить язык для него значило следовать указаниям учебника: прочтите диалог, подберите правильные варианты ответов, вставьте существительные в нужном падеже. С падежами у Рейо были особые отношения: русские падежи нагло лезли на него, как гвардейцы кардинала на мушкетеров короля, а Рейо отражал их нападения, как благородный Атос, – холодно, спокойно и методично, замечая малейшую подленькую увертку и уловку, нарушающую правила честного боя.

«Вот здесь, – говорил он, тыча в книжку пухлый палец с неровно обкусанным ногтем. – Здесь. Генитив множественного числа. Рублей, товарищей. Почему (почемузачем?) тут окончание инструментала? Это же окончание инструментала существительных женского рода?»

В глазах Рейо светилась голубая винская печаль. Валентина, успевавшая испугаться уже на слове почему (почемузачем?), лихорадочно вспоминала окончания творительного падежа в женском роде – творить кем-чем? – козой-доской. «А Россией, Винляндией?» – ставил ей подножку Рейо. Ёжкин кот, точно! Эти чертовы существительные на -ия, – она всегда про них забывала! Рейо терпеливо ждал. «В русском языке… – запинаясь, мямлила Валентина, – всего шесть падежей… Этого мало, поэтому окончания могут дублироваться». Неизвестно, устраивал ли Рейо такой вариант, но он терпеливо кивал головой, а затем перебирался на другую страницу, где красовалась следующая нелепость русского языка, за которую Валентина должна была краснеть, как мать краснеет за сына, – отпетого хулигана и разгильдяя, через день вызываемого в кабинет директора за очередную выходку.

На каждый урок Валентина приходила, как на последний, ожидая, когда же Рейо осточертеют эти безобразия. Такой исход был бы вполне логичен, – невозможно выучить язык, в котором черт ногу сломит! Валентина сама это прекрасно понимала, штудируя учебник вместе с учеником. Если в винском языке все было аккуратно и красиво разложено по шкафчикам, полочкам, ящичкам и коробочкам, то в русском царили кавардак, бардак и хаос: в шкафу лежала соль, в туалете хранились спички, а на балконе стояли мешки с гречкой, складированной дедом так, на всякий пожарный случай. Чего можно требовать от страны, если в языке такая неразбериха? Если существительные мужского рода воруют окончания у рода женского? И вам не стыдно, товарищи? Откуда вообще взялись эти рублей, падежей, друзей-товарищей, если стандарт прописывает окончания -ов и -ев. Рублёв, падежов, товарищов и друзьёв – вот как должно быть! Или друзо?в? Нет, так уж слишком похоже на трусо?в, а там недалеко и до тру?сов, а друзья тру?сами быть не могут, не должны, во всяком случае, – друг в беде не бросит, лишнего не спросит, вот что значит настоящий верный друг! Друг – он как круг, прямая линия в нем отсутствует.

А превосходная степень пригалательных? Почему можно сказать красивейший и прекраснейший, но нельзя большейший?.. А числительные? Десять, двадцать, тридцать, дальше вдруг невесть откуда свалившееся сорок, потом шестьдесят, семьдесят, восемьдесят и на закуску девяносто?! Откуда и для чего эти круги в нумерологии, где, казалось бы, все должно быть четко, строго и последовательно, как в том же винском: десять, двадесять, тридесять, четыредесять… девятьдесять, – не язык, а загляденье! Порядок есть порядок, и закон есть закон, писанный равно дуракам и умникам, богатым и бедным, старшим и младшим, красавцам и уродам, своим и чужим. Рациональность, умеренность и сдержанность от рождения до смерти. Женщинам не надо наряжаться и прихорашиваться, а мужчинам нет нужды класть свои жизни на то, чтобы добыть этим женщинам сумки от Луи Бетона, норковые шубы и изящные дамские автомобили. Аккуратно подстриженные лужайки, автобусы по расписанию, скромные маленькие квадратики на посыпанных песочком протестантских кладбищах, где невозможно представить себе мраморно-гранитные махины, вроде той, что возвышалась на могиле Бантюкана Кудеярова.

 

Могила, по зарайским меркам, была настоящим шедевром некропольного искусства. Справа стоял памятник Бантюкана в полный рост, высеченный из серого гранита, – Бантик величественно и спокойно стоял на небольшом пьедестале, левая рука непринужденно и даже слегка небрежно засунута в карман брюк, правая чуть отведена в сторону. Камень усиливал загадочную восточность его азиатского лица: он был похож на индийского падишаха, устремившего царственный взгляд над вазой с тюльпанами, склонившими нежные похолодевшие лепестки у его ног, в никуда, в синюю нирвану, в вечный покой, в полное, абсолютное освобождение от желаний и страстей, в свободу смерти, – ей лучше не существовать, и вот она не существует. Справа, в метрах в полутора, располагалась фигура женщины из белого мрамора: опустившись на колено, она молитвенно тянула обе руки к деснице каменного гостя, указывавшей как раз на нее. Белое платье спускается на гранитное подножие мягкими складками, белый шарф обвивает шею, белые волосы рассыпаются по плечам, доходя до колен, белое лицо застыло в прекрасной скорби. Позади скульптур стояла красная гранитная плита, посередине которой сусальным золотом сияли буквы и цифры:

 

КУДЕЯРОВ  

БАНТЮКАН АНАТОЛЬЕВИЧ

31-V-1972 – 1-IX-2005

 

Слева от даты был изображен автомобиль с открытой водительской дверью, справа – луковки церкви, тянувшиеся вверх тоненькими крестиками, словно побегами. Вся композиция была огорожена невысокой чугунной оградкой, по бокам которой были щедро навалены погребальные венки с неизбежными бело-фиолетовыми лилеями, уже покрывшимися скорбным желтоватым налетом. Сжимая в руках мышку, Валентина несколько минут рассматривала фотографию, размещенную на сайте bratva.ru, не веря тому, что центром всей этой художественной петрушки, ничтоже сумняшеся объединившей столь разные направления искусств, от микеланджеловского возрождения до сталинского реннесанса, был именно Бантик. И неужели это правда, что он умер, – и уже почти два года назад, а она не знала об этом ни сном, ни духом, и земля слухами не полнилась, и сорока весточку на хвосте не принесла первого сентября позапрошлого года, а если и приносила, то не услышала бы Валентина ту весточку, поскольку как раз первого сентября именно данного года стояла над гробом своего родного отца, изверга и мучителя своей единственной жены, с которой он верно прожил тридцать лет и три года, в одночасье оставив ее на кого-то, невесть на кого.

Именно этот вопрос мать с нескрываемым упреком, захлебываясь в рыданиях, повторяла и повторяла в своих причитаниях, – на кого ж ты меня оста-авил, Ко-оля?.. На кого ж ты деток своих поки-инул?..Ох, дорогие мои детушки-и-и, ох, давайте не пустимте своего папеньку-у-у, ох, давайте срубимте а белую бере-озу, перегородим мы ему путинушку-у-у. Да что же ты молчишь, не говоришь со мно-ою?.. Возвиваешься ты от нас ясным соколо-о-ом, улетаешь ты от нас сизым голубе-е-ем… Уж восстаньте вы, ветры буйные, набушуйте вы тучу грозную! Уж ударь-ка ты, сильный дождичек, уж и вскройся ты, матушка полá вода, затопи-ка ты путь-дороженьку, да ты мужу моему любимому, чтоб нельзя было ему пройти-проехати-и-и!.. Не взворотится ли он у нас домой назад, уж ко мне-то он, ко горькой вдовушке, ко своим-то к милым детушкам, во свою-то нову горенку?.. Да что ж ты молчишь, не говоришь со мно-ою?.. Ой, как мне больна-а, ой, Коленька, как мне больна-та-а-а...

Но отца уже не могла разжалобить нежданная нежность: глаза его были крепко закрыты, словно заперты, а лицо под белым бумажным венчиком наполнено странной неподвижной важностью, искажавшей привычные черты почти до неузнаваемости, так что Валентина, глядя на покойника, начинала сомневаться, – да полно, он ли это, точно ли он?.. Буйны ветры остались к вдовьим призывам глухи: день выдался невероятно жарким, — двадцать три градуса было явно много даже для теплого сентября, и школьницы маялись в черных шерстяных платьицах, обмахиваясь подолами белых фартуков. Мальчишкам было проще, они просто сняли пиджаки. Бабушки в зелено-красных, прошитых люрексом платках, упорно сидели над нераспроданными букетами астр и гладиолусов. Валентина с острой, прорезающей сердце тоской рассматривала неизменные урузьевские пейзажи, подставляя лицо под струи теплого ветра, вместе с бурой пылью летевшего в открытые окна похоронного пазика. На подбородок отцу постоянно садилась назойливая муха, доехавшая с ним из дома до самого кладбища, – исследуя трупное пространство, она переползала губы, нос, щеку и добиралась до левой скулы, где кончался синюшный багрянец, удержать который в такую теплынь не могла даже тройная доза формалина, и виднелся четкий круглый отпечаток кружки, на которую отец упал лицом и умер, пролежав в такой позе часов шесть, пока мать не пришла домой с ночного дежурства. У ног покойника валялась опорожненная поллитровая бутылка водки «Земля дыбом». Через неделю по району было зафиксировано еще три смерти от острого алкогольного отравления новым напитком, выпущенным «Зарайскспиртом». Возбудили уголовное дело, поэтому следующие полтора года мать разговаривала с дочерью либо о продажных милиционерах-следователях-адвокатах-прокурорах-судьях, так и не посадивших никого из продажных технологов на скамью подсудимых, либо о разводе, на который Валентина подала сразу же, вернувшись с похорон. Этими событиями мать была поглощена настолько, что остальной внешний мир, от телевизионных новостей до соседских сплетен, для нее практически перестал существовать. Неудивительно, что смерть Бантика прошла для них незамеченной. А он, оказывается, уже прочно вмурован в Интернет-пространство, выкинувшее сотни страниц на ее запрос в поисковике. И надо же ей было заняться этой забавой, – ворошить прошлое, из которого, как из копны сена сразу же полезли пригревшиеся гадюки. Вот до чего доводят томительные одинокие вечера, – до того, о чем мать ей повторяла через, раз, отводя взгляд с экрана Скайпа в сторону и поджимая губы: «Вот погоди, поживешь одна-то, узнаешь…»

В гостиной завизжал и захрюкал телевизор, транслирующий какой-то из диснеевских мультиков, и засмеялся Елисей, – счастливым, звонким, непроданным смехом, по-детски полноценно отдаваясь незамысловатому веселью. Вздрогнув, Валентина наконец оторвалась от картинки и лихорадочно скользнула вверх, в начало текста, чтобы узнать о том, что уже знает весь белый свет, – как закончил свой жизненный путь известный зарайский криминал Кудеяр, впрочем, так и не дотянувший до страницы в Википедии. Летописец братвы.ру, однако, был немногословен, предпочитая обходиться сухими фактами: «После нескольких неудачных покушений на Кудеяра было совершено нападение в его загородном доме, когда он находился там с двумя девушками легкого поведения. В результате нападения одна из девушек была застрелена, другая тяжело ранена и скончалась через два дня в реанимации. Раненый Кудеяр сумел ускользнуть от киллеров, которых, по словам запертого в сторожевом домике охранника, было двое, и скрылся в лесу. Негласного хозяина Зарайска нашли через два дня мертвым на пороге своего охотничьего домика, по данным судмедэкспертизы, он истек кровью, кроме того, на шее умершего были обнаружены следы посмертных укусов, нанесенных, по видимости, собакой крупной породы. Поскольку все сферы влияния между зарайскими ОПГ (западной, южной и химмашевской) были давно уже поделены, и с конца 90-х Кудеяр был признанным лидером среди местных авторитетов, следствие под руководством полковника П. А. Кочергина начало разрабатывать версию личной мести. В результате розыскной работы были получены доказательства того, что заказчиком убийства Кудеяра стала его собственная жена, Д. Кудеярова, которой к тому моменту удалось выехать в Испанию, где она, по всей видимости, не только сменила фамилию, но и сделала несколько пластических операций, что сильно осложняет международный розыск. Бантюкану Кудеярову, помимо офшорных счетов, принадлежал не только завод «Зарайскспирт», но и 41% акций зарайского лампового завода и 30% акций завода «Химмаш», а также коммерческий банк «Универсум». Сестра убитого, монахиня Епифания, отказалась вступать в наследство, так что все имущество покойного авторитета перешло государству». На этом сухом итоге житие Бантика заканчивалось, и повествование переходило к могиле оренбургского авторитета Петрухи Черного, убитого в перестрелке на десять лет раньше и в силу этого не успевшего насладиться плодами цивилизованного бизнеса, захлебнувшись в дикой свободе, умеющей лишь убивать и не приученной работать.

Под Валентинин локоть просунулась белокурая голова Елисея, – диснеевские приключения закончились, и в нем с удвоенной силой проснулась любовь к матери. «Кто это?» – забравшись к ней на колени, спросил Елисей, тыча пальцем в фигуру Петрухи, который на могильном памятнике добродушно попивал коньячок, сидя за ломившимся яствами столом и, вероятно, поминая трех соперников, тела которых по его приказанию были закатаны под асфальт трассы Уфа – Челябинск. «Никто, – прижимаясь носом к затылку сына и вдыхая еще детский, ромашковый запах его головы, ответила Валентина. – Никто. Пошли-ка погуляем».

К Бантику ей удалось вернуться лишь поздним вечером, после того как Елисей наконец-то смирился с фактом того, что завтра опять придется идти в садик, и опустил голову на подушку, выпустив руку матери из своей цепкой ладошки. Еле сдерживая шаг, переходяший на бег, Валентина кинулась во всемирную паутину. Однако, к ее великому разочарованию, большинство сайтов лишь перепечатывало отчет братвы-ру, не утруждая читателя подробностями. Вероятно, времени со смерти Бантика прошло слишком мало, чтобы какой-нибудь репортер или писатель заинтересовался его судьбой. Через час безуспешного щелканья по клавише мышки, Валентине все-таки повезло – она наткнулась на статью с почти что туристическим названием «Кладбищенские достопримечательности», выложенную на сайте stolica-z.ru, – оказалось, что газета ее молодости уже, как и положено солидным изданиям, имела свой виртуальный дубликат. «Мы решили посетить самое старое и престижное кладбище в городе, Трехсвятское, на котором похоронено множество интереснейших людей. Уверен, что читатели с удовольствием прогуляются с нами», – заявлял бойкий журналист Ц. Чуваткин. Подивившись на букву, под которой скрывалось неведомое имя служителя второй древнейшей профессии –

(И как же его зовут?.. Цезарь, что ли? Или Цинциннат?..) –

Валентина нетерпеливо проскочила могилы статского советника Ивана Иововича Хомякова (1836-1898), комиссара Ипполита Поликарповича Пажинского 1882-1919), певицы оперетты Инессы Буряковой (1910-1995), героя Советского Союза артиллериста Никифора Иракина (1925-1998), споткнулась на последнем пристанище поэта Аркадия Пояркина (1946-2000) –

(И этот помер, что ж такое?..) –

и наконец дошла до того места, к которому стремилась.

«Могила криминального авторитета Бантюкана Кудеярова поражает воображение, – небезосновательно заявлял Цезарь-Цинциннат, демонстрируя уже виденную Валентиной картинку. – Фигуры мемориала были выполнены известным юрюзанским скульптором Андроном Шибеевым, который родился в деревне Шибеевка Урузьевского района, так что его с полным правом можно называть нашим земляком. Кстати, именно показания Шибеева подтолкнули полковника Кочергина к мысли о том, что Бантюкан был убит по заказу своей собственной жены. С просьбой выполнить две фигуры и гранитную памятную доску Джульетта Кудеярова обратилась к скульптору весной, за три с лишним месяца до смерти мужа, сказав, что хочет сделать мужу сюрприз ко дню рождения. Вознаграждение обещало быть более чем щедрым, так что скульптор охотно согласился, хотя, по его словам, эскиз памятной доски изначально вызывал у него ассоциации с могильной плитой. В конце августа работа была выполнена, а гонорар честно выплачен. Обрадованный Шибеев уже купил было путевку в Турцию, как вдруг увидел по зарайскому телефидению репортаж о безжалостном убийстве Бантюкана Кудеярова, в котором без труда узнал героя творения своих рук. Джульетта сделала роковую ошибку: она не учла того, что Шибеев – зараец и что он смотрит национальное зарайское телевидение, программы которого принимают телевизоры в Юрюзани! После недолгих размышлений храбрый труженик резца и молотка преодолел сомнения и страх, позвонил по телефону, указанному в передаче, и высказал полковнику Кочергину свои сомнения.

Надо сказать, что Павел Александрович Кочергин знал Бантюкана с детства и, можно сказать, сначала заменил ему родного отца, трагически погибшего в Афганистане, –

(Где-где?..) –

а потом стал другом, наставником и даже помощником в вопросах охраны порядка, –

(Неужели крышевать помогал? Ловко же Бантик его прикупил…) –

так что гибель Бантюкана стала для него страшным ударом и потерей. Кроме того, нелады Бантюкана с женой уже ни для кого не были секретом: Джульетта ревновала мужа к многочисленным интрижкам на стороне, супруги часто ссорились и даже дрались, необузданный цыганский характер Джульетты усугублялся проблемами с зачатием (детей у Кудеяровых за почти десять лет совместной жизни так и не появилось). Нестабильные семейные отношения доводили Бантюкана до злоупотребления алкогольными напитками, в которых он глушил –

(Может быть, все-таки топил?..) –

стресс. Как рассказал нам полковник Кочергин, он уже давненько ожидал от Джульетты «чего-нибудь эдакого», но не думал, что она решится на убийство, пусть и не своими руками. Однако прямых доказательств у полковника не было, и, боясь спугнуть, он не торопился вызывать Джульетту на допрос.

Через четыре месяца следствие вышло на одного из киллеров, но буквально на следующий же день после того, как он был арестован, Кочергин получил сведения о том, что Джульетта Кудеярова спешно вылетела в Испанию! «Видно, был у нее свой человечек в УВД, – горько вздыхает Кочергин, – который сразу известил «веселую вдову». Самая моя большая ошибка, – что я не взял у нее подписку о невыезде. Хотя… думаю, что ее никакая подписка не удержала бы. Радует то, что эта мерзавка не успела прибрать к рукам наследство Бантюкана. Вот вы всё долдоните, – авторитет-авторитет! А ведь он, можно сказать. промышленность в оласти поднял, рабочим зарплату платить начал, соцобеспечение на ноги поставил, – поликлиники, садики, путевки в санатории. Вы в курсе, что при нем ввели десятипроцентное увеличение зарплаты всем, кто бросил курить? Вот вам и авторитет. Мало ли в России авторитетов? Полно, да только кто из них про народ вспоминает? Может и были за Бантюканом грехи, о которых мы не знаем, но он их честно замолил. Кто еще такой собор поставит, какой он в Урузье отгрохал? Это ж… произведение искусства. Какого человека потеряли, эх… Да и вообще я вам скажу, – России нужны твердая рука, а не эти ваши либералы, которые, прикрываясь своей дерьмократией, разбазарили все, по копейке иностранцам распродали. Вы, я надеюсь, там были, – в соборе-то?»

 

Да, Валентина там была. Заходила на следующий день после похорон, перед отъездом. Тогда уже весь город говорил о том, что какой-то бизнесмен, поднявшийся на севера?х, – то есть кто-то из урузьевских, уехавших на заработки на Север, обычно в Норильск или в Мурманск, – ни с того ни с сего, но уж ясно, что не просто так, пожертвовал кучу бабла на строительство храма. Имени спонсора, впрочем, никто не знал, так же, как и имени архитектора, хотя тот оказался, действительно, талантлив.

Собор стоял прямо на въезде в Урузье, – на первой, самой высокой горе. Дорога, ведущая в город, в этом месте разделялась надвое, и храм как бы попадал в основание этой вилки. Валентина долго стояла, пытаясь вспомнить, что же было раньше на этом месте, но так и не вспомнила, настолько сильно перекрыла воспоминания эта церковь, – объемная, но стройная, рвущаяся к небу, как заряд из нескольких связанных воедино белых свечей. Зайдя внутрь, она прошлась по белой, совсем свежей, казавшейся даже чуть влажноватой внутренности церкви, еще не отошедшей полностью от ремонта. Внутри суетился батюшка, – молодой, лет тридцати, маленький, рыжий, со смешной курчавой бородой, жесткими пружинами торчащей в разные стороны. Кинув на Валентину несколько острых любопытных взглядов и, видимо, сразу отличив ее от местных, он не выдержал и прибежал знакомиться. «Откуда? Из Винля-андии… Надо же, чудесно-то как. А у меня одноклассница, знаете ли, в Австралию уехала, вот, – извещает теперь, что там и как… Занятен ныне мир Божий. А мы вот только-только обжились, на Преображение первая служба была. Отец скончался? На все воля Божья, что же. Быстро умер? Ну так чего же еще и желать-то, – легкую смерть еще заслужить нужно, и не всяк заслужит. Свечку, свечку поставьте новопреставленному рабу Божию… как?.. Николаю».

 

                                    * * *

 

– Помяни, Господи, раба своего Бантюкана, прости его грехи его, смилуйся и пусти в рай, – прошептала Валентина, поставив свечу у пробитых ног Иисуса, и перекрестилась, набираясь решимости не пускаться в дальнейшие разговоры с бабушкой-зайцем, а наконец уже уйти отсюда.

Но бабушки-зайца за ее спиной уже не было, – вместо ее круглого мягкого лица на Валентину с иконы на противоположной стене смотрели святые равноапостольные угодники Петр и Павел, разделенные трещиной. Трещина проходила ровно посередине старой темной доски, и создавалось впечатление, что апостолы на днях поссорились и не желают разговаривать друг с другом, как Иван Иванович с Иваном Никифоровичем. Петр, впрочем, глядел более миролюбиво и, казалось, был непрочь пойти на мировую, но Павел, как истинный неофит, прожигал паству обличающим взглядом, и его сухое лицо с резкими, острыми морщинами было так же непримиримо, как и у Кочергина, на фотографии, приложенной к статье Цезаря-Цинцинната Чуваткина.

 – Я, между прочим, здесь вообще ни при чем, – не выдержав пронизывающего Павловского взгляда, сказала Валентина апостолу. – И вообще, он меня бросил, – уплыл, улетел, ушел. И берёг, и растил, и верил – учил всему, а потом ничтоже сумняшеся бросил. В три дня сотворил и отправил в века. Что я должна была делать, – заклинаниями его призывать? Возвратись со мной раскачивать суховей, из лесных камней вытачивать снегирей, уходить под воду смотреть на могучих рыб или в прятки играть среди ледниковых глыб, возвратись со мной воспитывать сыновей, возвратись поджигать планеты, – так что ли?!.. Если б на них это действовало!

В ответ раздался треск, который в пустом пространстве церкви показался Валентине оглушительным грохотом. Чуть не подпрыгнув на месте от неожиданности, она развернулась на звук и увидела медленно поднимающуюся из-за прилавка матушку Илиодору, которая двумя руками прижимала к груди свой гроссбух, видимо, свалившийся на пол. Вперив в Валентину изумленный и робкий взгляд, монахиня несколько раз подряд облизнула тонкие бесцветные губы, словно ее мучила жажда. До Валентины вдруг дошло, что все мысли, предназначенные апостольким ушам, были высказаны ею вслух, и от ужаса она, невольно копируя монахиню, также несколько раз облизнула губы, почувствовав во рту апельсиновый привкус помады.

– Извините, пожалуйста, – пятясь к дверям, забормотала Валентина. – Я не сумасшедшая… Честное слово, нет. Я просто задумалась, простите…

Споткнувшись на пороге, она зажмурилась, чтобы не смотреть в эти испуганные и какие-то трепетные глаза, и, повернувшись, пулей вылетела из храма.

Она пробежала без остановки всю улицу, опомнившись лишь на перекрестке, – заставив себя сначала замедлить шаг, а потом и вовсе остановиться, глядя на бегущую вниз улицу Бульварного кольца, стремительным махом, как горная река, вливавшуюся в огромную Трубную площадь. Проходившие мимо двое мужчин, один постарше, лет сорока, а другой помоложе, не больше двадцати пяти, по виду прибывшие в столицу из солнечного Таджикистана, тоже притормозили, мимоходом оглянувшись назад, словно любопытствуя, что же такого интересного там смогла отыскать Валентина.

– Девушка, – внезапно обратился к ней молодой. – Девушка!.. Десять рублей добавьте, пожалуйста, девушка. Валентина остановилась, сама не зная, для чего, хотя понимая, что делать этого не следовало. Она уже не первый раз попадалась на этот крючок личного обращения, – персонализированного российского попрошайничества, от которого отвыкла в Европе, где нищие, конечно же, присутствовали и виде курдских беженцев, но стояли или сидели скромно, опустив глаза в свои пустые кофейные стаканчики, где на дне плескались унылые центы с редкими монетками в один-два евро. Незнание языка новой родины, а также скандинавский социализм и невозможность помереть с голоду под забором, которую осознавали и они сами, и проходящие мимо европейцы, притеснял этих бойких восточных людей, не давая развернуться таланту жалостливого вымогательства во всю ширь. Валентина привыкла к этим стеснительным угрюмым фигурам как к неизбежному декору столичного города, а потому активность российских побирушек ее смущала, смущала тем более, что по внешнему виду нищими их назвать было никак нельзя, – перегаром, выдавашим злоупотребление спиртными напитками, они не воняли, смотрели на окружающих не грустно, а спокойным, а иные даже жизнерадостным трезвым взглядом, и  озвучивали свои тексты, если таковые у них имелись, в целом бодро, а некоторые даже с залихватской русской задорностью: «Два дня Вас буду вспоминать, красавица!» – весело сказал Валентине в городе Т. веселый безногий старик, бодро сидевший на свой дощечке с колесиками, не обращая внимания на мелкий октябрьский дождичек. «Вспоминайте три, дедушка», – попросила Валентина. «Договорились, красавица!» – тут же по-мужски игриво подмигнул ей в ответ калека и махнул на прощанье плиткой гематогена, зажатой в крепкой, волосато-седой лапе. Именно это несоответствие каноническому образу русского нищего, концентрирующего в себе вековую тоску неудач и лишений, вводило Валентину в растерянность: практически все как столичные, так и провинциальные попрошайки выглядели опрятно, одежда их была незаношена и лишена явных дыр и прорех, сквозь которые виднелось бы изможденное невзгодами и страданиями тело, а на ногах присутствовали крепкие башмаки, – на одной санкт-петербургской барышне, курсирующей по вагонам метро, Валентина как-то летом с изумлением узрела новенькие, кокетливые, ядовито-розовые кроксы. По виду она напоминала студентку педфака и свой слезливый репертуар повторяла невыразительно и однотонно, механически-заученно, словно рассказывала на экзамене надоевшему преподу выдолбленную до последней запятой главу из учебника по истории педагогики. Ее речи не произвели на сидевших и стоявших в вагоне пассажиров вообще никакого действия, – казалось, никто, кроме Валентины тогда и не заметил эту фигуристую, крепкую, чуть меланхоличную девицу с приятной глазу, уверенно возвышавшейся грудью и толстой тургеневской темно-русой косой за спиной.

Вот и этот остановивший Валентину таджик явно принадлежал к числу новых российских просителей подаяния.

– Десять рублей, девушка, – с хорошим русским произношением без акцента повторил он деловито и рассудительно, глядя на замешкавшуюся Валентину, словно кассир в магазине, терпеливо ждущий от бестолкового покупателя недостающие деньги. Валентина задумчиво рассматривала его жесткие, черные, как вороньи перья, волосы и такие же брови, скользя взглядом вниз по узким, непроницаемо-темным, глубоко посаженным восточным глазам и резким каменным скулам, стремительно спускающимся к узкому подбородку, подчеркивая красивые, крупные, чуть вывернутые губы. Интересно, – он уже пьет или еще нет? На вид совершенно трезвый… Но не на пряники же он деньги собирает. Или по десятке можно за день и на косячок насшибать? Но кто им вообще подает, кто реагирует на эту кукольную искусственность, кто соглашается играть в этом спектакле?.. Думаешь много, – тут же раздраженно выскочил из-за угла Шурик. – Кандидат в доктора, блин! Я, между прочим, тоже член Союза архитекторов Исраиля, а туда с улицы не берут. Классиков иди почитай!

Валентина вздрогнула, напряженно уставившись таджику в глаза. От неожиданности тот тоже дернулся, начиная понемногу смущаться из-за непривычного развития обыденной сцены.

– Десять рублей… – уже тише и слегка застенчиво напомнил он, покрутив головой на короткой жилистой шее и непроизвольно сжав запястье своей правой руки ладонью левой, маленькой и аккуратной, на которой странным образом не было заметно ни одной вены или прожилки. Затянувшаяся пауза явно томила его, но он почему-то тоже продолжал стоять, то ли еще лелея надежду на получение запрашиваемой десятки, то ли просто находясь в замешательстве от странной ситуации. Надо было что-то сказать, чтобы разрядить обстановку, в которой они оба зависли, как мухи в паутине.

– Работать… надо… – неуверенно и неожиданно хрипло выдавила из себя через силу Валентина.

– А мы разве не работаем? – тут же радостно и даже счастливо подхватил ее реплику таджик, почувствовавший, наконец, облегчающее возвращение в привычное русло разговора, словно моряк, увидевший родные берега после трехмесячного плавания по морям по волнам необъятных и пугающих водных просторов. – Мы тут одни и работаем, девушка!   – Это ты ни одного дня не работала, – добавил Шурик, привычно настраиваясь на любимую песню, которую она знала до последней ноты и могла бы без единой запинки спеть вместо него.  – Вышла замуж за своего алкаша и квасила вместе с ним на социале. А я работал всю свою жизнь, понятно? И все зарабатывал своим потом. И меня все уважают, со мной все здороваются, это только по твоему мнению уборщики никому не нужны. Такие поэты, как ты, никому не нужны, понятно? Поэты… Вот Евтушенко – поэт. И Вознесенский – поэт, они этим жили. А тебе надо только звездить и шляться со своими… трам-тара-рам!.. Ты же не можешь жить нормально, не можешь! – распаляясь все больше и больше, он размахивал перед Валентининым носом столовым ножом, взятым, чтобы нарезать любимую сырокопченую колбасу. Нож был фирменный, огромный и блестящий, длиной почти до локтя, вызывавший в памяти бесчисленные голливудские фильмы ужасов, и Валентина зачарованно смотрела на его полеты, не в силах оторвать взгляда, все представляя, как однажды Шурик не выдержит и пустит его в дело: на полтора али на два вершка пройдет… под самую левую грудь… а крови всего эдак с пол-ложки столовой на рубашку вытечет. – Денег пожалела, сука?! – переходил на крик Шурик, подступая к ней все ближе, и его светло-карие, близко посаженные глаза начинали от ярости вылезать из орбит, лоб покрывался резкими прорезями морщин, а сросшиеся брови нервно скакали вверх и вниз. – Крестьянкой была, крестьянкой и останешься, только евро и видишь, отношения тебе просто не нужны!..

– Прочь! – резко сказала Валентина, глядя таджику в глаза, сжав губы и чувствуя охватывающую ее привычную волну гнева, неизменно поднимавшуюся в душе в процессе бесконечных Шуриковых речей, на какой бы смиренный лад она себя не настраивала. – Отойди от меня!..

Таджик замер в полном изумлении, глаза его расширились почти до европейских размеров, а рот невольно приоткрылся, обнажив нижний ряд мелких и острых, косо срезанных белых акульих зубов. Его напарник тоже встрепенулся, выйдя из своего безмолвного присутствия, вытянул шею, словно беркут на кургане, и затоптался на месте, решившись даже сделать шаг ближе к товарищу, словно намекая на возможность помощи. Проходившая мимо юная пара лет восемнадцати-двадцати с любопытством повернула головы в их сторону: по лицу мальчика пробежала одобрительная усмешка, но девочка смотрела настороженно и хмуро, сдвинув светлые, выщипанные ниточкой бровки. – Стой! – так же резко продолжила Валентина, сдергивая сумку с плеча и принимаясь копаться в ней внезапно задрожавшими руками, с тоской чувствуя, что посещение храма и суровая Богородица с ученым младенцем затягиваются туманом и уходят, уходят, что миг просветления опять засыпается бесконечными мелочами выяснения отношений, в которые Шурик умел втягивать ее незаметно и ловко, что приходится опять разгребать этот хлам. Однажды по ошибке Валентина выкинула в мусор Шуриковы носки, три дня валявшиеся в ванной, и быстро доведя себя до истеричного приступа негодования, Шурик вытряхнул на чистый, свежевымытый кухонный пол содержимое мусорного мешка, торжествующе забрал свои носки и ушел в спальню, гордо хлопнув дверью, а Валентина долго стояла над разлетевшимися баночками из-под йогуртов, арбузными корками, картофельными очистками, луковой шелухой и глянцево-багровыми шкурками свеклы, смешанными с коричневыми сгустками кофейной массы, желтыми обрубками окурков и сизым сигаретным пеплом. Тогда она тупо смотрела на эти последы и отходы их домашней жизнедеятельности, напоминавшие вывороченные осколком снаряда человеческие внутренности, – кишки и потроха, перемазанные слизью, кровью и дорожной пылью, валяющиеся рядом с солдатским трупом их недавнего обладателя. На созерцание ушло минут десять, после чего Валентина механически подобрала распотрошенный мешок и принялась складывать туда все исторгнутое, испытывая к мешку странную жалость, словно официантка к отравившемуся клиенту, на ее глазах безжалостно проблевавшемуся после сытного ресторанного ужина.

– На, на, – она наконец отыскала сторублевую купюру и торопливо принялась засовывать ее в руку таджика, висевшую безвольной плетью, поскольку тот еще никак не мог выйти из состояния транса, вперившись в Валентину загипнотизированным взглядом. – На, не жалко, видишь?.. Бери, не жалко! Что, мало? Я дам еще, я дам… – она вновь полезла в кошелек. Сторублевка выскользнула из вялой ладони таджика и оранжево-розовым кленовым листочком плавно спорхнула вниз, приземлившись в двух шагах от его кроссовок: ADDIDAS – бросилась Валентине в глаза немудреная надпись простодушного обмана. Она кинулась поднимать купюру, и таджик, то ли вышедший из гипноза, то ли еще находясь в нем и копируя ее движения, тоже присел одновременно с нею. Потянувшись к бумажке, они крепко стукнулись лбами; Валентине даже показалось, что в голове что-то загудело. «Ты так с катушек скоро съедешь, мать», – подумала она, прикладывая ладонь к ушибленному месту. Таджик тут же повторил ее жест. Теперь они сидели друг перед другом на корточках, держась руками за лбы, – Валентина правой, а таджик левой, отражая один другого, как в зеркале. «Съедешь, съедешь, крыша уже набрекрень», – вновь пронеслось в голове, и внезапно Валентине вдруг стало смешно и стыдно. Она слабо заулыбалась, потому что сил смеяться уже не было, и таджик, неотрывно смотрящий на нее, начал вдруг оживать, дрогнул губами, растянув их в странной, искусственной улыбке, но через секунду-другую она потеплела, перестала дрожать, утвердилась на лице, и он радостно, искренне засмеялся громким фальцетом, сначала отрывисто, а потом все более ровно и гладко, наслаждаясь счастливым весельем: – Ха! Ха! Ха! Ха-ха-ха-ха…

Продолжая облегченно и обессилено улыбаться, Валентина положила левую руку ему на плечо, поднялась и, постояв самую малость, наконец-то пошла вниз по улице, а он все смеялся, словно боясь остановиться. Москва вокруг тоже задвигалась, зашумела, загудела, как будто радуясь высвобождению из этого странного трехминутного плена; липы зашелестели кистями, облепленными густыми желтыми соцветиями, тополиный пух взметнулся белой пеной, пешеходы активно замахали руками, а машины прибавили скорость, и из открытого окна синего «Фольво» в уши Валентины мощно и стремительно выплеснулся обрывок песни: «Скажи мне, что? Что мне делать сегодня со своею любовью? Скажи мне…»

Она спускалась к Трубной площади, жадно вдыхая теплый, концентрированно-сжатый, чуть влажный от еще не просохшего до конца утреннего дождя московский воздух, наполненный неостановимой, кипучей, уже ставшей привычной суетой мегаполиса, слыша вокруг русскую, – надо же! – только русскую речь, вбирая в себя мелькавшие вокруг лица, – молодые, немолодые, оживленные, нахмуренные, деловитые и рассеянно-отвлеченные, русские, полурусские и совсем нерусские. И когда до кольца Цветного бульвара оставалось уже всего метров двести, она внезапно заметила на втором справа переходе, на самом краю автомобильного потока две выделяющиеся из общей массы прохожих фигуры: взрослую и детскую. Женщину и ребенка, державшегося за ее руку. Оба были одеты в странные длинные хламиды неопределенного цвета, вытертого то ли стирками, то ли долгим ношением до темного, изжелта-серого оттенка. Женщина была босой, на ногах мальчика, которому по росту можно было дать лет семь, виднелись плетеные сандалии, обвязанные бечевкой вокруг узких смуглых щиколоток. Голову матери покрывала бледно-синяя шаль, из-под нее вилась прядь темных волос, которую она два раза попыталась заправить, но та вновь выбиралась наружу; сын же был простоволос и его мягкие каштановые кудри почти до плеч переливались в дневном свете густым блеском, бросающимся своим сиянием в глаза. Он что-то оживленно рассказывал матери, время от времени подскакивая от детского волнения на месте и активно кивая головой в подтверждение своих слов, а она смотрела вперед, на красный огонь светофора, порой успевая, не отводя взгляда, повернуть к нему к нему голову, и тогда становилось виднее ее лицо с большими глазами, удлиненным носом и неподвижно-строгим маленьким ртом. Сердце у Валентины внезапно заколотилось до того сильно, что она почувствовала в ушах эхо частых толчков крови. Вдруг стало невыносимо жарко, и, ускоряя шаг, торопясь к переходу и натыкаясь на идущих ей навстречу людей, она торопливо принялась стаскивать с себя джинсовую курточку, путаясь в рукавах и ручках сумки, – скорее, ну, скорее же!

Но когда, задыхаясь от волнения, щемившего сердце, захватывавшего солнечное сплетение и стекавшего в самый низ живота, она добежала до своего, первого перехода, конечно же, на их, втором, вспыхнул зеленый свет, а на ее загорелся красный, – машины стремительно хлынули вперед, и перебежать дорогу не было никакой, никакой возможности, щели, лазейки, просвета! А они, ускоряя шаг, уверенно шли к столпу, поворачивавшему на своей могучей оси площадь, смешивались с прохожими, удалялись, удалялись неотвратимо и неизбежно, и Валентина даже застонала от отчаяния, так что стоявшая рядом с ней пожилая женщина в ярко-рыжих кудрях и синем платье в кокетливый белый горошек обернулась и озабоченно придвинулась: – Вам плохо, девушка? – Стойте, – не обращая на нее внимания, прошептала Валентина пересохшими твердыми губами. – Постойте же… Погодите… И тогда мальчик вдруг обернулся, взглянув прямо на Валентину, и дернул мать за руку. Та остановилась, тоже повернулась в Валентинину сторону, следуя направлению вытянутой правой руки сына, и посмотрела на нее сквозь поток машин все тем же неподвижно-строгим, темным взглядом, потом кивнула головой, а мальчик заулыбался и радостно замахал свободной рукой, взметнув ее над каштановой шапкой кудрей так, что рукав его хитона сполз вниз, обнажая тонкое детское плечо. Свет, разлетавшийся от его волос, стал еще более ярким, охватив голову плотным мерцающим полукружием. Внезапно из-за статуи Георгия Победоносца вдруг выкатилось солнце, которого не было видно весь день, вспыхнув таким нестерпимо-жгучим огненным блеском, что Валентина зажмурилась, непроизвольно поднеся ладонь левой руки к глазам, и сквозь пальцы увидела, как зашевелился, свиваясь толстыми тугими кольцами, змей на постаменте, а всадник поднял копье еще выше и в ту же секунду уверенным, точным и сильным движением руки опустил его прямо на основание змеиной головы, так что от камня брызнул в стороны сноп разноцветных искр. – Вам плохо девушка? Что с вами?.. – вновь прозвучал из бокового пространства озабоченный женский голос, и его обладательница тут же загородила своей объемной фигурой половину площади, закрывая и мать с сыном, и столп с воином.

Не отвечая, Валентина кинулась бежать на спасительный зеленый сигнал, лавируя между пешеходами, которых было еще больше машин, но у столпа уже не было ни женщины, ни ребенка, и как Валентина ни озиралась, но не заметила их ни на одной, ни на другой стороне бульвара. Она взглянула вверх, на статую, но Георгий, как всегда, высился в неподвижной истуканности, а змея униженно жалась к его ногам. Все вернулось на свои места.

– Вы женщину здесь с мальчиком не видели? – тоскливо и безысходно обратилась Валентина к стоящему неподалеку коренастому бородатому мужичку в смешной зеленой кепочке с белым помпоном, махавшему пачкой красно-желтых рекламных листовок.

– В цирк пошли, девушка, в цирк, – тут же отозвался он, как будто ждал ее вопроса. – Вот и вам проспектик, приходите на представление!

Валентина машинально взяла сунутый ей листочек с отпечатанным на красном глянцевом фоне лимонно-желтым львом, свирепо разевавшим мультипликационно-зубастую пасть, и медленно пошла вперед по аллее Цветного бульвара мимо двустороннего ряда лип и скамеек, на которых сидели мамы с колясками, жались к друг другу влюбленные и бурно обсуждали насущные вопросы бытия разогретые теплым днем и различными видами и дозами спиртного выпивохи. Люди занимались друг другом важно и трудолюбиво, не жалея сил на нежность или неприязнь, вкладывая энергию всех джоулей, ватт и ампер в свои симпатии и антипатии, боясь расстаться с ними и оказаться один на один с собственной душой, ибо страшнее этого в жизни ничего не бывает. Не к кому спешить, некого держать, холод мой дрожит, не дрожать не может, мне некуда идти, некого терять, никто мне в этом мире не поможет. Что? Что мне делать сегодня?..

– Девушка! – услышала она за спиной хрипловатый мужской голос. – Девушка, благослови! Благослови, девушка!..

Сказанное звучало настолько невероятно, что Валентина обернулась больше от удивления, никак не применяя слова к себе. Позади нее, метрах в пяти, поднявшись со скамейки, стоял мужчина, – еще довольно молодой, лет тридцати пяти – сорока. В правой руке он держал бутылку темного пива, которую и протягивал к Валентине призывно и моляще. – Благослови, девушка, – опять повторил он, трепетно и проникновенно. На всякий случай Валентина осмотрелась вокруг в поисках какого-либо церковного лица, к которому можно было бы приложить эту непривычную просьбу, но рядом вообще никого не было, так что у нее не осталось никаких сомнений в том, что благословения человек просил именно у нее. Валентина пришла в полное смятение, – происходящее выбивалось из всех рамок упорядоченного жизненного процесса и требовало от нее принятия абсолютно непривычных решений и действий. Особенно смущало то, что по внешнему виду индивид никак не походил на стандартного бухарика, которые зачастую любят впасть в юродство и повыпендриваться на потеху публики, следуя загогулинам расшатанных и осыпанных, словно роща в сентябрь, алкоголем мозгов. Но данный бражник выглядел вполне социально благонадежно и даже укрепленно, отдаленно напоминая довольно известного английского актера, отхватившего долю всемирной популярности, снявшись в голливудском сериале и сыграв там неврастеничного и загадочного провидца-врача, доктора Фауста. Впридачу к положительной внешности на докторе присутствовала чистая белая рубашка с короткими рукавами в мелкую, едва заметную голубую клеточку, причем воротник ее стоял крепко, был незаношен и свеж. Штаны, надетые им в этот день, были незамаранно-светлыми, без единого грязного пятна и пятнышка, осквернившего бы бежевый цвет, и, судя по качеству их измятости, пошиты они были из чистого, без примесей, натурального льна, материала весьма недешевого, который мог позволить себе далеко не каждый житель Москвы или гость столицы. На большом пальце правой руки, сжимавшей бутылку с пивом, были впритык друг к другу надеты два крупных плоских кольца, не менее чем по сантиметру каждое, и их блеск выдавал не серебро, а настоящее модное белое золото. Он был тщательно подстрижен в хорошей парикмахерской: чистые темно-русые волосы с мелкой проседью на висках лежали волосок к волоску, выдавая опытную руку дорогого мастера; на худой физиономии с острым подбородком не было заметно ни малейших следов щетины; печально-умоляющий взгляд светлых глаз был вполне осмыслен и демонстрировал явные следы работы ума и высокого уровня интеллекта. До Валентининого носа даже донесся смутно-знакомый запах брендовых духов, и, потянув его ноздрями, она с изумлением узнала последнюю серию «Гензо», которые подарила Шурику совсем недавно, в начале весны в очередном порыве расслабляющей нежности и надежды на обретение гармонии. И лишь слабо-коричневатый оттенок лица стоявшего перед ней незнакомца, который неопытный взгляд мог бы принять за мягкий загар, приобретенный под ненавязчивым солнцем курортов Ниццы или Валь Гардена, не мог обмануть Валентину, с детства натасканную на разную степень внешнего проявления отцовских запоев: она могла дать руку на отсечение или же смело поспорить на сто баксов, что просящий ее благословения московский доктор Фауст интенсивно злоупотребляет уже около двух недель с утра до вечера, начиная свой день, по всей вероятности, с легких, бодрящих, вспотевших в холодильнике в ожидании своего часа алкогольных напитков, а к вечеру опускаясь до тяжелой сорокаградусной артиллерии.

На скамейке, с которой он поднялся, больше никто не сидел, так что Фауст, как видно, квасил в одиночку, а подобное единоличное распитие, как правило, рождает в русском организме вялую тоску, зачастую усиливающуюся до черной меланхолии. Впрочем, на соседней лавочке заседала разбитная компания из трех забулдыг, пересыпавших свои сиплые, интонационно-нескоординированные высказывания всплеском матерных речетативов. Но компания не обращала на них внимания, увлеченная собственной захватывающей беседой; лишь разбавлявшая классическую троицу женщина с оранжевой банкой джин-тоника в руке повернула в их сторону отекшее, синюшное от долголетнего пьянства лицо с тяжелыми набрякшими веками, спускавшимися с бровей на глаза почти как у Вия, но тут же вернулась к более интересным собеседникам. Так что, скорее всего, они все-таки не были сотоварищи доктора; возможно, изнывая от густеющей тоски, он и намеревался к ним присоединиться, но то ли робел, то ли стыдился, еще сохраняя в недрах воспоминание о том, что гусь свинье не сотоварищ.

Валентина стояла, в замешательстве глядя на доктора Фауста и не зная, что предпринять и как следует поступить в данной, совершенно невероятной, почти кощунственной ситуации. Доктор же, видя ее нерешительный испуг, заволновался и сделал пару шагов ближе, осторожно и вкрадчиво, словно боясь, чтобы Валентина не испугалась окончательно и не бросилась бы наутек. На его лице отразилось сильное волнение: он пару раз облизал губы и прерывисто вздохнул, как будто собираясь сказать что-то важное, но так и не сообразил, что, – только открыл рот и замотал головой. Глаза его заблестели и заволоклись слезами. – Благослови, девушка! – опять хрипло повторил он и покачнулся. Бутылка выпала из его руки и закрутилась на песчаной дорожке, извергая из своего нутра темную пенную жидкость, но Фауст даже не заметил этого, еще на шаг придвинувшись к Валентине и умоляюще протягивая к ней пустую ладонь. Их разделяли лишь три метра.

«Господи, только бы на колени не стал!» – похолодев, внутренне задрожала она и неожиданно для себя, со странным чувством того, что все это происходит не с ней, подняла правую руку, показавшуюся до невесомости легкой, незнакомой и чужой, сжала три пальца в щепоть и медленно перекрестила незнакомца. Благословение словно растеклось в воздухе кадрами замедленной съемки, – вверх-вниз, налево-направо. Во имя Отца и Сына, и Святаго Духа. Не печалься, ступай себе с Богом…

Незнакомец отклонился назад, вздрогнул и вдруг крупно затрясся всем своим худым телом, ослабевшим от чрезмерных возлияний. Компания на соседней скамейке внезапно загоготала хриплым, рычащим и скрежещущим смехом, причем сильнее всех, визгливым пронзительным хохотом заливалась женщина, а он продолжал трястись, не в состоянии унять эту дрожь, охватывающую его все сильнее и сильнее. Ходуном ходили плечи, дергались руки, плясали пальца, колени под штанами дрожали так сильно, что Валентина уже приготовилась к тому, что сейчас он рухнет прямо на песок и забьется перед ней в эпилептическом припадке. «В рот надо что-то вложить, разжать зубы», – подумала она, лихорадочно вспоминая, что же подходящего есть у нее в сумке. Но доктор не упал, а безумная дрожь постепенно начала отходить, конечности понемногу успокоились и распрямились. Запрокинув шею назад, Фауст еще пару раз дернул острым кадыком, громко сглотнул слюну и медленно вернул голову на место. Глаза у него были полузакрыты, и из-под век виднелись одни закаченные до упора наверх белки. Такого Валентина не видела даже, когда ей довелось возиться с Юккой, скрученным от пьянства приступом острого панкреатита и бессильно лежавшим на кровати, прерывисто дыша и смотря на нее поблекшим и отупевшим от боли взглядом, – не уходи, не бросай, сделай что-нибудь, помоги мне... Но Юкка тогда хотя бы смотрел, осознавая и принимая кару за лихое водочное разгуляево, так что там оставалась хоть доля надежды на торжество разума и скорую помощь врачей, а этот безглазый взгляд утягивал Валентину в темную пропасть безумия. «Хватит! – мысленно взмолилась она. – Хватит. Посмотри на меня!» И словно услышав ее, доктор Фауст вздрогнул, поднял руки, прижав их к лицу, и сильно потер ими туда-сюда, вдавливая пальцы в лоб и глазницы, а затем переведя ладони выше, на виски и затылок. Его глаза закрылись, а через мгновение постепенно начали открываться, и он наконец-то посмотрел на Валентину прямым, осмысленным, хотя и мутным взглядом. Оказалось, что глаза у него были ярко-голубого цвета, наполненного чистой апрельской бирюзой. Они смотрели друг на друга еще полминуты, а затем Валентина круто повернулась и решительным шагом двинулась вперед, хотя ноги у нее тоже слегка подрагивали. «Девушка, – прошелестел он за ее спиной слабым неровным шепотом. – Девушка…» Но она уже не стала оборачиваться, чувствуя, что больше не выдержит подобных спецэффектов. 

Не останавливаясь, она почти что бегом дошла до конца Цветного бульвара, уже не разглядывая прохожих, как будто боясь снова прикоснуться к чьей-то судьбе, желая покоя и хоть какого-то уединения. Цветной закончился мощным широким перекрестком, сводящим на своем пересечении две раскидистые улицы, но впереди Валентина увидела довольно большой парк и направилась туда, мимоходом кинув привычный взгляд на указатель, курсорной стрелкой направленный в сторону парка: улица Самотёчная. Потечем сюда, – решила Валентина, – куда ж еще нам плыть? Времени до вечера предостаточно.

Парк оказался большим и, на удивление, малолюдным, чистым, тихим и спокойным: разросшиеся деревья заглушали городской шум и веяли свежей прохладой, отгоняя от редких гуляющих сгущающееся марево постепенно накалившегося летнего дня. Валентина прошла вперед метров триста, дожидаясь, пока сигналы перекрестка окончательно не стихнут, и, выбрав себе одинокую лавочку, утомленно опустилась на ее дощатое ложе, принявшись неторопливо и бездумно рассматривать кусок антуража видневшейся наискосок улицы. Как и сам парк, располагавшаяся по его правую сторону Самотёчная улица была на удивление тихой и какой-то не по-московски провинциальной, со скромными доходными домами купечества второй гильдии, блеклые фасады которых не были украшены ни яркими вывесками, ни броскими рекламными щитами. Впрочем, на одном из домиков все же отыскалась парочка надписей, размещенных друг над другом. ЭЛИТНЫЕ ДВЕРИ – гласило написанное по-солдатски стройными, коричневыми подтянутыми буквами объявление повыше, на втором этаже. СВЕЖИЕ ФРЕШИ – сообщала вывеска поменьше, на первом этаже, приглашая истомившегося от жажды прохожего открыть совсем неэлитную, уже слегка обшарпанную дверь из прессованных опилок и зайти в скромную закусочную средней руки, что порадует своего гостя истинно демократическими расценками поданных напитков. Валентина с трудом привыкала к новым иностранным словам, прораставшим среди русской речи стремительно, подобно пырею и вьюнкам на заброшенном огороде: приезжая на родину, ей каждый раз доводилось поражаться тому, как из уст обычных людей причудливыми мутаборами и мутантами вылетают бренды и тренды, тюнинги и тюнеры, унисексы и кэжуалы, дайджесты, пул- и прайс-листы… «Павлик на митинге», – сказала как-то про мужа старая знакомая, и Валентина с изумлением представила неуклюжего лысого Павлика, похожего на огромного толстого Знайку ростом в сто девяносто сантиметров, – серьезного и сдержанного бизнесмена Павла Николаича, — размахивающим красочным транспарантом в возмущенной толпе митингующих: Бездушие чиновников не дает нам дышать! Руки прочь от Химкинского леса! – «Где?» – недоверчиво переспросила Валентина. – «На встрече с партнерами», – сочувственно поправилась знакомая, вспомнив о Валентининой языковой отсталости, и Валентина смущенно примолкла, осмысливая факт того, что переговоры, оказывается, отправились в отставку, а им на смену пришли бойкие митинги. Но сейчас она смотрела на вывеску с фрешами почти с умилением, в очередной раз удивляясь тому, как порой настойчиво те или иные слова по нескольку дней могут преследовать человека, возникая то тут, то там семиотическими флажками, посланными свыше неведомым знамением. Ибо не далее как вчера Валентина бурно обсуждала эти самые фреши со своим Спутником в кафе на Поварской, куда он повел ее обедать.

– Соуса?! – воскликнула она, открыв меню посередине, на вторых блюдах. – Нет, ты видал такое? Что же это с русским языком творится-то?..

Но он смотрел на нее теплым, тающим от радости миновавшей долгой разлуки взглядом и явно думал совсем не о соусах.

– За это надо выпить, – понесло Валентину. – Так сказать, помянуть соусы, земля им пухом. Что здесь подают? – Она переместилась к напиткам и вот тут-то и наткнулась на фреши. – Что это такое – фреши?..

– Это свежевыжатые соки. Видишь, – апельсиновый, яблочный, морковный, –объяснил он терпеливо, с легкой ноткой снисхождения, словно отличник троечнице. – Это и понятнее, и короче, чем говорить «принесите мне свежевыжатого сока»…

– Мне не лень разговаривать на родном языке, – не сдавалась Валентина. – А вот вы скоро вообще превратите русский язык в пиндосский волапюк и будете весело на нем чирикать… верещать… хрюкотать… Навешали на него цацек, будто на новогоднюю елку, – чем больше, тем круче!

– Русский язык, между прочим, всегда был открыт для заимствований, еще с допетровских времен. А ты просто оторвалась от России: от языка лет на десять, а от литературы – на все тридцать. Твой пуризм скоро доведет тебя до шишковщины, – подковырнул Спутник, поведя плечами от снедавшего его томительного нетерпения.

– Да я вообще осколок советской империи, – беззлобно фыркнула она в ответ, словно не замечая его жеста. – И признаю только словарь Ожегова, который тебе не грех бы почитать, – по три страницы перед сном.

Они уже давно препирались по поводу англицизмов, и вчера опять споткнулись об этот камень преткновения. Таких камней на их общей дорожке было рассыпано немало, поэтому при редких встречах они постоянно зацеплялись языками, хотя вели свои стычки внутренне нежно и любовно, трепетно охраняя ту невидимую постороннему глазу ниточку, тонкую, но крепкую, как вольфрамый волосок, светившийся устойчивым маячком интеллектуально-духовного единения и вспыхивавший багровыми ожогами физической страсти. Эта лампочка Ильича связывала их через страны, пространства, расстояния и неумолимые события личной жизни каждого, и никто их них обоих никак не решался нажать на выключатель. Возьми меня за рученьки, веди гулять по травушке, веди по шатким мостикам, веди меня до морюшка до синего… до неба дальнего…

– Это до добра не доведет, – категорически заявила Валентина, чувствуя внутри сладостное томление от его откровенных взглядов и сокровенных желаний, растекавшееся от поясницы вниз и отдававшееся легкой щекоткой под коленками. – Это уже не грамматика и не лексика, это деформация ментальности. Почему ты отказываешься видеть, в какую яму могут завести все эти соуса и фреши? – ткнула она пальцем в меню, сурово взглянув на подошедшую пару минут назад молоденькую официантку с округлым, миловидно-кукольным русским личиком, отвлеченно и терпеливо дожидавшуюся конца их диспута. Поймав ее взгляд, девочка встрепенулась:

– У нас апельсиновый хороший, хотите? Принести вам апельсиновый фреш?

– Нет, мне, пожалуйста, керосиновый шрек, – незамедлительно отозвалась Валентина, серьезно оглядев свежещекую розовую девицу, которая так же серьезно посмотрела на нее, ничуть не удивившись и не смутившись заказу: – У нас, к сожалению, кажется, нет такого.

– А вы спросите у бармена, голубушка, – распорядилась Валентина голосом, не допускавшим возражений, и кукольная барышня, сложив пухлые губки бантиком, покорно отправилась исполнять капризы прихотливой клиентки.

Валентинин Спутник на этот эскапад лишь покачал головой, беззвучно смеясь:

– Любишь же ты… трам-пам-пам!..

– Не без этого, милый, – легко согласилась она и специально для него повела левой бровью: раз… раз-два, раз-два-три. – А ты не хочешь керосинового шрека?

– Я же за рулем, я не могу, – сказал он, отводя взгляд в сторону и стараясь не поддаваться на ее пароли в общественных местах.

– Возьмем такси, делов-то…

– А, ладно, давай, – внезапно решившись, махнул он рукой и, пересев на стул рядом с Валентиной, принялся жадно и горячо целовать ее, забирая голову в ладони, сжимая в горсти корни волос на затылке и оттягивая, отклоняя назад ее шею. Так что, когда минут через пять подошел высокий, худой и строгий, несмотря на свою южную внешность, бармен, они уже не помнили ни о еде, ни о выпивке, полностью погрузившись в поцелуи и объятия, боясь упустить хоть каплю своего недолгого свидания. Они еле оторвались друг от друга в ответ на смущенное покашливание бармена, смотревшего на них хоть и вежливо, но неодобрительно, – взрослые, мол, люди, а лижетесь, как малолетки. И вообще, у нас тут приличное место, а не проходной двор.

– У нас нет керосина, – по-восточному торжественно огласил он, когда Валентина со Спутником наконец приняли пристойные позы. – Это шютка была, да? Смешно… Так что желаете?

– Шампанское, – наконец смогла выговорить Валентина, чувствуя, как неудержимо начинают гореть губы и кровь приливает к щекам. – Принесите нам, пожалуйста, шампанского. Мы лучше выпьем шампанского, правда, милый? Мы не станем пить фреши и закусывать их соусами, – а он только кивал головой, гладя ее по плечу, все глубже погружаясь в этот очередной крен судьбы, которая настойчиво и упорно сводила их вместе, и соглашаясь на любые Валентинины слова, – да, любимая, да… нет, любимая, нет…

Так что московских фрешей вчера ей так и не удалось попробовать. «Может, сходить в эту забегаловку?» – подумала Валентина, вернувшись из воспоминаний прошедшего дня и снова взглянув на вывеску. Но ленивая истома не давала встать с теплой лавочки; руки и ноги словно налились свинцом, веки отяжелели, а дыхание становилось все тише и медленнее. На небе в плавном вальсе кружили пышные белые облака, отсвечивавшие светлой, сиреневой-серой изнанкой дождливого утра, и солнце падало в их мелкие прорехи и крупные дыры, отчего деревья то наливались ярко-зеленым, виртуально-фотографическим раствором света, то растворялись в матовой дымке. По дорожкам в том же ритме на три четверти бегали неровные резные тени. От одинокого жасмина, цветущего напротив Валентининой скамейки, шел одуряюще-сильный сладкий запах. Прохожих в парке почти не было, – лавочки пустовали, лишь наискосок вдали виднелась фигура молодого человека, который, уставив локти на колени, напряженно вслушивался в свои наушники. Этот Самотёчный парк был словно вырван из московской реальности, и не верилось, что всего в трехстах метрах отсюда начинается людный и оживленный Цветной бульвар. И все же он был неотъемлемой частью города: слева, сразу за пешеходной дорожкой, становой жилой пролегало широкое шумное шоссе, где неслись бесконечные машины, спеша на встречу с инспекторами ГИБДД, которые, почесывая в коротко стриженых затылках и попыхивая сигаретками, стояли на своих постах, дожидаясь двойного обгона, пересечения сплошной линии, превышения скорости, – эх, и какой же русский не любит быстрой езды? – да и просто проверки на трезвый разумный взгляд, смотрящий на расстилающееся впереди дорожное полотно. Машины ехали, текли, летели, водители спешили, торопились и нажимали на педали, ловя минуты, секунды и не думая о мгновеньях свысока, а Москва кипела и булькала огромным котлом, в процессе постоянного насыщения бурля всеми лабиринтами гигантского кишечника, переваривавшего свою добычу из миллионов угодивших в ее Левиафаново чрево людей.

«Фрррешшш…» – шуршали по асфальту импортные легковушки…

«Шшрррекххх…» – пыхтели, упираясь колесами, отечественные Калины, Лады и раритетные Жигулята пятой модели…  

«Фреш-Шрек, фреш-шрек, фрешшрек-кха-кха!..» – яростно рявкали грузовики и фуры, подгоняя свои тяжелые, перегруженные тела к невидимому финишу.  

Валентина закрыла глаза, слушая звуки дороги, и, как в теплую летнюю озерную воду, погрузилась в дремоту. Перед глазами на розовом солнечном фоне заколыхались, расплылись в стороны мелкие черные реснички, складываясь и распадаясь причудливыми узорами внутреннего калейдоскопа. Потом они исчезли, как заставочные кадры к фильму, и начался сон.

 

Валентине приснилось, что она сидит на большом золотом престоле посреди зеленой возвышенности, которая заканчивалась отвесным обрывом, круто спускавшимся к морской косе, двумя концами длинной плавной дуги упиравшейся в голубовато-туманные дали горизонта. Престол был огромный, словно гигантское крыльцо, и сама Валентина во сне ощущала себя великаншей: волосы ее стекали на землю, как реки, глаза круглились озерами, нос возвышался небольшой горой, а щеки – холмами, спускавшимися к ущелью рта.  Далекие ступни в блестящих, украшенных янтарем сандалиях, терялись у подножия престола, лежавшие на подлокотниках сильные руки с узорчатыми перстнями на длинных пальцах были видны получше. Солнце плавало по правую сторону от престола, луна плескалась по левую, а под ногами искрились тысячи звезд, мелким бисером рассыпанных в нежной душистой траве. Большие же звезды были собраны в надетом на голову Валентины венце, испускавшем вокруг сияние разных цветов: в середине чистым, бело-голубым алмазным светом переливался Регул, справа темным рубиновым отблеском мерцал Антарес, а слева дрожал желто-оранжевой каплей огонек Арктура, от них с двух сторон сливались в хоровод Альциона, Вега, Капелла, Сириус, приплясывали, взявшись за руки, Кастор и Поллукс, кружились Мицар и Алькор, а их вереницу замыкал сзади глубокий красный глаз Альдебарана. Небо хрустально-синим куполом покрывало земную твердь и морскую хлябь, лежавшие перед Валентиной, и бысть они светлы и изобильны, красивы и великолепны, и наполнены и былием травным, и древом плодовитым, и зверем косматым, и птицей пернатой, и рыбой малою и великою, и гадом ползучим, и насекомым летучим и нелетучим,  по всякому роду и подобию их. И все это у Валентины на глазах росло и множилось, цвело, благоухало и колосилось, дышало и радовалось жизни.

Въсп?ша на древах славии, соколи на в?трехъ ширяяшася вдоль синего морю, по коему плаваша крапчатые дивайсы, а под водою скользиша, пуская пузырьки и фонтанчики и шевеля серыми плавниками, вертлявые дайверы; на берегу, мимо старых замшелых сосен и молоденьких, взволнованно трепещущих бледно-зелеными листочками осинок бегаша наперегонки с?рыи влъци и бръзыя комони, а из-за кустов боярышника на них угрюмо сверкаша мрачными желтыми очами и глухо рычаша вечно голодные коучи; на лужайке, под тенью векового дуба ведоша ленивую ученую беседу телец и лев, отмахиваясь от неутомимо стрекотавших зелюков, а рядом с ними, в траве, в поисках сашек-букашек и прочих суетливых крокозябр бродиша колченогие запперы и прыгаша писклявые слабокрылые чикенбургеры, время от времени натыкавшиеся на влюбленную парочку глоких куздр, кои извивашеся и сплеташеся в тесном объятии любовного соития; в поле же, расстилавшемся неподалеку, слонопотамиша мощные тяжеловесные бокры, а рядом с ними топотамиша неожиданно маленькие кудрявые бокренки и совсем мелкие пушистые бокрята. Люди спокойно возделывали землю свою, и земля давала произведения свои и дерева в полях — плод свой. Старцы, сидя на улицах, все совещались о пользах общественных, и юноши облекались в пышные и воинские одежды. И сидел каждый под виноградом своим и под смоковницею своею, и никто не страшил их. Словом, все было мирно и спокойно, и Валентина удовлетворенно оглядывала свое царство-государство, чувствуя, что оно есть устроено крепко и хорошо, и никто никого не толкает, не пихает, не дразнит и не задирает попусту. Хотя на дивайсов, дайвингов и коучей с запперами она все-таки порой посматривала озабоченно, с недоверием и тайным ощущением того, что за этими-то все равно нужен глаз да глаз, – только отвернись, как они тут же какую-нибудь свинью и подложат!

И вдруг посреди этого уютного спокойствия море внезапно вспенилось великой волной, и земля вздрогнула и задрожала, принимая на свою грудь удар непрошенного и нежданного нашествия гневной водной стихии. Мирно гулявшее стадо животных пришло в смятение: повизгивая от ужаса, разбежались, махая облезлыми хвостами, коучи, зарыли головы в песок трусливые запперы, разлетелись дивайсы, и, теряя лимонные перья и гнусаво запищаша от страха, в разные стороны прыснули кривоногие, неповоротливые чикенбургеры. Валентина привстала на своем престоле и увидела поднимающегося из расступившихся морских недр огромного дракона с семью головами и десятью рогами; на головах его, с кривыми мордами, злорадно усмехающимися рожами и жадно оскаленными, истекающими желтой пенной слюной пастями кровавыми огнями, отбрасывавшими зловещие синие искры, горели десять диадем, а на рогах развевались пестрые флаги с богохульными именами: тендер, оффшор, маркетинг, лизинг, рейтинг, имиджмейкер, дистрибьютер, промоутер, дилер, спикер. Преданные звери столпились около Валентины. Бокры, насупившись и громко сопя, уставились на врага и загородили могучими боками своих бокрят, а бокренки взволнованно и вопросительно взглянули на нее влажными синими очами, обрамленными густыми длинными ресницами. Глокая куздра, защищая свою подругу, встала в боевую стойку, раздула щеки и яростно зашипела, ударяя по песку черным хвостом. Валентина поняла, что медлить нельзя.

– О дружино и братие! – поднявшись с престола, сказала она, стараясь, чтобы голос ее звучал громко и решительно, обращаясь к собравшимся перед ней воинам, непривычно сжимавшим в руках отливающие стальным блеском мечи и буденовские шлемы. – Одуванчики, девочки-мальчики! Киборги погании съ вс?хъ странъ прихождаху съ поб?дами на землю Pyскую, посрамляя славу россов пилингами, лифтингами, консилерами, твейджерами, холстерами, биперами, скремблерами, мерчендайзерами и спредами…

Встресоша власами красныя д?вы на брез? синего морю и восстонаша от хоррора сего грозного: «О Руская земле! Уже за шеломянемъ еси!» – Войско слушало внимательно и, как видела Валентина, сочувственно, проникаясь тяжкой сутью переломного момента. – О дружино и братие! – уже уверенно продолжила Валентина, вдевая ногу в стремя и садясь в седло вороного коня, которого к ней под уздцы подвел один из серых волков. – Братие! Ваньки, Васьки, Алешки, Гришки! Луце жъ бы потяту быти, неже полонену быти! А всядемъ же, братие, на свои белые мерсы и черные джипы, да преломим копия харалужныя о поганыя шеломы киборжскыя, защищая грады наши и села, хлъми и яругы, клады, хлады и мразы! Велика Россия, а отступать некуда, ибо та подкатила черта, где законов уже не пиши, и заступится лишь простота за величие русской души. Веселися, выплеснись за край, азиатской пеной закипая, полночь русская, кромешный рай, силушка глухая и слепая! Вперед! Ура!

– Уррраааа!.. – низко, грозно и дружно завопили полки, замахав шашками и знаменами и вскакивая в седла, залезая на танки, бронетранспортеры и тачанки-ростовчанки. Кто-то смотрел сурово, кто-то зло, а кто-то даже весело, но на лицах не было ни страха, ни растерянности, сменившихся пусть на краткое мгновение решимостью объединиться и показать поганым кузькину мать. Войско загремело, засвистело, защелкало, заколыхалось, задвигалось и огромной серой массой потекло вниз, кто боком, кто скоком, кто верхом, кто на своих двоих. Откуда-то слева Валентине вновь махнул плиткой гематогена неунывающий безногий калика, бойко подскакивающий на своей перевозке, горланя на ходу какую-то боевую песню: «Девчонки полюбили не меня, эх-ма!..» А на самых задворках, далеко в арьергарде, около телег с провиантом Валентина углядела своего Спутника, переминающегося с ноги на ногу, смущенно перебирая в руках стальную сетку кольчуги и недоверчиво смотря на меч, который ему спокойно протягивал маленький мальчик лет семи-восьми в белой холщовой рубахе до колен. Наконец, словно опомнившись, он натянул кольчугу, схватил меч и тяжело подпрыгивая, неумело побежал за остальными вперед по полю, смешными, неуверенными движениями пытаясь удержать меч наверху. «То-то!» – одобрительно и удовлетворенно кивнула головой Валентина, водрузила на голову остроконечный шлем и резко хлестнула поводьями: – Н-но, залетный! Чуешь грозный смех русских колокольчиков? Жеребец звонко заржал и взвился на дыбы, но через секунду понял, что от него хочет хозяйка, и крупным галопом рванулся вперед, сначала чуть-чуть не попадая в такт, но с каждым ударом копыт скача все ровнее и стремительнее. Рядом, оскалив крупные желтоватые клыки, не отставая, бежал серый волк, на ходу успевая регулярно поглядывать на Валентину, – не боишься ли, царица? Двум смертям не бывать, а одной не миновать, – усмехнулась она, постепенно переставая думать и полностью отдаваясь шумному порыву атаки, мерному стуку копыт и захватывающему ритму скачки: Естьу-пое-ние-вбою-ибе-зднымра-чнойна-краю!..

А дракон уже выбрался из моря и медленно ковылял по побережью, расправляя слипшиеся от морского ила перепончатые крылья, отфыркиваясь, отплевываясь и откашливаясь. Крайние головы осматривали окрестность, третья о чем-то совещалась с четвертой, а пятая прислушивалась к их беседе, порой вставляя какие-то отрывистые замечания. Наконец центральная голова оглушительно заревела и выпустила из ноздрей густую мощную струю вонючего серого дыма. Резко запахло серой и тухлыми яйцами. «Нельзя дать ему взлететь», – подумала Валентина, поняв, что через минуту чудо-юдо полностью очухается и начнет пыхать огнем, испепеляя все вокруг. «За мной, ребята! – оглянувшись на свое верное войско, закричала она, занося меч над головой с прицелом рубануть что есть мочи по центральной, самой мерзкой харе Змея Горыныча, над которой кровавыми буквами дрожало и полыхало, приближаясь, ненавистное слово ИМИДЖМЕЙКЕР, и изо всех сил вдавливая шпоры в конские бока. – Ах ты, волчья сыть, травяной мешок, быстрее! Быстрей, чего спишь?!..»

– Спишь? – человеческим голосом отозвался конь, оттолкнувшись копытами от обрыва и полетев в голубую пустоту небес, сливавшуюся с бездонной синевой морского разлива. – Спишь?..

Валентина клюнула носом, тряхнула головой, проснулась, – одновременно от толчка и вопроса, – и повернула голову на голос. Рядом с ней сидела приятная молодая девушка, – совсем молодая, слегка за двадцать, с правильными чертами немного крупного лица, которому не давали сделаться круглым высокие твердые скулы, румянощекая, с добрым, словно бы детским ртом и открытым взглядом ясных серо-голубых глаз. Русые волосы ее были подстрижены каким-то странным образом, – казалось, что она сама взяла ножницы и, недолго думая, отрезала косы чуть пониже шеи, а заодно и смастерила себе челку, отхватив ее прямо надо лбом. Волосы, впрочем, не смущаясь, вились смелыми наивными кудряшками, радуясь своей свободе.         

– Спи-ишь? – певуче растягивая слово, еще раз повторила вопрос девушка Валентину, обращаясь к ней запросто, будто они были подругами детства. – Просыпайся, поехали, Валька уже ждет.

– Куда? – не успев спросонья удивиться, машинально спросила Валентина.

– Так на аэродром, на Ходынку, – с неожиданным оканьем по-прежнему просто ответила девушка, словно бы напоминая Валентине о сто раз гово?ренном и перегово?ренном деле.

– Зачем? – также тупо задала Валентина следующий вопрос, начиная приходить от странной ситуации в легкое замешательство.

– Так полет-то сегодня, – развела девушка руками. – Без тебя же никак. Мы же обещали. Я обещала, а значит, и ты тоже.

Валентина закрыла глаза, шумно выдохнула через нос воздух, помассировала указательными пальцами виски, чтобы проснуться окончательно, а затем поднялась со скамейки и покрутила головой, выискивая, нет ли поблизости полицейской машины, – вряд ли эта милая мошенница потащила бы ее куда-нибудь силком, но присутствие полиции все же не помешало бы. Полиции, конечно же, рядом не оказалось. Она решительно двинулась вперед, но на втором шаге стопа вдруг странно подвернулась, вываливаясь из обуви. Валентина невольно посмотрела вниз: на ее ногах вместо любимых походных темно-вишневых туфель европейского фасона, – соблюдение анатомических норм стопы, универсальное сочетание функциональности и качества! –красовались остроносые, серые в белую крапинку лодочки, украшенные большими тяжеловесными бантами. Над этим лаковым великолепием колыхался подол платья, – веселенький небесно-голубой сатин с рассыпанными по просторам ткани букетиками ромашек. Платье было выходным нарядом бабушкиной молодости. Валентина отыскала его на верхней полке шкафа, выклянчила себе, клятвенно пообещав носить, и, действительно, носила лет пять, с восемнадцати до двадцати двух, – на родине как демонстрацию независимости от диктата зарайской моды, а в Питере в качестве винтажа. Лодочки-корытца были первой обувью, которую Валентина купила себе самостоятельно в шестнадцать лет.

– А помнишь, сколько ты за ними стояла? – спросил из-за спины все тот же окающий, звонкий, как колокольчик, голосок. – Три часа. А потом год мучилась, пока разносила…

Это было чистой правдой, – очередь в универмаге «Зарайский» спускалась со второго этажа на первый и выплескивалась за порог входной двери. Честно пройдя весь путь и оказавшись в обувном отделе, Валентина лоб в лоб столкнулась с ужасающим фактом, – сороковой размер как малоходовой не завезли. В отчаянии она схватила тридцать девятый и носила туфли, стиснув зубы, подобно Золушкиным сестрицам, натирая кровавые мозоли на пятке левой ноги и большом пальце правой.

– У меня тоже вечно с обувкой проблемы были, – нараспев (на очень знакомый распев!) продолжил голосок. – И роста я тоже ужасно стеснялась, – все думала, кто ж меня, версту коломенскую, замуж-то возьмет? Мамка все смеялась, – вот, говорила, ты глупая, не понимаешь, что среди других девок тебя первую заметят.

Валентина медленно повернулась и еще раз, с нарастающим внутренним напряжением, оглядела оказавшееся совсем рядом лицо, знакомое до какой-то глухой боли за грудиной, кажущееся почти родным, но как бы позабытое…

– Ну, – улыбнулась девушка, кладя Валентине руки на плечи, – признала, что ли? Иль все еще нет? Вейке, кавто, колме, нили?..20

– Мужики коров доили, – механически закончила Валентина детскую считалку, с которой в деревне начинались все детские игры, – прятки, вышибалы, казаки-разбойники.

– Ну вот видишь, а ты в милицию собралась. Пошли скорей, Валька уже там психует, небось, ибо время близко. Он же нетерпеливый, – страсть! – девушка ухватила Валентинину ладонь и повелительно, словно ребенка, набирая шаг, полубегом, повела ее налево, где за садиком, на тротуаре, стоял болотного цвета странный джип без верха, а возле него подпрыгивал высокий темноволосый парень, призывно махая им рукой. Идти было ужасно неудобно, – злосчастные лодочки резали и натирали ступни во всех возможных местах, и Валентина успела искренне удивиться тому, как она вообще ухитрялась передвигаться в этих испанских сапожках?..

Автомобиль, действительно, оказался джипом, но русским, а точнее, советским, – это был газик какой-то древней модели. Брезентовый верх был снят, передние двери тоже отсутствовали.

– Ну и где вы ходите-бродите?.. – накинулся на них томившийся у газика парень. – Тебя, Валька, только за смертью посылать, – никогда не умрешь, вечно жить будешь!..

Он подошел к Валентине вплотную, и она внутренне ахнула от той мягкой и в то же время сильной мужской красоты, которая была ему дана прихотливой комбинацией генов, – с этого абсолютно правильного лица с оживленными, блестящими карими глазами можно было смело лепить Аполлона и выставлять в музеях современного искусства. Аполлон, в свою очередь, также восхищенно смотрел на Валентину.

– Ежкин кот! – запуская ладонь в довольно длинные, зачесанные назад волосы, воскликнул парень. – Вот рассказали бы, так не поверил, – как две капли воды! Как две ягоды! А у тебя родинка под левой лопаткой тоже есть?

– У нее под правой, – опережая Валентину, ответила ее свежеиспеченная знакомица (незнакомица?). – И вообще, ты давай полегче. Она еще боится, – совсем напугаешь.

– Учайкин, – подавая руку, скромно представился Аполлон. – Валентин.

– У меня под левой, – сама того не желая подтвердила Валентина, с каким-то внутренним трепетом пожимая его руку. Свое имя она произнести не успела, поскольку откуда-то сбоку, как будто из-под капота газика, как чертик из табакерки, внезапно выпрыгнул пожилой седовласый то японец, то ли китаец, то ли кореец, – в общем, самураец, как собирательно называла данные народы эльзасская Вика, – и набросился на них столь радостно, словно они были друзьями с первого школьного звонка.

– Wonderful!.. Great!.. It is super!..21 – подскакивая от восторга, словно колобок на коротеньких ножках, с придыханием приговаривал самураец. – Can I make one photo, please?.. 22– он умоляюще вытянул вперед мощную трубу объектива то ли «Микона», то ли «Кэмона», с помощью которого можно было, вероятно, успешно фотографировать даже впадины на луне. – Jast one!23 – в доказательство правдивости своих намерений он приставил к объективу сухонький указательный палец, уже несколько скрюченный от артрита.

По губам Валентина пробежала какая-то странная шальная усмешка, и аполлоново благородство его лица на несколько секунд сменилось буйной страстной красотой Ваньки Каина.

– Так и быть, товарищ, – подмигнул он самурайцу, – окэй, как говорят у вас на диком западе. Но только джаст ван,24 – исключительно из уважения к великой китайской стене. Девчата!

Он молниеносно развернул Валентину лицом к восточному (или все-таки западному?) фотографу и легко обнял ее за талию. Подчиняясь его движению, Валентина также положила свою руку ему за спину и наткнулась на маленькую, нежную женскую ладошку, – значит та, другая Валентина, тоже стояла рядом, справа.

– Smile, please!25 – завопил самураец и, прицелившись в объектив своей камеры, словно в оптическую винтовку, защелкал потоком непрерывных вспышек, как заправский папарацци. Валентина вытянулась в струнку и с приклеенной на лице улыбкой завороженно уставилась на макушку самурайца, которая жила отдельной от хозяина жизнью, как заячья шубка отдельно от зайца, – с каждым кадром макушка темнела, стремительно теряя седину, словно кто-то невидимый без остановки сыпал и сыпал в соль черный перец, пока не усыпал им всю голову заморского гостя.

– Э, э, дядя, – укоризненно сказал наконец Валентин, – ты же обещал джаст ван, а сам уже штук твенти26 нащелкал. Вот как вам после этого доверять, а? Все, хорош, – стоп ит,27 я говорю!

Самураец склонился в почтительном полупоклоне, а когда распрямился, то Валентина увидела, что перед ними стоит уже не самураец, а его сын, – с тем же самым самурайским лицом, но уже без морщин и сморщенной печеной кожи шеи, прямой спиной, расправленными плечами и на пару сантиметров повыше ростом! Аккуратными семенящими шажками сын самурайца подбежал к ним и, вновь помахав указательным пальцем, уже здоровым и прямым, словно один из волхвов, протянул им фотоаппарат, которого Валентина не видела, наверное, уже лет двадцать, – полароитовский «Котак»! Продолжая волхвовать, самурайский сын хитро подмигнул всей троице, которая так и стояла полуобнявшись, и торжественно нажал на верхнюю кнопочку. Аппарат послушно запищал и принялся печатать.

– Jast one for You,28 – с улыбкой дипломата произнес самурайский волхв, протягивая блестящую карточку Валентину.

Вот ведь ежкин кот! – с детской радостью воскликнул тот, рассматривая фото. – Ведь сумели же сделать же сказку былью, сукины дети! Ну да ладно, мы тоже не лаптем щи хлебаем, мы вам еще нос-то утрем, не сомневайтесь!..

Не слушая его, Валентина смотрела на картинку, с которой на нее, в свою очередь, смотрели два ее собственных лица, две Валентины, – слева и справа от Валентина, – высокие, веселые, с кудрявыми короткими волосами и круглыми молодыми щеками. Только на левой было голубое сатиновое платье, а на правой – темно-вишневая широкая юбка и блузочка нежно-персикового цвета. Валентина скосила глаза и убедилась, что «Полароит» не соврал и зафиксировал даже белые носочки, которые вместе с черными ремешками туфелек, застегнутых на круглые пуговки, придавали правой, другой Валентине полу-школьный, невинно-кокетливый вид.

– Ну хватит дурака-то валять, Валька! – топнув этой самой туфелькой, нетерпеливо сказала ее двойняшка. – Мы опоздаем с твоими забавами, поехали уже! Вот отстранят тебя от полетов, вернут на прыжки или вообще на катапульту сошлют, — выучишь тогда слово дисциплина…

– Поехали, поехали, не сердись, моя курочка, – засовывая фотографию в нагрудный карман рубашки и садясь за руль, примирительно сказал Валентин. – Садитесь, цыпы, чего мнетесь, как неродные?..

Валентина (другая!) подтолкнула Валентину, и она, сама не понимая как и зачем, послушно забралась на заднее сиденье, обитое необычным розовым плюшем. Газик лихо развернулся и поехал в сторону Трубной площади, откуда Валентина пришла не более часа назад.

– И вот вечно он такой, – жаловалась с переднего сиденья Валентина (другая). – Всё шуточки-прибауточки, никогда ничего серьезно не скажет. Я чуть за другого замуж не вышла из-за его заскоков!..

– Это за Кольку-то Масинькань? – засмеялся Валентин. – Да ни в жизнь бы ты за него не пошла.

– А вот и пошла бы! – негодующе фыркнула Валентина (Другая). – Вот ты бы на денек еще задержался, и ей-Богу бы вышла!

Они подъехали к пощади и остановились на светофоре, собираясь повернуть налево. Валентина зашарила взглядом, отыскивая памятник, но ни столпа, ни архангела, ни змеи, обвивающей копье, на прежнем месте не было. Не было и лощеного бизнес-центра, два часа назад сверкавшего на солнце голубыми стеклами, словно гигантский зеркальный окунь чешуей. Не было вообще самого места, хотя, тем не менее, это была именно Трубная площадь, о чем свидетельствовала табличка на углу длинного и высокого прямоугольного здания, унылость которого не могла развеять даже череда ребристых острых колонн, между которых прятались темные стекла окон. Светофор мигнул зеленым. «Дом политпросвещения», – успела Валентина на повороте рассмотреть табличку, мелькнувшую в глубине центрального подъезда. В следующий момент она подумала, что по пути к Трубной не увидела ни кофейни, в которой утром Помидора Володечку шарахнуло инфарктом, ни памятника клоунам пред цирком.

– Мы же с ним какая-то родня дальняя на киселе, – не давая обмозговать перемены, повернулась к ней Валентина Другая. – По прадедам, нет, еще дальше. Но оба Учайкины. В общем, мой прапрадед в Архангеловском остался, а его в соседнее Ущупово к барину в дворовые забрали, – говорят, уж больно красив был с малолетства, барыне приглянулся. Ну, видать, правда, – вон этот шут гороховый каким красавцем вырос, глаз не оторвать! В одной школе в Ущупове учились, только я помладше была, так что и заглядываться-то на него не смела. Любовь-то у нас потом уж случилась, после школы, точней как, — я еще училась, а Валька уж в колхозе работал. У них в Ущупове клуб был, из церквы переделанный, и там кино крутили. И вот, значится, перед осенью, а не то и в сентябре уже, да нет, в августе, но картошку уж выкопали, — привезли туда новую картину. Я у мамки десять копеек выпросила и бегом в клуб.  Стоим, значится, перед показом-то с девками, семки щелкаем, а тут этот проходит, а я его с зимы, что ль, и не видала. А тут как посмотрела, — батюшки мои, матушка родная, — какой Валька видный-то стал! И он на меня посмотрел, — да так… внимательно! Ну тут со мной натурально в один момент любовь-то эта ужасная и случилась. Сердечко в груди бьется, ноги дрожат, — еле до места своего дошла.  Фильм смотрю, а понимать ничего не понимаю, — соседки смеются, и я смеюсь, они вздыхают, я и вздыхаю. Что за кино-то тогда крутили, Валь, ты помнишь?

— «В шесть часов веера после войны», — не поворачивая головы ответил Валентин, с легкой улыбкой слушавший откровения своей подруги.

— Ну, может, и так — согласилась Валентина Другая, — вот ей-Богу, не помню! Кончилась, значится, картина-то, домой надо, мамка ругаться будет, коли к ужину не поспею, а не могу уйти, вот не могу и все тут! Иду себе, значится, так… медленно-медленно, уж медленней и не бывает. От подружек отстала, — говорю, нога болит. А этого все равно нет и нет! Как зашла в лесок, — у нас между деревнями лесок лежит, — так чуть от досады не заревела! Вдруг слышу бежит сзади кто-то, смотрю, — Валька топает! «Решил, — говорит, — тебя проводить, — уж тёмно становится, не ровен час медведь вылезет». — «Ну, — говорю, — проводи, — хоть медведей у нас уж лет сто никто не видал, и до темна-то еще час с лишним». Он на меня — зырк! — да так строго как-то. Ой, думаю, вот дура-то я дура деревенская, чего брякнула, зачем! Ну, идем, значится. Молчим, — на меня такой страх после этого медведя напал, что язык к нёбу прилип. И этот, зараза, молчит, — тоже, видать, слова растерял! Тут на наше счастье самолет в небе пролетел. Ну, мы головы задрали — смотрим. И вдруг этот спрашивает: «А слыхала ты, Валя, о комсомольцах-стратонавтах, — Федосеенко, Усыскине и Васенко? Они побили мировой рекорд высоты». Я от неожиданности, конечно, удивилась, но думаю, ладно, — хоть чего-то родил. «Как же, – отвечаю, – не слыхала, если мамка моя родная как раз в Потижском Остроге родилась, возле которого этот самый стратостат и повалился. Мы к ним до войны, когда тятька живой был, ездили на колхозной подводе, — его за ударный труд тогда поездкой премировали. Вот дядь-Степан, мамкин брат, вечером тятьке и рассказывал, как его этих самых стратонавтов из шара вытаскивать привлекали. Побились они, говорил, сердешные, — страсть!.. На одном живого места не было. И шар поплющило от удара сильно. Их же после этого случая и переименовали, — были потижские, а стали усыскинские». Этот, вижу, не ожидал, что я знаю, но вида не подает. «Их, — говорит, —  как Икара, погубило солнце... Я, говорит, очень много думаю об этих стратонавтах, — даже стихи о них сочинил». Ну, тут я второй раз удивилась, еще сильней. «Стихи?.. — спрашиваю. — Не врешь? Ей-Богу?» А этот мне, как учитель: «Комсомольцы, — говорит, — Учайкина, божиться не должны. Могу прочесть, коли не веришь». — «Прочти! — говорю. — Я страсть как стихи люблю, особливо про любовь... Но и про революцию тоже люблю. И про Ленина. Ступени растут, разрастаются в риф, но вот затихает дыханье и пенье, и страшно ступить — под ногою обрыв — бездонный обрыв в четыре ступени».

– Это разве про Ленина? — скептически перебил раскрасневшуюся от воспоминаний Валентину Другую их водитель.

– Про Ленина! Ей-Богу, про Ленина, честное комсомольское! Если ты уроки литературы прогуливал, я не виновата. И вообще, не встревайся, сбил меня. На чем я остановилась?.. Ну вот… Да… «Так прочитать?» — значится, спрашивает. «Читай, — говорю, — конечно!» Он, значится, заволновался весь, — побледнел, зубы стиснул, аж желваки заходили, потом голову отвернул и давай так, с выражением прям:

 

            Когда-то разбилось об острые скалы

            Прекрасное юное тело Икара, —

            Растаяли крылья его восковые,

            Сложили легенды о нем вековые,

            Сквозь сказки и песни, и давние были

            О дивном полете его не забыли.

            Я знаю людей, современников наших,

            С сердцами Икара, с его же бесстрашьем!..

 

Валентин восхищенно прицокнул языком:

— Вот если б ты так формулы запоминала, Учайкина, — а? Если б ты хоть выучила, что эф равно гэ эм эм на эр-квадрат и поняла, что это значит.

— Потом вдруг остановился так резко, — не обращая на него внимания, увлеченно продолжала Валентина Другая, — замялся, покраснел, смотрю. «Ну и там дальше, — говорит, — много еще... Как летели, как разбились... Я думаю, что скоро построят такой стратостат, которому ничего угрожать не будет, даже солнце. А ты бы со мной полетела на таком стратостате?» Остановился, подошел ко мне так близко-близко, совсем близехонько и смотрит прямо в глаза! И тут охватило меня такое какое-то чувство, как в детстве, когда с горки на санках катались, — и страшно, и весело, и снежную пыль ртом хватаешь, и все остальное неважно, хоть мир перевернись! «Я, — говорю, — с тобой хоть на стратостате, хоть на самолете, хоть на седьмые небеса!»

Газик резко завизжал тормозами, останавливаясь на красный свет. За перекрестком возвышался старинный трехэтажный особняк с лепниной из колосьев; на крыше особняка была прилеплена синяя вывеска с надписью ИГРОВОЙ КЛУБ и белой стрелкой, указывающей вниз, на потертый жестяной козырек, прикрывавший ступеньки, ведущие в полуподвал. Справа от этого скворечника располагалась еще одна дверь, украшенная желтой вывеской ОБМЕН ВАЛЮТЫ. О том, что за дверью действительно занимаются заявленными операциями, свидетельствовали и цифры на табличке в окне, поставленные рядом со значком доллара: «Продажа — 5050, Покупка — 5080». Рядом с окошком прохаживался огромный мужик в малиновом пиджаке, что-то свирепо выговаривавший своему абоненту в прижатую к уху ярко-желтую трубку с торчащим проводочком антенны. «Урою стукача… рамсы попутал... падла рябая… стрелу забивай… бочку и санчеса беспалого...», — ярость малинового пиджака была столь велика, что перелетала даже через широкий перекресток, рассыпаясь щедрыми осколками нецензурной лексики. Рядом с пиджаком, покачиваясь на острых и тонких каблуках, нервно курила высокая девица с прической из соломенного блонда, пережженного мелкой химией до кудерьков комнатной болонки. На ней красовалось мини-платьице цвета ядовитой фуксии, длина которого едва прикрывала причинное место, а глубина декольте обещала воплощение самых смелых фантазий. «На Советскую приезжай!» — потеряв терпение, рявкнул пиджак, схлопывая трубу и разворачиваясь в сторону ступенек, уводящих род людской в игровой рай (или ад?..). Болонка преданно засеменила за хозяином. Не дожидаясь зеленого, мимо их газика по левому ряду, мигая сине-желтыми лампами и утробно завывая сиреной, пролетела замызганная, несмотря на лето, белая Лада-семерка, обведенная по бокам синей полосой, с которой на прохожих глядело строгое слово МИЛИЦИЯ. Из стеклянного стакана с надписью ГАИ, установленного на круглой ноге-трубе слева за перекрестком, высунулся постовой в фуражке с красным околышем и отчаянно замахал полосатой палкой, запоздало пытаясь затормозить соблюдающие правила дорожного движения автомобили. К счастью, вспыхнул зеленый, и Валентин так же резко рванул вперед. Валентину отбросило на плюшевую спинку сиденья. «Но где же евро, и что это вообще за курс?..» — мелькнула в ее голове запоздалая мысль.

— Проводил меня в тот вечер до околицы, а потом все, — нету и нету. Пропал. День жду, второй жду, третий жду, а через неделю узнаю, что в Ущупове призыв уж прошел и теперь, значится, наших архангеловских парней очередь. Тут я, значится, только и сообразила, что уехал Валька на два года, а что через два года будет, — един Бог ведает. Ну поревела-поревела, а потом думаю, — ладно! Два года — не срок, мамась вон тятьку два года с финской ждала, а после четыре с немецкой, пока похоронка не пришла и не осталась она в вечных вдовах нас вытягивать. Подожду и я, чай, не поседею. И стала, значится, ждать… Год прошел, а от этого ни слуху, ни духу, только через пятого-десятого, от брата к свату узнаю, что Вальку Учайкина за успехи в службе и политическую грамотность взяли в парашютные части при нашем же Юрюзанском летном училище. Вот ведь, думаю, поганец — ведь совсем рядом, мог бы и в отпуск выпроситься. А может, думаю, и выпросился, да только в отпуск-то ходит к какой-нить крале городской, у которой ручки чистые и губы накрашеные! А я тут его жди, как дурочка последняя! А тут как раз и школа закончилась, и пошли подружки-то мои замуж выходить, — то одна, то другая. Мамка меня вроде не торопит, потому как остальные-то сестренки меньше меня, и я работница главная, но чувствую, — что-то да будет! И точно, — на Покров заявляется Кольки Масинькань дядька с Пасянь-бабой, сватьей нашей деревенской, сватать меня за Кольку. Ну, мамась им, — пасиба, кортан, уважемик, но эряви думамс. «Вант, — корте тень, — Валька, Колясь аванзо вейке цёра, кармат кудосост прявтокс, парыят лангозот машнеме а кармить. Да истякак сон а озорной, а тюриця, пансимат а мень кисы а карми».29 И так она, милая ты моя Валечка, своими речами меня растревожила, что я всю ту ночь не спала, — все думала, мож, и вправду за Кольку замуж пойти?.. А наутро почтальонша наша, Галай Марька, письмо мне приносит: Учайкиной Валентине Ивановне от Учайкина Валентина Петровича! Вай верепаз,30— у меня ажно руки затряслись! Открываю я, значится, этими дрожащими руками конверт, вытаскиваю письмо, а там на листке всего четыре строчки:

 

Об одном лишь тебя я молю —

            Будь суровой и даже безжалостной:        

            Драгоценное слово «люблю»           

            Сбереги для меня, пожалуйста.

 

И подпись:

                                                Навечно преданный тебе В. Учайкин.

 

Валентина терпеливо кивала головой в такт нелегкой истории счастливой любви, наблюдая как коробки таксофонов на бульварах сменяются телефонными будками с увесистыми дисковыми аппаратами, в щели которых она сама когда-то (неужели?) засовывала маленькие двухкопеечные монетки, а скопления уличных ларьков, выставляющих на обозрение ряды прозрачных бутылок с разнообразными пестрыми этикетками (от встрепанного белоголового орла до подмигивающего хитрым глазом Распутина), тают, уступая место хаотичным блошиным рынкам, в толкучке которых продавцов было трудно отличить от покупателей, — все назойливо и отчаянно совали друг другу колготки, разноцветные ситцевые халаты, пучки петрушки и укропа, дермантиновые ботинки с блестящими наклепками, сапоги из искусственной змеиной кожи, тюбики губной помады и коробочки палеток, семечки, отвертки и шурупы, колеса, одеяла, занавески, доски, видеокассеты и прочие насущные товары. Один мужичок насквозь пропитого вида в кепке блином, прикрывающей засаленные седые патлы, стыдливо приоткрывая пиджак перед двумя подростками с острыми панковскими хаерами в полметра высотой, демонстрировал им нечто, весьма напоминавшее обрез. Рядом с приценивающимися к огнестрельному оружию панками топтались две девицы в одинаковых кожаных мини-юбках, черных сетчатых колготках, с одинаковыми мега-начесами на выкрашенных в иссиня-черный цвет волосах, в которых, как в стогу сена, были зарыты бледные пятна круглых лиц с сиреневыми ямами глазниц и фиолетовыми провалами ртов. Подружайки явно дожидались конца акта купли-продажи, чтобы предложить храбрым любителям панк-рока свою любовь, — то ли по душевной симпатии, то ли просто за деньги. Барахолка кончилась и перед взором Валентины возникло массивное серое здание этажей в семь, с бесчисленными однообразными плоскими окнами. По центру здания, спускаясь с пятого до второго этажа, висело огромное полотнище, с которого на москвичей и гостей столицы внимательно смотрел вождь мирового пролетариата, торговавшего за углом всякой дребеденью. Портрет, видимо, в силу стремления художника преодолеть границы стандарта, шаблона и и предсказуемости, был выполнен в палитре красного цвета, — от кирпичного до алого, — и замысел, действительно удался: глаза Ильича были словно налиты кровью, а сочные красные губы складывались в ухмылку вампира, только что выпившего литра два свежей качественной крови. Не успела Валентина вздрогнуть, как портрет, словно видение, исчез, сменившись желтыми корпусами завода, увенчанного частоколом дымящихся труб. СЛАВА ТРУДУ! — гласила растяжка на самом верху, союз славы и труда был скреплен печатью из перекрещенных серпа и молота: внизу же, рядом с проходной, на желтой стене виднелась надпись Modern Toking, старательно выведенная круглым полудетским почерком.

— Ну, думаю, — слава тебе Господи! — приложив ладонь к щеке, напевно вскликнула Валентина Другая. — Не привиделось мне и не почудилось, — любит меня Валька, как я его. Теперь, думаю, достанет сил дождаться. Ну стала опять ждать. Жду-жду, каждый день письмишко перечитываю, уж все замусолила. А этот антихрист, Колька-то Масинькань, Фахтины их фамилия, повадился за мной ходить, — и ходит, и ходит, и долдонит, и долдонит про свою любовь невозможную. Пойду вечером воду таскать, а те шайтянось ванстосамам и педи тень, пока курцям плеча лангсо а паневи кодаяк. Моли удалом кавтошка шаганка, и корты-корты, монень толкови апак лотксе, что мон, кортэ, илязан капша, Валентина, мере накой капшама, ков тон туят курцямарто и пешксе ведь ведра марто, сон апак капша ёвтне, кода пек монь вечксамам, и кодамо минек сонзэ марто карми улеме вечкамонок, и кодат минек улить виевть  эйкакшонок, а минек эйкакштнень кодат вадрят виевть кармить улеме нуцькаст, а мон стараян велявтомс, штобу меремс берянь вал эли варштамс лангозонзо кежейстэ, но ков велявтат, коли курцясь плеча лангсо стака и прят пек а велявтови, а пока мон велявтан, пока мон ведрам марто велявтан, сон карми седе бойка чиеме и кенери мельгам велявтомо, и зяро мон а велявтнян, сон пачк кенери стямс монь копорь удалов и кортэ монень, давай велявтнек, монень те паро мельс, потомушта, васня, варштат монь лангс, а главной, омбоцеде, седе кувать эйсем кунсолат и кармат паломо вечкеманть эйсте, а мон секс и салынь тонь панарот и палят сестэ, авуль чарамсто, а штобу седе кувать кортамс тонь марто, потомушто тон эзить карма, пока мон эзинь уряда решительна тонь палят и панарот ундопотс, и сестэ минь тонь марто кувакасто кортэнек, потомушто тонеть ведь потсто туемс а ков, а уемс палявтомо и панартомо тон а кармат, и секс тонь прят ведьстэ неяволь и, козонь туят, монь лангс ваныть и эйсэм  кунсолыть. Кружатанк, кружатанк, а мейле мон молян икелев, потомушто монень эряви ведесь кандомс, и пек кувать мон а кружаван, сизян, и мон молян икелев, а пстидемс сонзэ монень а тееви, потомушто ведь ведрась стака, и пильгем венемить, и вейке пильге лангсо тесэ а криньдявтневат хоть кодамо вий марто, и секс мон аламодо аволдакшнан пильксэ и куроксто сонзэ путан тарказонзо, штобу а прамс. А те колода гуесь грехс эйсэм вети, секс мери вечкеманть эйстэ курцятак стамбарсто а неявтови тень, варштан курцят лангс и как тол нилян, — васня курго потсом пси и коське, мейле кирга парьцем паломо карми, мейле седеем карми паломо, а мейле моньсь весе палан.31

  И так он меня с панталыку сбил, что совсем я запуталась, и пингем монь кармась пекень берянь, — ёжолгадан, мезеяк эряви теемс и илыкемдак арась, штобу истя молезэ.32

 Думаю, — да вернется ли Валька-то? А ну как не вернется… И начну на Вальку злится, и злюсь, и злюсь, а Кольку уж вроде как и жалко, недостойного…

Мимо газика, с левой стороны гордо протарахтел мотоцикл «Урал», в точности такой, на котором летом отец возил Валентину с матерью и Илюшкой из Урузья в деревню: мать садилась сзади, одетая в двое спортивных штанов и старую, болотного цвета синтепоновую куртку, которую, кроме поездок на «Урале», надевала лишь для рытья картошки, а Валентинку и Илюшку сажали в люльку, завернув, подобно кочанам капусты, в слои разного старого тряпья, от кофт до пальтишек. На голове у Валентинки красовался настоящий взрослый мотоциклетный шлем, одетый поверх теплой осенней шапки; Илюшка же для шлема был еще мал, поэтому мать, под протестующие вопли и негодующие визги, натягивала на его головенку зимнюю ушанку из искусственного рыжика-пыжика. Пассажиры этого московского «Урала», видимо, тоже ехали на дачу: девочка в люльке окинула Валентину равнодушным взглядом, мать на заднем сиденье презрительно поджала губы, а отец, крепкий мужичок в старой, уже тесноватой ему кожанке, залихватски ей подмигнул, вырываясь вперед и оставляя за собой струю столь едкого черного дыма, что Валентина чихнула раз, другой и третий. Прочихавшись и открыв глаза, она уже не увидела мотоцикла, — вместо него впереди игриво покачивала голубым квадратным задом новенькая «пятерка» под номером Р 02-42 МК. Затем пятерка свернула налево и ее место проскочил оранжевый «Запорожец» с невероятными номерами, выкрашенными черной краской, на которой, как на школьной доске, франтовато красовались белые цифры и буквы:

                                    70-03

                                           БРЯНСК

 

Вглядевшись в движение, Валентина обнаружила, что желтые Икарусы, вилявшие присоединенными черной гармошкой хвостами, сменились тупорылыми полосатыми лиазами и круглоголовыми, словно бы игрушечными пазиками, а тех, в свою очередь, вытеснили дребезжащие кавзы с острыми собачьими мордами с намордниками радиаторов. По встречной полосе прогремел оранжевый «Камаз», казавшийся на внезапно сузившейся улице невероятно большим и мощным, словно Илья Муромец, за ним следовал поджарый спортивный «Зил»; троицу в качестве Алеши Поповича замыкал грузный «Газ», тяжело качавший усталыми боками ободранной коробки закрытого кузова. Сидевшие за баранками своих железных коней водители, высовываясь из открытых окон, радостно махали трудовыми мозолистыми руками бежавшим по тротуарам девушкам: девушкам, остриженным под пажей или распустившим свои русы косы до пояса свободно развеваться на летнем ветерке,  в расклешенных, дерзко-коротких мини-юбках или джинсах-клеш, легко вышагивающих по мостовой тонкими ногами в босоножках с толстыми увесистыми каблуками или тяжелых туфлях с платформами-манками; девушкам, перекрасившимся в блондинок и брюнеток и закатавшим собственные волосы под чужие шиньоны, гордо несущим на головках вавилонские башни бабетт, стреляющим густыми черными стрелками из-под длинных челок-пони, оправляющим на ходу однотонные платья-футляры или пышные подолы бочкообразных юбок в крупный горох или полоску; девушкам, взволнованно вздрагивающим кокетливым золотистым перманентом, выглядывающим из-под наигранно-скромных шелковых платочков и кокетливых шляпок, поправляемых ручками в изящных перчатках, — белых, голубых, розовых... А девушки, сказочно-прекрасные и недоступно-волшебные, желанные  и коварные, смеясь и змеясь, исчезали за дверями своих излюбленных мест обитания, за дверями магазинов: Галантерея — Комиссионный магазин — Универмаг — Универсам — Гастроном — Торгсин…

Девушки, как и машины, исчезали, улицы, как и дороги, пустели... Стремительно пустел город, заливаемый потоком раннего утра, — того самого утра, что красит стены древнего Кремля нежным светом, — тем самым, тонким, трепетным, перламутровым оттенком утреннего солнца,  робким, девственно-чистым румянцем  зари, которая еще не в силах полностью справиться с сизым ночным туманом, что расползался под копытами рыжей кобылки, везущей вместительный деревянный ларь, поставленный  на возок с четырьмя большими колесами. Хозяин ларя и того, что скрывалось за его деревянными стенками, — точильный и лудильный инструмент?.. кукольный театр?..  золотарная бочка?.. невыделанные овечьи шкуры?.. — заросший седой щетиной мужик в сдвинутой на нос бурой от старости кепке, сидя на козлах, сладко зевал во весь щербатый рот и, вяло перебирая вожжи, кутался в солдатскую шинель. Валентина почувствовала озноб, пробирающий то ли от холода, то ли от тайного страха, набухающего где-то за диафрагмой. Они проехали станцию метро (к ее величественным колоннам торопливо направлялся военный в подпоясанной ремнем гимнастерке, картинно изогнутых галифе и хромовых сапогах, сочно отливавших свежей ваксой под розовыми перстами Авроры; за ним тяжело топал покрытыми неотмываемой вековечной русской грязью кирзачами работяга в фуфайке и котомке за сгорбленными плечами) и внезапно свернули в места вида столь затрапезного и сиротского, каких Валентина не видывала и в родном Урузье: налево пойдешь – колхоз, а направо пойдешь – погост, на обочине — сена воз, поле, роща и пустота. А Валентина Другая все пела, растекаясь по изгибам и излучинам своей любви и судьбы:

— Так вот, родненькая ты моя Валечка, второй год прошел в тоске напрасной, и не стало сил, высохла ажно вся. И вот, значится, лето кончилось, дожди уж полили, пошла я как-то поутру свиней кормить. Покормила, стала хлев чистить, убираю и думаю обо все об этом. Думала-думала, и вдруг решила, что все, — хватит, истомилось мое сердце! Коли не объявится Валька до конца сентября, то выхожу за Кольку замуж, иначе удавлюсь с тоски. Решила, — и прямо полегчало сразу. И что ты думаешь, — от напряженности момента Валентина Другая повернула к Валентине горящие синим огнем, чуть раскосые зарайские очи, — что ты думаешь? Выхожу во двор, а там Валька стоит, да такой Валька, что ни в сказке сказать, ни пером описать! В сером костюме, галстук такой темно-синий, с искоркой, в руках белый плащ, на ногах ботинки лаковые черные, а на голове шляпась! Истинной фетровой шляпась! А я-то босая, с грязными ногами, пулай старый-престарый, дыра на дыре заплатой прикрывается, на голове платок доильный, весь коровьим хвостом исшорканный. До того я от неожиданности и сраму обомлела, что ведро из рук выронила, а оно к его ногам и покатилось. И так, значится, стоим и смотрим друг на друга. Потом Валька ведро поднял, в сторонку отставил, шляпу снял и ко мне подходит. Посмотрел на меня, — да как будто не в глаза, а в самую душу заглянул, — а потом как заулыбается! «Ну, — говорит, — собирайся, Валентина, да поживее, — времени у нас с тобой в обрез. Айда ардотанк».33 — «Те ков жо,34 — я говорю, не говорю, нет, — шепчу, потому как во рту, как у Кольки, высохло и горло жжет, — арттанк?»35 — «К председателю, — отвечает, — расписываться. Я уж тебе направление на учебу выписал, но расписаться все равно надо, потому как тогда нам комнату в общежитии отдельную выделят. Так что скорей. Бойка,36 Валька. Тон пачк истясо бойкат и теят весе пек бойкасто, и тече эряви оштё седе бойка».37 И что ты думаешь? Столько раз я себе представляла, что вот, он приедет, и уж тогда-то я над ним покуражусь, уж тогда посвоевольничаю! Ты, он мне скажет, Валя, лучшая из всех, выходи за меня замуж. А я ему такая: не пойду я за тебя замуж, меня вон Колька Фахтин уж второй год замуж зовет, да я и за него не пойду. Вечкемекс мон тонь вечктян, а урьвакстом, — те пек ламо. Оля монь лангсо саят, а мон тень а карман кирдеме.38 И станет тогда Валька меня всю ночь до утра уговаривать: айда урьвакстатанк — а мон а молян тонеть, кармак улеме козейкакс монень — а карман тонеть козейкакс, весе урьвакснить — а тон мереть, што мон весе меде вадрян, но мик пек вадрятнеяк урьвакстыть — а мон а карман! А тон, сон мери, превтемат: весенень охото урьвакстомомс, а тон а бажават — мон а думавтневан, кие тонь марто карми урьвакстомо, мик истямо прявтомо арась как, кодамуяк превтеме. Арась, сон мери, паротне моньдень молить — ну и урьвакст, мон мерян, паротне лангс, раз мон а превеян. Арась, сон мери, тон анцяк вейкестэ а превеят, а остаткасто тон вадрятнестэ парат — мезде, мон мерян, мон седе вадрян весеньдестэ, мезе тон кортнят, ёвтнек, христа ради. А те, сон мери, пек стака теть ёвтнемс, потомушто мон истямо валт а содан, тонавтнинь аламо — ну, мон мерян, азю и тонавтек, а эряви монень истямо превтеме.39 Тысячу раз я сама с собой все это разыгрывала, наизусть выучила, как оно будет. А как подошел он ко мне и посмотрел на меня, — все враз забыла. Свистнул раз, — и кинулась, как собачонка. В узелок одежонку завязала, мамке две строчки черкнула, сестренку младшую самую поцеловала и к рванули к председателю, — вот на этом самом газике. А к вечеру уж в Юрюзани были...

Они проскакали по буеракам и колдобинам мимо покосившихся избушек на курьих ножках с крылечками, приступочками, завалинками и облупившимися резными наличниками, под которыми махали белыми руками и ногами выстиранные штаны и рубахи, развешенные на веревках. Ямы и провалы на дороге соединялись между собой кусками старой брусчатки, по которой, казалось, хаживали еще наполеоновские солдаты. За поcеленьем выросла промзона, огороженная, видимо, по высокой государственной важности, бетонными блоками, увенчанными кустами колючей проволоки. Свернув еще пару раз вправо-влево, так что Валентина окончательно потеряла ориентацию, они проскочили небольшой пустырь и резко затормозили перед внезапно выросшим шлагбаумом, кривым деревянным тире соединявшим две строчки деревянного же забора, огораживающего от посторонних проникновений то самое место, куда они, по всей вероятности, и ехали.

Валентин повернул посерьезневшее лицо к серой будке, от которой, как от черпала ложки, отходил черенок шлагбаума, и три раза резко надавил на выпуклое основание руля. Газик требовательно загудел.

— А через месяц уж первый раз и прыгнула, — шепотом подвела наконец итог Валентина Другая.

В окошке будки блеснул огонек, и на пороге появилась высокая мужская фигура.

— Привет сталинским соколам! — преувеличенно весело крикнул Валентин. Словно в подтверждение его слов, из нутра будки со шумом и треском, раскатившимся по предрассветным сумеркам, как горох по полу, вылетела довольно крупная серая птица и уселась на плечо привратника, после чего они вдвоем направились к машине. Охранник оказался сухопарым стариком с высохшим худым лицом, неожиданно кустистыми седыми бровями, прикрывающими взгляд глубоко посаженных глаз, и такими же седыми, но жидкими усами. Птица оказалась, к изумлению Валентины, действительно соколом, во всяком случае, имела все обязательные изящно-хищные признаки, — рябая грудка и крылья в темно-коричневых разводах, сильные когти, маленькая аккуратная голова, согнутый в острый крюк клюв и круглые желтые ягоды глаз.

— Пропуск предъяви, товарищ Учайкин, — направляя фонарик прямо в лицо Валентине, скрипучим голосом сказал старик в серо-голубом пиджаке, надетом на выцветшую гимнастерку. Сокол вонзил в Валентину взгляд, столь же острый, как и клюв, и гнусаво-пронзительно взвизгнул, как мартовский кот: хииэээ!..

Валентин, стиснув губы, вытащил из нагрудного кармана рубашки синюю книжечку и протянул ее стражам. Старик принялся ее внимательно рассматривать. Сокол вытянул шею и напрягся, словно собираясь кинуться на добычу. Воцарилась густая тишина, не разбавляемая ни звуком мотора, ни человеческим голосом. Секунды текли медленно, словно капли воды с тающей сосульки.

— Ты, Иван Заведеич, каждый раз так мой пропуск разглядываешь, словно проверяешь, настоящий или нет, — не выдержав, наконец прервал проверку Валентин.

— А я, товарищ Учайкин, помню, как ты два предыдущих пропуска потерял, — тут же, как будто того и дожидаясь, охотно откликнулся охранник. — И допускаю возможность того, что если ты по раздолбайскому складу своего характера в третий раз пропуск на объект государственного значения похеришь, то вполне можешь подсунуть мне какую-нибудь филькину грамоту, думая, что я этого по необразованности и старым глазам не замечу.

Валентин резко выпрямился на сиденье и изо всех сил сжал баранку руля, — видно было, что конфликт поколений на пропускном пункте происходит не в первый раз. Старец, важно выпятив высохшие губы и, прищурясь, вновь опустил фонарик в злосчастный пропуск.  «Хииее!..» — во второй раз угрожающе взвизгнул сокол. На скулах Валентина заходили желваки.

— Иван Заведеич, — перегнувшись через водителя, миролюбиво сказала Валентина Другая, — ну что ты в самом деле, как ребенок малый, играешься? Знаешь же, небось, что у нас сегодня вылет, — специально, что ли, ему нервы мотаешь? Нехорошо.

— Нам секретную информацию не докладывают, — захлопнул наконец книжечку Иван Заведеич. — А все особо важные испытания и вылеты на нашем аэродроме проводятся точно в шесть часов утра, так что если вы туда торопитесь, то у вас осталось ровно двадцать две минуты, — не глядя на Валентина, он вручил ему пропуск и направился к шлагбауму. — И я, товарищ Учайкина, прямо сказать, до сих пор не уверен, правильно ли поступил, не написав на вашего супруга откровенную докладную, отрывающую вышестоящему начальству глаза на все его геройства.

Просунув руку в окошко будки, блюститель порядка нажал на какую-то кнопку, шлагбаум паралитически затрясся и пополз вверх, открывая газику дорогу на объект государственного значения. Валентин яростно дал по газам, и газик, рванув вперед, взвизгнул вместе с остававшимся стеречь границу соколом: хиииеее! Повернув направо, они понеслись вдоль бесконечного ряда серых деревянных ангаров, напоминавших огромные сеновалы или овины.

— Пиши-пиши… писатель… все свои откровения запиши, смотри, чего не забудь, — злобно приговаривал Валентин, упрямо глядя вперед суженными от злости глазами. — Думает, что если у него брат — главный интендант, то ему все позволено. Я вот тоже как-нибудь соберусь и напишу, что его птица мешает машинам нормально взлетать, болтаясь без дела в воздухе.

— Ну что ты мелешь-то, Валька, — не выдержала Валентина Другая. — Он же старый уже, как сам Заведеич, и полуслепой. Ему уж на человечьи года лет девяносто, где ему там болтаться-то.

— А если старый, то надо идти на заслуженный отдых и не ставить молодым палки в колеса! А ты бы вообще помолчала, заступница, — может, и ты чего напишешь тоже?!.. Вылезайте, приехали, — он затормозил у желтого двухэтажного домика с решетками на окнах. — Десять минут на все про все, — некогда копаться! Давай-давай-давай, курица зарайская, — набросился он на Валентину, в растерянности сидевшую на заднем сиденье, — от нее, можно сказать, ход истории зависит, а она тут, видите ли, сидит-высиживает! На вот, возьми, — это пусть у тебя будет.

Валентина Другая, уже успевшая подскочить к входной двери с узорчатой чугунной ручкой, обернулась, вытаращила глаза, делая страшную физиономию, и тоже принялась беззвучно приговаривать: давай-давай-давай! Валентина суетливо засунула в сумку небольшой четырехугольный сверток, тщательно замотанный в белое вафельное полотенце, выпрыгнула из газика и кинулась следом за Валентиной Другой. Они взбежали по узкой лестнице на второй этаж, простучали каблуками по вытертому до залысин паркетом коридору и заскочили в последнюю дверь. Навстречу им из-за объемного письменного стола порывисто встала пожилая женщина в белом халате. За ее спиной, над столом в ряд висели три портрета, изображавших Ленина, Хрущева и, кажется, Чкалова.

— Учайкина! — гневно воскликнула женщина, являвшаяся, видимо, каким-то ответственным медицинским работником. — Где вас, простите, черти носят?! Вы мне всегда казались самой организованной и ответственной комсомолкой нашей организации, а в последний момент выкидываете такие фортеля! Быстро давление мерить!

— Октябрина Кондратьевна, — миленькая, — давление в норме, — честное комсомольское, — ей-Богу, — не до давления уже, — простите-извините, — колесо по дороге спустило, — вы же меня знаете, — из меня хоть гвозди делай, — лучшие гвозди в СССР будут! — увлекая Валентину к двери в конце комнаты, залебезила Валентина Другая. — Вы там напишите, как всегда, сто двадцать на семьдесят пять, пульс шестьдесят, не срывать же из-за пустяков вылет!

Она втащила Валентину в темное помещение, захлопнула тяжелую дверь, отсекавшую негодующие возгласы Октябрины Кондратьевны, и щелкнула выключателем. Загорелся тусклый свет, и Валентина увидела, что они находятся в какой-то кладовке, где вдоль стен стояли полки с папками, ящиками и коробками, в углах — сваленные кучей голубые и красные баллоны типа огнетушителей, а посередине стояли две скамьи, на которых лежали две аккуратных бело-голубых стопочки одежды и стояли четыре туристических рюкзака из грубой военной мешковины.

— Давай, родненькая, — бойко, бойко! — лихорадочно принимаясь расстегивать пуговицы блузки, подбородком указала она Валентине на вещи, предназначенные, по всей видимости, для них. — Белый — исподний, голубой — верхний.

Валентина послушно и поспешно начала стаскивать с себя одежду, не давая себе воли подумать о том, зачем она это делает, заразившись, словно простудой, лихорадочной торопливостью своей тезки. Белое оказалось внутренним комбинезоном из какой-то эластичной мягкой полуткани-полукожи, названия которой Валентина не знала, серебристо-голубое — комбинезоном внешним, более плотным и скользким.

— Глянь, какую красоту сотворили, — специально для нас с тобой, — обычно-то в чем прыгают? — да в чем попало, — что на складе завалялось, то и сунут, — какой-нить маск-халат перешитый-перекрашенный, как из болота вынутый, — а тут, ты видишь, — все новенькое-голубенькое-блестящее-экспериментальное, на кнопочках да застежечках специальных, — ты знаешь, как они называются? — молнии, вот как! И даже ботиночки, — ты глянь, голубенькие, на молниях! Будем с тобой, как два ангелочка, — возбужденно приговаривала Валентина Другая, натягивая Валентине на голову голубой шлем. — А знаешь, для чего их разрабатывают?.. — приближая свое раскрасневшееся возбужденное лицо вплотную к лицу Валентины, зашептала она. — Мне Валька по секрету сказал, — для сверхвысотных прыжков из стратосферы, — они особо прочные, в них не замерзнешь! Собираются опять стратостат строить, ну вроде того, на котором Васенко-Федосеенко-Усыскин разбились, но только в сто раз лучше, конечно! Валька-то мой губу на стратостат раскатывает, но уж не знай, не знай, как получится, — он, вишь, проштрафился, сумку потерял, а там мало того, что свои документы все были, так еще и пара каких-то секретных бумажек! Ох уж его тогда песочили, ох и разбирали по косточкам! — вы, говорит, понимаете, товарищ Учайкин, что эти документы могут попасть в руки к американским шпионам, которые только и думают о том, как бы опередить Советский Союз на пути к космосу? Вы это понимаете?! Я тогда ночи не спала, Богородице молилась, — Господи, думаю, мало того, что с волчьим билетом выгонят, коров пасти не возьмут, так ведь посадят же, — и не за такое только так сажали! Слава Богу, услышала, заступница, — через четыре дня сумку нашли, — Валька ее у приятеля забыл, Юрки Гагалина, — сессию они, вишь, успешно сдали и отмечать пошли, наотмечались, идиоты! Год назад это было, а Заведеич до сих пор вспоминает, ирод!

Плохо соображающая Валентина, как завороженная, разглядывала нежную кожу ее щек, темно-русые ворсинки бровей, плотные густые ресницы, летающие вверх-вниз, следуя взгляду глубинно-голубых глаз, яркие круглые губы и розовый язык, время от времени смачивающий их блеском слюны, — от этой привычки она отучала себя долго и мучительно, окончательно отучившись лишь в Винляндии.

— Ну теперь давай, я тебе парашюты помогу одеть, а то ты сама не справишься, — переместилась Валентина Другая к рюкзакам, покончив с комбинезонами, ботинками и шлемами. — Тут главное, как следует нижние ремни закрепить — не слабо, чтоб нога не болталась, но и не туго. Я себе, когда первый раз прыгала, так затянула, что волосья на письке в кровь пообдирала, — сперва-то от волненья не почувствовала, а как приземлилась — батюшки-святы! — идти не могу, горит все! Полгода потом плешивая ходила… Так что это дело такое, важное… Нормально? Не давит? — опустившись на корточки, она вопросительно взглянула на Валентину снизу.

— Нет…— растерянно пролепетала Валентина — Не давит. Только…

— Ну вот и хорошо, — не слушая ее, перебила Валентина Другая. — Значит так, смотри сюда и слушай тоже, — второй раз повторять времени уже не будет. Основной — над левой сиськой, запасной — под правой, — она взяла Валентинину правую руку и положила ее накрест налево, а левую — направо. — Чувствуешь кольца?

Пальцами обоих рук Валентина сжала сталь колец и утвердительно кивнула.

— Дергать можно сразу, не считая там ни до пяти, ни до десяти. А можно и не дергать, потому как мы тебя прикрепим вот к этому умному аппаратику, пэпэкэу называется, — она принялась пристегивать к верхним лямкам небольшую металлическую коробочку, на один из углов которой был привинчен шуруп: шуруп переходил в прутик, а прутик в тонкую леску, на конец которой была посажена застежка. — Как сядешь, — посмотри наверх, — наверху будет трос с карабином, пристегнешь серьгу к карабину, вот серьга, вот она, — вот, — Валентина Другая потрясла перед носом Валентины застежкой на леске. — Не забудь, иначе должна будешь дернуть кольцо обязательно, а так тебя пэпэкэу сам раскроет. Хотя, Валька тебя наверняка пристегнет и обо всем говорить будет, — ты главное, в панику не впадай и команды слушай. И не думай ни о чем, тут самое главное, — ни о чем не думать. Просто сделай шаг и все. На ту сторону сделай шаг. Сделай шаг. Тьфу, да тебе ж и шагать-то не придется, отстегнешь ремни, — и полетела! — она просунула руки Валентине под мышки и легонько ее встряхнула. — Ну-ну, ты мне тут давай не столбеней, ты же у меня всегда смелая девка была, куда только и с кем не ходила! А это у нас капэ двадцать три, кислородный прибор, короче, его снимать можно только перед самой землей, ты меня поняла, — иначе задохнешься. Ты меня слышишь, ты поняла?..

— Я поняла, — кивнула Валентина, стаскивая с лица черную, остро пахнущую резиной маску, гофрированная трубка которой змеей уползала куда-то за спину, к источнику кислорода. — Я поняла, только…

Выговорить «...что все это значит?» она не успела, поскольку дверь распахнулась и на пороге кладовки показался плотный высокий военный средних лет в темно-синем кителе и брюках с ярко-красными лампасами. Из-за его блестящих золотом погон выглядывало испуганное лицо Октябрины Кондратьевны.

— Давление сто двадцать на семьдесят пять, товарищ полковник, пульс шестьдесят ударов в минуту, Василь Григорьич…

Не слушая ее, военный строевым шагом подошел к прямо к Валентине. Валентина Другая выпрямилась в струнку и громко отрапортовала:

— Товарищ полковник, разрешите доложить: подготовка к сверхвысотному прыжку успешно завершена! Парашютист-испытатель — сержант Учайкина.

Не глядя на нее, полковник одобрительно кивнул Валентине и без церемоний положил ей руки на плечи.

— Ну що, Учайкина? — с мягким малороссийским распевом, стирающим разницу между т и ц, ы и и, в и у, спросил он, глядя ей прямо в глаза. — Що, красуня моя? Страшно трохи? Боышься?

— Никак нет, товарищ полковник! — расправив плечи под его по-крестьянски большими, теплыми ладонями и вытягивая шею и подбородок, громко доложила Валентина, внутренне изумляясь самой себе.

— Ну, молодца, молодца, доню… Хуч и шахрайка,40 но молодца, — с какой-то ласковой грустью произнес военный, по-отечески поглаживая Валентину по рукавам голубого комбинезона. — Ты, доню, запамятай: боятыся не соромно, но боятыся потрибно тильки тут, на зэмли. А як у литак сядэш, — боятыся вже не можна! Я и сам, доню, висим рокив тому дуже боявся, а мени вже тоды триццять висим рокив було, — старий пень вже був, хе-хе!  А у литак сил и гадаю думку, — чого ж я боюся? Я ж ни на вийни, ни з мессерами на побачення лечу, я лечу над нашою дорогою совэцькою батькивщиною, яка робить усё можливе для розвитку совеэцькой авиацыи. Парашути и обладнання, створени руками совэцьких людэй, — це ж не буржуйськи вытрэбэньки, диють воны на видминно! Родина чуэ, родина знаэ, як в облаках йии син пролетаэ. И син, и доч, доню, — родина усё знаэ, усих своих дитей, своих героив, для яких особиста справа невиддильнэ вид спильной справи! И тильки так подумав, — чуэшь, доню, — вись страх як рукою зняло! А тоды, доню, ми про двадцять осьмэ-та тильки мриялы. Тоды у кабини було минус пьятдэсят пьяц! Я стрыбав, як ведмидь, — весь одяг на хутри, одни унти три килограми вагою! А уся амуницыя до сорока килограм доходила, — ось воно як було. А у тэбэ скильки, симнаццять?41

— Шестнадцать девятьсот, товарищ полковник! — гаркнула Валентина Другая.

— Ну, я и кажу, шо симнаццять. Ну, ничого-ничого, ти дивчина не тильки гарна, але справна, — здужаэмо. Як тэбэ вирядився-то, а, — Учайкина? Як нарэчену, — хуч знову замиж видавай. Так що, доню, ныни стрыбай та радий, — уси умови, як у санаторыи. Ныни, в епоху литакив з реактивними двигунами, польоти на велыких висотах вдень и вночи стали звичайним явищем. Вони не вымагають вид льотного складу якихось особливих физичных даных. Сучасни литаки мають герметични кабини, яки оберигають людыну вид безпосереднього впливу повитряного середовища. У герметичний кабини литака льотчику немаэ потреби перебувати в дуже тьоплому обмундируванни. Тут пид час висотних польотив температура не опускаэцця нижчэ плюс десяти градусив. И разом з конструкторами и льотчиками брали, беруть и будуть брати активну участь у боротьби за висоту совэцьки парашутисти! Парашутисти ДОСААФ и Вийськово-Повитряних Сил Союзу совэцьких социалистичних рэспублик рик за роком доводять всьому свиту, що порох у них збэригаэцця сухим. У минулому роци вони оновили майжэ уси свитови рекорди в затяжних и висотних стрыбках. Валентина Кулиш, не розкриваючи парашута, пролетила тысячу шистсот шистдесят метрив, а Микола Никитин, чемпион свиту в цьому види стрыбкив, пролетив чотирнадцятеро тысяч шистсот дваццять метрив. Антонина Алимова стала володаркою свитового рекорду, розкривши парашут на высоти девьать тысяч триццять пьать метрив, Валентина Рульова пролетила десять тисяч симсот метрив, Володымир Зуэв — тринаццять тисяч шистсот пьатдесят метрив. І усё це в ничних умовах! Ось вони — соколи-орли, росийськи чудо-богатири! Та хиба знайдуцця на свити таки вогни, муки и така сила, яка пересилыла б руську силу?..42

Полковник разгорячился и принялся ходить по кладовке, энергичными взмахами правой руки подтверждая и усиливая достижения и рекорды отечественной авиации и парашютного спорта. Его приятное, но уже начинающее стареть, раздаваться и обвисать лицо с мягкими щеками и носом уточкой будто бы подтянулось, набираясь мужества и отваги былых подвигов. Валентина и Валентина Другая терпеливо слушали, — Валентине ужасно хотелось переступить с ноги на ногу под весом семнадцати килограмм, нагруженных на нее, как на лошадь, и спереди, и сзади, и она изо всех сил сдерживала себя, чувствуя, что переступать в такой момент не положено.

— Василь Григорьич, — робко пискнула наконец Октябрина Кондратьевна, так и застрявшая на пороге, — товарищ полковник, пора.

Запнувшись на полуслове и полушаге, Василь Григорьич остановился и озабоченно взглянул на часы.

— Коротше, Учайкина, поставыш рекорд, — пошльомо тэбэ у серпни на мижнародни змагання у Югославию, зрозумила? Особисто буду клопотати.43

— Служу советскому народу! — одновременно подтвердили Валентина и Валентина Другая.

— Ну добрэ, — подвел итог полковник. — Чоловик твий вже внизу чекаэ.44

Он по-военному четко развернулся и вышел из кладовки.

— Скорей!.. — прошипела Валентина Другая. — Бойко, бойко, — если опоздаем начсмены рапорт напишет!

Топоча голубыми ботинками, они кинулись к выходу. Полковник, как сон, как утренний туман, уже успел раствориться за какой-то из высоких дореволюционных дверей. Валентин, одетый в комбинезон и шлем болотного цвета, напряженно ходил возле газика, так и стоявшего перед крыльцом. Он сурово взглянул на Валентину, но говорить ничего не стал. Его неподвижное лицо со сдвинутыми бровями и крепко сжатым ртом, сильнее подчеркивавшим скулы, еще больше напоминало статую, но уже не Аполлона, а Давида, приготовившегося к броску и не видящего никого и ничего, кроме своего Голиафа, — мишени, которую следует поразить. Валентина втиснула себя и свои вьюки на заднее сиденье, и они вновь помчались вперед по полю, — уже совершенно пустому, уходившему влево и вправо зеленым, еще не выгоревшим под солнцем травяным покровом, — вперед, вперед, на восток, к солнцу, — лениво и сонно оно поднималось над туманным краем поля своим золотисто-алым боком, начиная новый летний день, — вперед, вперед, вперед, к серебряной птице, которая, постепенно отделяясь от солнечного диска, увеличивалась в размерах, набирала вес, материализовываясь из черточки, галочки, штриха, наброска, эскиза в отливающий серебром белый самолет.  Спокойно, величаво и мощно он стоял на земле, раскинув крылья, безо всякого усилия державшие длинные овальные бочки турбин. Вблизи самолет напоминал уже не птицу, а рыбу, рыбу-кит, — огромную касатку с двумя селедками по бокам. На касаткином хвосте горела пятиконечная красная звезда, а на носу стояла цифра семнадцать. Под цифрой взад-вперед расхаживал еще один военный, — брюки его, в отличие от брюк Василия Григорьевича, были без лампасов, а китель в поясе стянут ремнем.

— Начсмены, — шепнула Валентине Валентина Другая. — Майор Тихоходов. Злющий, зверюга! Говорят, до сорок четвертого летал, как ас, а потом начал штурвала бояться, — ну, его на поле и выперли.

Они выстроились в ряд перед зверюгой Тихоходовым, демонстративно поджимавшим и без того тонкие губы, так что рот превращался в прямую полоску.

— Без пяти минут шесть, Учайкин, — постучав по циферблату наручных часов, вяло произнес Тихоходов. — Скажите жене, чтобы она вам на день рождения часы, что ли, купила. Или вы ей, — тоже вариант. Докладывайте. Как поет известная артистка Курченко, — за эти пять минут вам нужно очень много сделать.

— Товарищ майор, — глядя перед собой, пошел чеканить слова Валентин, — экипаж к вылету готов. Состав экипажа: пилот — старший лейтенант Валентин Учайкин, парашютист-испытатель — сержант Валентина Учайкина. Боевая задача: пилоту подняться на высоту четырнадцати тысяч метров, парашютисту-испытателю совершить сверхвысотный прыжок с указанной высоты с немедленным раскрытием парашюта. Время вылета: двадцать первое июня тысяча девятьсот пятьдесят шестого года, шесть ноль-ноль. Командир экипажа: старший лейтенант Учайкин.

— Вылет разрешаю, — вздохнув, согласился зверюга. — Механику скажите спасибо, он сюда полтора часа назад пришел, машина готова.

Из-за переднего шасси самолета выглянула круглая, добродушная физиономия механика, уже запачканная чем-то черным, и сообщнически подмигнула экипажу смеющимся глазом.

— За мной, — кинув быстрый взгляд на Валентину, скомандовал командир экипажа. Инстинктивно поддерживая тюк, свисавший с живота, Валентина кинулась за ним, стараясь не семенить, а идти уверенно. Они направились к хвосту самолета и подошли к спускающейся на землю широкой платформе люка, открывающего вход в касаткино брюхо. — Залезай, чего ждешь, — посмотрел на не Валентин.

Валентина не выдержала.

— Послушайте… Послушай… Я не знаю, кто вы такие, но такого же не бывает, такого быть не может, — забормотала она, стараясь, словно сквозь стену, пробиться через Валентинов отстраненный взгляд, в котором уже не осталось никакого человеческого сочувствия, участия и сопереживания и читалась лишь одна холодная воля и решимость выполнить боевую задачу. — Я же с парашютом никогда не прыгала, вообще никогда, нельзя человека взять и с первого раза закинуть на четырнадцать километров вверх! Я просто не умею этого делать, вы понимаете, ты понимаешь?..

— Я тебя понимаю, — спокойно ответил Валентин. — Но продуман распорядок действий. И неотвратим конец пути. Неужели ты все еще думаешь, что тебя сюда в бирюльки играть пригласили? И что значит, — не умею? Ты думаешь, все на свете надо уметь? Думаешь, танкист должен уметь гореть в танке, а моряк должен уметь тонуть? Валентина вон хоть комсомолка, но религию из ее дурной башки не выбьешь, так я ее однажды спросил, — думаешь, твой Христос учился висеть на кресте? Этому не надо учиться, это просто делают, — и не когда левая пятка захочет, а когда приходит срок. Можешь подумать об этом десять минут, до заданной высоты. Да и вообще, чего тут бояться?.. Ил-28 — это гордость советского авиастроения, за него все кабэ сталинскую премию отхватило. Давай уже, мне тебя еще пристегнуть надо и проинструктировать. Наверх и направо, — он развернул Валентину лицом к люку и подтолкнул в спину, вернее, в висевший на спине рюкзак. Она как-то враз устала спорить и покорно полезла наверх, стараясь втянуть голову в плечи, но плечи не поднимались, поскольку несли на себе весь земной груз.

Лезть, впрочем, пришлось невысоко: после трех ступенек (не ступенек, а выемок в платформе люка), она оказалась внутри и сразу же увидела справа место назначения, — отсек с креслом, упиравшимся в штурвал. Протиснув увеличившиеся габариты, Валентина впихнулась в кресло и уставилась на стоявший вместо штурвала неведомый прибор, который, в свою очередь, ощерился на нее тысячью биноклей на оси, — десятками винтиков, шпунтиков, колесиков, проводочков, проводов и шлангов, что, как кишки соединяли его с общим механизмом самолета. По бокам установка была увенчана двумя мощными деревянными ручками, до блеска отполированными человеческими руками. На подставке, держащей всю установку, зеленела крупная суровая надпись: НЕ КУРИТЬ!

— Пушку не трогать, — приказал сзади голос Валентина. — Вообще ничего здесь не трогать, слушать мои команды и четко их выполнять. Аварийное эвакуирование стрелка-радиста осуществляется пилотом, открывающим крышку люка. Кресло стрелка-радиста начинает движение вниз путем выдергивания ручки аварийного эвакуирования, находящейся под сиденьем, — руку вниз опусти.

Валентина суетливо зашарила рукой под сиденьем и, действительно, нащупала какой-то рычаг.

— Дернешь его на себя, — продолжал Валентин. — Сильно дергать не надо, все механизмы отработаны. После выдергивания рычага, кресло начинает движение вниз по салазкам стапеля. В это время стрелок-радист обязан отстегнуть ремни безопасности, замки которых находятся на груди и между ног, — вот тут и тут, — он положил левую Валентинину руку на грудь, а правую направил под рюкзак, казалось, вдвое раздувшийся от осознания собственной значимости, и Валентина ощупала сухо щелкнувшие замки. — Если кресло сразу не отстегнется, большой беды не будет, но все-таки лучше от него освободиться. Раскрытие парашюта производится автоматически путем выдергивания шпильки аппарата ППКУ, прикрепленной к карабину троса, — смотри, вот сюда прикрепляю. Стой, а почему у тебя лицо сухое? Вот, Валька, — надейся на нее, — щеки-то в два счета отморозишь! — за креслом послышалась возня, и через мгновение ладонь командира экипажа щедро размазала по задранной наверх физиономии стрелка-радиста жирную мазь, напоминающую вазелин. Валентина возмущенно замычала. — Все, все, не брыкайся, инструктаж окончен. В случае отказа аппарата ППКУ парашютист раскрывает парашют самостоятельно, — ну, это тебе Валька рассказала. Кислородный прибор КП-23 начинает работу с первым вздохом пользователя. Вопросы? У матросов нет вопросов, у стрелков-радистов также. Поехали!

Стальная дверь хлопнула, и зловеще заскрежетали какие-то запоры, в назначение которых входило замуровать ее в хвосте воздухоплавающей двадцать восьмой касатки, — видимо, для того чтобы, если хвост отвалится, самолет, как ящерица, смог жить дальше.

Валентина жадно потянулась к переднему стеклу трехстворчатого окошка, окружавшего ее голову буквой Пэ: из-под окна торчали два ствола той самой пушки, которую нельзя было трогать, а под стволами лежала земля, поле, зеленая трава, а по земле, по полю, по зеленой траве, с каждым шагом уменьшаясь в размерах, шел начсмены майор Тихоходов, и Валентина вдруг удивилась тому, какие у зверюги Тихоходова мальчишески-несерьезные оттопыренные уши, подпирающие фуражку с двух сторон. Потом негромко зарычали турбины, и гордость советского авиастроения тронулась куда-то назад, — вернее, назад тронулась Валентина, а самолет начал движение вперед, строго по заданному курсу.

— И будешь ты стрелком-радистом... и будешь ты летать со свистом… задом-наперед, — в тихом отчаянье пробормотала Валентина, вновь упираясь взглядом в надпись НЕ КУРИТЬ! Они еще и курить успевают, — стрелки-радисты, веселые ребята, аварийно эвакуирующиеся в тартарары вместе с креслом через какую-то дырку в полу.

Турбины взревели в полную мощь, самолет вздрогнул, встряхнулся, как гончая, и оторвался от земли, набирая высоту. Заложило уши.

— Так, — сглотнув слюну, вслух обратилась Валентина сама к себе, — успокойся. Ты наверняка спишь. Это все наверняка сон. Такого в жизни просто быть не может, — это тебе любой разумный человек подтвердит. А во сне чего только не привидится, — один раз вон вообще приснилось, как будто президент Будин за тобой ухаживает, причем очень даже успешно.

Окошко с трех сторон заволокло белым туманом облаков, мягко прилипавших к стеклу и сразу же сносимых ветром. Потом облака кончились, и кабину залила чистая, ничем не замутненная и не омраченная голубизна.

— Высота четыре тысячи метров, — прорезал ровное дрожание турбин голос Валентина. — Экипажу надеть кислородные приборы.

Валентина испуганно посмотрела на прикрепленную слева черную коробочку динамика и торопливо наложила на лицо маску респиратора, стараясь прижать ее поплотнее к щекам и переносице, чувствуя, как кровь начинает биться по всему телу  частыми, сильными и острыми толчками, как будто изнутри наружу пробивались тонкие иглы: что за философскую муть он там нес и откуда только нахватался || умеешь ли ты гореть в танке и тонуть в подводной лодке || умеешь ли висеть на кресте || этого не надо уметь || просто иди сквозь огонь и воду и вой труб иерихонских || просто отстегни ремни и прыгай || просто взойди и повисни || повисни и знай || опять воспрянет тетива || стрела свершится рассекая страх || коленопреклоненная трава || восстанет а у роз на деревах || распустятся как девичьи глаза || а небо необъятно вновь и вновь || а нежная распутица гроза || опять любовью окровавит рот || - - -  || - - - || - - - || - - -

— Высота двенадцать тысяч метров, скорость девятьсот километров в час, полет нормальный, — сообщил Валентин. Сердце стучало частыми, тяжелыми ударами, словно Валентина махом выпила стакан красного вина, наполненный до краев, — все двести грамм до последней капли. Будешь ты стрелком-радистом || и ласточка || душа твоих тенет || взовьется овевая красный крест || и ласково прошепчет в тишине || он умер || сам сказал || а вот || воскрес || высота тринадцать тысяч метров || скорость шестьсот километров в час || штурману приготовиться к катапультированию || стрелку-радисту приготовиться к аварийному эвакуированию || значит || та сидит || на месте штурмана || где || эта || чертова || ручка?..

Валентина несколько раз сжала и разжала пальцы в голубых перчатках, которые, несмотря на чудо-материалы нового поколения все-таки здорово замерзли: холодные отяжелевшие пальцы сжимались так туго, как будто принадлежали не ей, а неизвестному солдату Алеше, который, поникнув гордой головой, стоял на выезде из Урузья возле своего вечного огня. Скривив рот, она с усилием наклонила каменеющее тело вперед и, захрипев от напряжения, зажала в кулаке рычаг. Каменные жилы напряглись, превращаясь в чугун, а чугунные поджилки мелко задрожали в ожидании неотвратимого. Дернуть рычаг на себя и отстегнуть ремни: левая рука на грудь, правая — между ног.

— Высота четырнадцать тысяч метров, скорость триста километров в час, полет нормальный. Штурману начать катапультирование, стрелку-радисту начать аварийное эвакуирование, — отдало приказ неотвратимое.

Забыв о том, что механизмы отработаны, Валентина изо всех сил дернула рычаг так, что кресло издало жалобный стон, а чугунный локтевой сустав звонко щелкнул. Кресло слегка накренилось и начало медленно опускаться вниз вместе с полом. И, уставая бессильно сгорать, падают звезды в осоку. Полно, никто не хотел умирать по отведенному сроку. Не давая себе остановиться, она нажала застежку нагрудного (левой!) и межножного (правой!) ремней и подняла глаза вверх, наблюдая, как натягивается трос, к карабину которого была пристегнута шпилька волшебного прибора. А что будет, если она не успеет выпасть, и ППКУ раскроет парашют прямо в самолете?.. Пол кабины уперся в крышку люка, и та начала медленно отходить вниз. Получается, что я выпаду из заднего прохода, как какашка. Валентина вжалась в кресло, пытаясь оценить высоту в четырнадцать километров. Но высоты не было, — под ее ногами трепетал голубой лоскут неба и ревел ветер. Кресло встало на салазки стапеля и поехало вниз, набирая скорость. В небе бояться нельзя, — нет такого огня и такой воды, что спалили бы и залили бы нашу зарайскую силу. Жизнь моя одна, и она не для смерти. Она нащупала пальцами правой руки спасительный круг кольца. Если всех растворяет поток, я с тобой непременно сольюсь, я боялась, что будет «потом», — а теперь ничего не боюсь. Ничего.

— Господи!.. — завопила Валентина и ухнула в бездну.

 

Но прокричаться досыта она не успела, потому что тотчас же за первым и единственным словом приводящая приказ в исполнение неведомая сила рванула ее одетое в серебристо-голубой комбинезон тело так, как будто было необходимо оторвать от туловища руки, ноги, голову, а после разорвать напополам то, что осталось. Перед глазами взорвался салют и закружились веселые хороводы из зеленых и красных огоньков. Стало быть, не огнем, не водой и не крестом, а ветром; разорвет буйный ветер тело белое, разнесет тело рыхлое, разметет рассыпчатое, ни кусочка от него не останется, пойдет тело в дело: из лица выйдет солнце, из груди – светлый месяц, из очей – звезды частые, из бровей – зори ясные, из дум – ночи темные. Руки и ноги тоже на что-нибудь сгодятся. Позвоночник затрещал. От боли Валентина по-кошачьи зашипела, подобно соколу Ивана Заведеича, – хиииеее!.. – и выгнув назад отрывающуюся шею, которая втыкалась позвонками в затылок, увидела над головой белый купол парашюта, благополучно раскрытого чудом техники.

Обрадованная хотя бы этим, она несколько раз глубоко вдохнула, убеждаясь, что кислородный аппарат, как и было сказано, действует на отлично. Она была жива и, видимо, даже невредима, поскольку и ноги, в серебристо-голубых ботинках, и руки, в серебристо-голубых перчатках, находились в поле ее зрения. Больше в поле зрения не входило ничего: вокруг было небо в кольчуге из синего льда, – только небо, лишь небо, одно небо. В верхней части этого синего океана плавал огромный, нестерпимо яркий шар солнца, а нижняя была устлана белыми клубочками и полосочками облаков. Земля в этом пейзаже просто отсутствовала.

Зрелище было столь внушительным и необычным, что Валентина замерла в невольном восхищении, но через мгновение восхищение погасло. В тревоге она закрутила головой, стараясь отыскать Валентину Другую, которая, согласно приказу Валентина, должна была катапультироваться, – но Валентины Другой, как и земли, видно не было. В этом бескрайнем пространстве, в трепете пустоты, молчание которой изредка прерывалось слабым поскрипыванием ремней и стропов, она была совершенно одна, подвешенная к своему хорошенькому белому парашюту, который почему-то и не думал подчиняться закону всемирного тяготения.

«А что если я буду спускаться дольше, чем они там насчитали? Что если я вообще не опущусь?!.. – с ужасом подумала Валентина. – Если кислород в аппарате кончится?.. Я просто тут задохнусь, вот что». Не мытьем, так катаньем, не разрыванием, так удушением. И буду болтаться здесь одна-одинешенька, а там, на земле, люди будут жить, как и прежде: ходить, бегать, ездить на автобусах и поездах, сидеть на лавочках, гулять с детьми или собаками, или без детей и собак, вдвоем, взявшись за руки, бродить по парку, сесть на лавочку –

(это я уже думала!) –

обниматься, целоваться, смеяться и говорить друг другу всякие глупости, люди будут, как ни в чем не бывало, есть и пить, завтракать, обедать и ужинать, пить вино, мыть посуду, стирать белье и гладить его или не гладить, а надевать мятое, смотреть телевизор, выключать этот зомбоящик, ссориться с родителями, покупать подарки, путешествовать, строить дачу, делать дома очередной ремонт, ходить на работу, сплетничать с коллегами, ругать начальство и президента, писать кляузы, обманывать врагов и помогать друзьям или наоборот, улыбаться, плакать, напиваться, страдать похмельем, жениться, разводиться, мучиться в родах, лежать на смертном одре, в конце концов!

А мне даже на этом одре не полежать!

А они будут мучиться над своими бесконечными проблемами, обсуждая всю эту чепуху, пыль и прах на полном серьезе:

— как научиться общаться с мужчинами на первом свидании естественно, живо и без напрягов, без всех этих натужных вопросов и ответов, но в то же время узнать нужную ключевую информацию? Как мило и неназвязчиво выяснить про жилье, зарплату, про размер инструмента, как отношение к алкоголю, сигаретам, компьютерным играм, порнухе и тому, не против ли он будет, если в перспективе теща переедет к нему помогать в воспитании будущих детей?

— почему моя попа в брюках выглядит обвисшей, если я качаю ее каждый день?

— сделать ли аборт или все-так рожать, если мне уже двадцать семь, я живу с родителями, есть парень, который против аборта, но он нигде не работает?

— как избавиться от одноклассницы дочери, которая каждый день приходит к ней в гости и ее приходится кормить, а продукты подорожали?

— как быть, если мама отписала квартиру сестре мужа, у которой двое детей, а у нас с мужем только один?

— почему мужчины, которые уделяют мне внимание, не стремятся помогать мне ни деньгами, ни советами, ни поддержкой моральной, но при этом постоянно отписывают и позванивают мне, мол, как дела, посмотри, как я отдохнул, какой я молодец, как я поработал, как дела, а когда я рассказываю, как дела, что вот сейчас, например, мне нужна помощь, то включают дурачка, т. е. на встречу зовут, но помочь мне преодолеть трудности в жизни не стремятся?

— как уменьшить алименты мужа на ребенка от первого брака?

— где найти хорошую гадалку?

— где сделать хорошую ринопластику?

— почему мой вес 59, а объем талии 68?

— что подарить на день рождения свекрови, если они со свекром подарили мужу на день рождения магнитный держатель для ножей, пластиковая такая фигня за две копейки, причем вручили торжественно и гордо, а потом свекровь звонит и говорит, что тачку новую хотят, и мужа зовет выбирать?

— что делать, если я не хочу секса с мужем, хотя мы женаты всего два года?

— что делать, если муж не хочет секса со мной, хотя мы женаты всего два года?

— зачем мужчина постоянно хвалится своими дорогими брендами, коллекцией часов, духами, даже фигурой и прической, а сам при этом страшный жмот?

— что бы такого бесполезного подарить коллеге-гадюке?

— и проч.

— и проч.

— и проч.

— и проч...

Будут жить, как ни в чем не бывало, копаясь в своем насущном мусоре, и даже не заметят того, что меня уже нет, даже не обратят на это внимания, не обратят внимания, как будто не стало букашки, икринки, молекулы, как будто меня и вовсе не было! Ну только что родные заметят, — поплачут, погорюют, успокоятся и забудут, как забывала и ты сама, продолжая жить-поживать, добра наживать.

А я — я — я — я останусь здесь навсегда!..

От навалившегося ужаса Валентина изо всех сил задрыгала ногами, пытаясь хоть как-то расшевелить бесконечность. Заколыхавшись, парашют начал медленно ее разворачивать, и когда то, что было сзади, стало спереди, Валентина увидела сзади перед собой белый лепесток другого парашюта, под которым покачивалась серебристая человеческая фигурка, как будто вырезанная из фольги. «Господи!.. – во второй раз, уже от счастья, закричала Валентина и принялась махать Валентине Другой обеими руками, дрыгая ногами еще активнее. Парашют, уже быстрее, вновь развернулся, и она поняла, что в законе тяготения сомневаться не стоило, – облака раздвинулись, обнажив зеленовато-серую плоть земли, по которой синей жилкой, искрясь, бежала ниточка какой-то реки.  Показав ей землю, облака вновь сомкнулись и на ее глазах принялись сгущаться, образуя темно-фиолетовую шарообразную массу. Шар быстро увеличивался в объемах, наливаясь свинцовой тяжестью и приближаясь к Валентине; точнее, это она к нему приближалась, – все быстрее и быстрее, подхваченная невесть откуда взявшимся ветром. В середине шара сверкнула вспышка, и через несколько секунд до ее ушей донеслось сердитое ворчание грома. Не успела она обрадоваться тому, что появились звуки, как мощный порыв ветра зашвырнул ее прямо в грозовую тучу.

Ветер радостно загреб парашют в свои лапы и, торжествующе завывая, принялся раскачивать Валентину, словно на огромных качелях, с каждым взмахом увеличивая угол подъема. На третьем вираже желудок болезненно сжался и к горлу подступила рвотная судорога. На четвертом Валентина с трудом проглотила утренний кофе, вытолкнутый ей в рот собственным организмом вместе с желчью. Выплюнуть было некуда, поскольку кислородный аппарат снимать и даже отодвигать от лица было страшно. «О Господи... — простонала она, покрываясь холодным потом, впитать который отказывалось даже спецбелье под серебристым комбинезоном. — Я, конечно, не образец добродетели и постоянно тебя обманывала, обещая исправиться и стать лучше, не постилась и прелюбодействовала, и гневалась, и, как говорит Елисей, всякое, но сколько же уже можно меня мучить, как кот бабочку? Ты бы уже определился, чего ты хочешь, какого вида наказания. Боже, в помощь мою вонми, Господи помощи ми потщися во юдоле плачевне, на месте, еже завещал еси, не обличи моя сокровенная, но пощади мя Боже и помилуй мя, на Тя Господи уповаю, спаси мя и приклони ко мне ухо Твое, приклони ухо, ухо, говорю, приклони, ты слышишь меня вообще? Или ты там уснул, старый хрыч, изверг рода человеческого!..» В ответ слева, справа и впереди, на расстоянии полутора метров, одна за другой, подряд, ударили три ослепительных и ослепляющих молнии, доказывая, что Вседержитель не спит, а все слышит и всему внимает. Сотрясая небеса, загрохотал гром, и хлынул такой ливень, в какой Валентина не попадала ни разу за всю свою жизнь на земле. Думать о том, что будет, если парашют промокнет, она была уже не в состоянии, потому что измученный мозг думал не о парашюте, а о печени, селезенке, желчном и мочевом пузырях, почках, кишечнике, — толстом, тонком, двенадцатиперстном и прямом, — которые от болтанки смешались в одну кучу, терзая сами себя и Валентину. Зачем ты поехала в эту Юрюзань?! — кричала печень. Для чего ты отправилась в эту Россию?! — пищали почки. Почему нельзя было посетить, скажем, мирный город Дарту, куда тебя, кстати, приглашали, — гудели кишки. Пусть там нудно до зевоты и скучно до отупения, зато красиво и спокойно, — крякал мочевой пузырь. А ты потащилась в это заколдованное место, где может случиться все на свете, где свинья в любой момент превратится в черта или наоборот, а все потому, что думаешь не головой, а одним местом, тем самым, что сейчас притихло и помалкивает, и гоняешься за этой выдуманной любовью, и выбираешь всяких моральных уродов, и носишься за ними, как за писаной торбой, все ожидая эфемерного счастья! О, мужчины, имя вам — хуже крокодилов! Прелюбодеи и любострастники, а если не любострастники, то картежники, а если не картежники, то игроманы, а если не игроманы, то растратчики, а если не растратчики, то скупцы, а если не скупцы, то стяжатели, а если не стяжатели, то бездельники, а если не бездельники, то алкаши, а если не алкаши, то мямли, а если не мямли, то фантазеры, а если не фантазеры, то нечестивцы, а если не нечестивцы, то клятвопреступники, а  если не клятвопреступники, то лихоимцы, а если не лихоимцы, то человекоубийцы.

И на каждого из этих грешников ты растрачиваешь себя, думая, что вот, может быть, удастся высечь из этой глины искру божьего огня, а они, эти грешники, даже не помнят о тебе, даже на смертном ложе своем вспоминая не первую любовь свою, а ту девку, модельку, то ли мисс Москва, то ли мисс Россия, которую ему пришлось задушить, когда кончали Ашотика Рыжего, тогда все таскали за собой этих моделек и Ашотик тоже, разумеется, менял их, как перчатки, он даже не помнил, как звали эту последнюю, как звал ее Ашотик, то ли Машуня, то ли Сашуня, то ли Сосуня, Ашотик и это мог запросто, какая разница, как звать телку, главное, чтобы она была блондинкой... и эта тоже была блондинкой с длинными, вечно распущенными волосами... и удавка запуталась в волосах, а эта идиотка успела запустить руки под удавку... но не спереди, а сзади, рядом с его руками… и эти тонкие пальцы шевелились и дергались прямо перед его глазами... синея прямо на его глазах… за три минуты из белых стали синюшно-багровыми и распухли... а он на все это вынужден был смотреть... потому что ну куда же деваться... не мы такие, а жизнь такая... умри ты сегодня, а я завтра... стрелки-перестрелки, терки-разборки, пальба-гульба, обманутым быть судьба, бары-рестораны-казино, гелены-бумеры, отели и яхты, потные ладони барыг и их дрожащие взгляды… все зарываются и Ашотик тоже зарвался, и Арнольд решил его убрать... и Саня Велосипедист с Пашей Рябчиком убирали на диване убирали Ашотика, а ему досталась эта Машуня-Сашуня-Сосуня... и он подкараулил ее за дверью, и смотрел одновременно на то, как дергались ее пальцы под удавкой и как дергался на диване Ашотик… А когда все закончилось, на него накатила такая тошнота, что он бросил труп прямо у дверей и убежал в другую комнату... это была бильярдная... и наблевал прямо на бильярдный стол… рядом с аккуратно составленными в треугольник шарами... и блевал долго, мучительно и одновременно с наслаждением… пока не выблевал все до конца... пока чуть не выблевал желудок... а Велосипедист с Рябчиком в кабинете матерились и решали... кому разделывать покойников... но он отказался, хотя и знал, что Арнольд будет недоволен... но он сказал, что отравился... что устрицы, вчера, видимо, были несвежие... а Арнольд сам частенько поносил от этих устриц... его крестьянское брюхо отказывалось их переваривать... но он упорно их жрал и потому в Бантикову версию поверил… а на самом-то деле он просто не мог взять в руки топор... ему и удавки хватило, хотя сколько раз он спокойно брал в руки ствол и видел, как чужая братва валилась под его пулями... и никогда не вспоминал об этом... а эту чертову девку стал вспоминать... точнее, это она стала к нему таскаться... придет, сядет и сидит... и не дает достать ключ... а ключ лежит за верхним наличником... он сам его туда положил... встань, протяни руку и возьми, и открой-открой-открой дверь... в шкафу стволы, а в столе телефон... только открой дверь... но она же сидит на пороге и мешает открыть... пришла и сидит... лицо закрыто длинными светлыми волосами... руки зажаты на затылке... кисти ее втрое мертвы, пятиконечны... а он лежит рядом с крылечком… чувствуя, как из простреленной спины вытекает кровь... как тает тело и горит душа... и ждет, все ждет и ждет, и ждет... когда же она посмотрит на него и спросит... так ты вспомнил, как меня зовут... а он не знает, что ей сказать... сказать прости... я говорю прости... так жаль ее... эх, девки-бабы... двуногое жилье... не любящее даже ни себя... одна ушла... другая изменилась... вы обман... я брат обмана... набежало зверье и шумело со всех сторон... мне молчать, как лунь... или мычать, как мул... биться былинкой зла... шляться в венце вина... волком звезде завыть… смерть свою торопя... плакать, тебя забыть... и не любить тебя... ты затаилась и прицел движешь... я пробирался в твою ночь вором... положи опять мне под голову руку... привари к высоте на мою муку... и нам с тобой в одной воде плавать... и нам с тобой в одной гнить яме... прорасти корнями, покрыться корой... или с демоном жить в ущелии под горой… пахнет смертью трава чарытьма?… может, и счастья другого не надо... тихо... прижавшись... за стенами... дома... слушать... гуденье... тревожное... сада... в продыхе... между... раскатами... грома…

 

Последний раскат был усталым и тихим, — то ли от того, что гроза выдохлась, то ли от того, что парашют отнесло куда-то в сторону от тучи. Кислородная маска была мокрой и нестерпимо воняла блевотиной. Валентина с отвращением стянула ее и принялась жадно втягивать холодный воздух, в котором начали мелькать легкие снежинки, сверкающие микроскопическими брильянтами. Несколько штук попало Валентине на губы, и она привычно слизнула их мимолетную свежесть июньского снега, уже не удивляясь непониманию причинно-следственных связей и отсутствию логических цепочек. Земля лежала перед ней, словно на ладони, — белая, белая, затянутая жемчужным полотном снега холмистая равнина, ровно посередине разрезанная на две части швом реки, лед которой сверху отливал голубизной, спрятанной внутри воды. Направо и налево от равнины к горизонту, который, к счастью, уже был виден, уходили леса, черно-белый фон которых был разбавлен зелеными мазками елок и сосен. Пейзаж был настолько типичен, что сомневаться не приходилось, — за пределы своей солоно-горько-кисло-сладкой родины она не улетела. Просто с утра родина была летней, а к обеду стала зимней, но ее родина была способна и не на такие фокусы, — в этом Валентина уже не сомневалась.

На одном берегу реки за темным частоколом стояла деревянная церковь, из трех куполов которой был позолочен только один, центральный. Церковь была окружена черными косыми избушками, между которыми бегали лилипутики в черных халатах и взволнованно махали ручками, сжимающими колышки и, кажется, топорики. А на другом берегу, над которым и пролетала сейчас Валентина, раскинулся цыганский табор невероятных размеров, — шатрами, повозками и лошадьми было усеяно все пространство, вплоть до леса. От костров тянулись белые струйки дыма, — бродячий народ явно собирался чем-нибудь подкрепиться.

Приземляться прямо на головы ромал Валентине совсем не хотелось. Она озабоченно завозилась в своей люльке из ремней и начала беспорядочно дергать обе стропы, надеясь, что система отреагирует и дотянет ее до второго берега. Почуяв ее приказ, парашют завибрировал и с удвоенной скоростью начал опускаться прямо на табор, так что через три секунды Валентина ясно увидела, что это племя не имело к цыганам никакого отношения. Под ее ногами шевелились все увеличивавшиеся в размерах восточного вида люди: коми-пермяки?.. ханты-манси?.. татаро-монголы?.. чечено-ингуши?.. кто?.. кто?.. кто? — выберите правильный вариант! Вид у этих азиатских скифов с раскосыми и жадными очами был весьма воинственный: у одних на боку виднелась сабля, прицепленная к поясу, перевязывавщему то ли халат, то ли тулуп, то ли малахай; другие держали в руках луки, а из-за их спин торчали колчаны, в которых, к гадалке не ходи, явно были уложены стрелы. Винтовок и автоматов, к счастью, видно не было, как и женщин, и детей. Вся эта масса мужчин, подобно муравьям в муравейнике, ползала туда-сюда, занимаясь какими-то своими важными делами, и, качая остроконечными шапками с рыжими лисьими хвостами, громко обсуждала эти дела, так что Валентине почудилось, что она даже различает слова неведомого языка, поднимающиеся вверх не то воробьиным чириканьем, не то вороньим граем, — та?уси-тау?си, са?лдан бардау?си, ти?шки-лепёшки, щи?нимаи но?жки, ку?цьтян по?лказнт, ка?катам се?дёлказнт, ку?цьтям ла?панаст, ка?катам си?вальн ся?канязд, ку?цьтян ну?рдазнт, ка?катам ку?ргазнт!..

«Если эти та?уси-тау?си меня увидят, то подстрелят, как утку. Хоть один меткий да найдется», — подумала Валентина, все еще дергая за стропы. Но та?уси-тау?си почему-то упорно ее не замечали: точнее, заметил лишь один, который не спешил ни вытаскивать лук, ни сообщать о редкой птице своим соплеменникам, — точнее, подданным, потому что, судя по огромному синему шатру в золотых звездах, возле которого он стоял и золотым доспехам, которые защищали его грудь, это явно был та?уси-тауси?нский хан. Он смотрел прямо на нее, а она летела прямо к нему: все ближе и ближе, так, что с каждой секундой все четче и подробнее, словно наводя резкость в бинокле, различала каждую деталь на его одежде, будто на музейном экспонате, — полосатые шелковые шаровары, красные сапоги, расшитые китайскими драконами, кожаную повязку защищавшую шею, разноцветные крапинки драгоценных камней, нанизанных на пальцы правой руки, прижатой к груди. Его смуглое лицо было недвижно, губы под черными усами закушены, а черные глаза смотрели на нее из-под тяжелых азиатских век с каким-то жадным испугом. Бледный березовый строй по краям равнины задрожал, голые ветви затрепетали, свиваясь в жгуты, не находя себе места от какого-то неведомого волнения, словно бы полем, поляной, рекой, небом и космосом, всеми и вся невосполнимо утрачен покой и ни на что опереться нельзя.

Из шатра вышла девушка с распущенными светлыми волосами. Забрав волосы рукой, она надела на голову какую-то красную кичку, увешанную монетками, взглянула на Валентину, и Валентина увидела, что рядом с та?уси-тауси?нским ханом стоит Валентина, но не Валентина Другая, а уже Другая Валентина. С легкой улыбкой Другая Валентина положила вождю руку на плечо и, приблизившись вплотную, что-то сказала на ухо. В тот же миг впереди, над монастырем, за монастырем, сбоку от монастыря сверкнул силуэт приземляющейся Валентины Другой. «В час рокового смещенья эпох сущее общий находит язык: шум несмолкаемый, трепет и вздох, долу клоненье и сдавленный крик», — донесся до Валентины явственный шепот Другой Валентины. Заметив Валентину, Валентина Другая радостно помахала ей рукой и, — Валентина могла в этом поклясться! — закивала головой, подтверждая слова их сестры.

— Ах ты нахалка! — гневно закричала Валентина. — Заманила меня Бог знает куда, и еще веселится! Ну, погоди, получишь ты у меня!

Но получила она сама, потому что задремавший было ветер проснулся и шквалистыми ударами в спину потащил ее вперед, через реку, прямо на монастырскую ограду. Подошвы голубых ботинок зачиркали о снег, словно спички. Валентина поджала коленки, зажмурилась, закрыла лицо руками, чтобы хотя бы нос остался целым, и по пояс впечаталась в гору рыхлого, пушистого, мягкого снега, наметенного декабрем. Снежная пыль взметнулась вверх и закружилась вокруг ее головы искристой алмазной россыпью.

Еще до конца не веря тому, что она действительно на земле, она выкарабкалась из спасшей ее жизнь снежной кучи и, нетвердо ступая, пошла вдоль вытоптанной вокруг забора тропинке, волоча за собой парашют. Снег усилился и повалил густыми творожными хлопьями, словно своды небес переполнились им и, устав держать, обрушились, высыпав на землю весь запас. Она шла, толкая себя вперед, не давая себе остановиться, оглянуться, начать отыскивать шатер и вновь почувствовать на себе двойной взгляд пары глаз, — горячих черных и прохладных голубых. Нет, спасибо. Оставайтесь со своими скифами, а мне нужно найти дверь. В заборах обязательно бывают двери, иначе эти заборы ни на что не нужны, вся польза их в дверях. Крутящийся в пространстве снег залеплял ресницы, щекотал ноздри. Слепо моргая и шмыгая носом, она принялась склонять слово снег: снег, сне?га, снегу, снег, снегом, снеге, снега?, снегов, снегам, снега?, снега?, снега?, о Бог, опять снега, а будь, что есть, их нет, снега, мой друг, снега, душа и свет, и снег, о Бог, опять снега, и есть, что снег, что есть, а что такое есть, при чем тут это есть...

Тропинка кончилась, и Валентина тупо уставилась в наваленную перед ней кучу снега выше ее роста, — наваленную явно искусственно, явно лопатой, — а потом, повернув голову направо увидела перед собой дверь: настоящую дверь, небольшую дверь, деревянную дверь, врезанную в ворота дверь, с закругленным концом дверь, с железной скобой вместо ручки дверь. Она медленно стянула с рук серебристо-голубые перчатки, бросив их на землю, взялась за скобу, обжегшую ладонь колючим холодом железа, и потянула дверь на себя. Разумеется, та не поддалась. Она дернула сильнее, еще и еще раз.

— Валентина, — послышался мужской голос рядом, за той стороной двери. — Валентина! Ау, вы где? Валентина Николаевна!..

— Я здесь! — закричала Валентина, чувствуя, как кто-то тянет ее прочь от двери, и оглянувшись, увидела, что уносит ее все тот же парашют, опять раздувшийся под ветром. — Здесь! — вцепившись в скобу обоими руками и обдирая ладони замерзшей сталью, еще раз крикнула она.

Не определившийся с направлением ветер с размаху нахлобучил ей парашют на голову. Путаясь в белом шелке, она толкнула дверь от себя, — та легко открылась, и Валентина повалилась прямо на человека, стоявшего на той стороне.

 

 

                                    * * *

 

Это был Сережа Николаевич. Валентина практически упала ему на грудь.

— Мы вас обыскались, — несколько смущенно сообщил Сережа Николаевич, не понимая, какие действия следует произвести: то ли отстранить Валентину от себя, то ли прижать ее крепче. — Машина приехала, Валентина Николаевна, ехать пора, иначе встанете под Москвой в пробке. Чемодан ваш, как вы и просили, шофер забрал. Вы загулялись, я смотрю? Места у нас, действительно, выразительные. Я думаю, Сесенин стал самым любимым народным поэтом именно потому, что родился и вырос тут, на Оке. Здесь, где ни с ветром, ни с ливнем не споря, зреет под мягким листом земляника, поверх полян голубеет цикорий, и пред грозою природа поникла.

— Я загулялась, да… — снимая с головы шелковый платок, сбитый ветром на нос, и принимая самостоятельное положение в пространстве, растерянно кивнула головой Валентина. — Да, да, надо ехать, конечно же, обязательно, непременно, иначе застрянем в пробке, а шоферу же еще обратно возвращаться, — заторопилась она, решив не озвучивать свои сомнения в том, что процитированные Сережей Николаевичем стихи вряд ли принадлежат перу великого народного поэта Сесенина.

Они направились к воротам, находившимся прямо напротив той запасной дверцы, из которой Валентина вышла погулять на берег Оки. У ворот стоял Адраазар, видимо, вышедший проводить университетскую делегацию, и смотрел в пространство своим отстраненным от всего земного и не по-земному прекрасным взглядом.

— Доброго пути, — глядя мимо Валентины и Сережи Николаевича, ласково пожелал он. — Храни вас Господь, приезжайте еще.

Валентина остановилась.

— Я сейчас, я буквально секундочку, пару слов и приду, мне кое-что спросить надо, — она порывисто бросилась к монаху. Движение получилось настолько резким, что тот невольно подался назад, выходя из своей медитации.

— Батюшка, скажите... — сбивчиво зачастила Валентина. — Скажите, вот вы нам рассказывали про Валентину Ивановну Учайкину, она с парашютом прыгала и иконы вам, то есть монастырю, принесла, и муж у нее улетел и не вернулся… Скажите, а можно мне с ней повидаться? Она в Ущупове живет? Хотя повидаться уже не успеем, можно мне ей написать? Вы знаете ее адрес? Если не знаете, то, может быть, можно вам написать, а вы бы ей передали, можно так? Пожалуйста...

Вышедший было из медитации Адраазар начал снова погружаться в дзен.

— Валентина Ивановна преставилась, так что повидаться с ней вам уже никак не получится, — бесстрастно сообщил он.

— То есть как преставилась? — потерянно переспросила Валентина. — То есть умерла, что ли, вы это имеете в виду? То есть как же это умерла?.. Почему? Когда?..

— После завтра сорок дней как будет, — так же спокойно, не реагируя на ее волнение, объявил монах. — Болеть ничем не болела, в одночасье умерла. Но, полагаю, чувствовала свою кончину, потому что за три дня до нее исповедалась и причастилась. Впрочем, после восьмидесяти лет она это делала каждую неделю, как и подобает добрым христианам, ибо в столь почтенном возрасте следует думать более о царствии небесном и жизни вечной, а не о делах мирских.

За воротами раздался возмущенный сигнал машины, — шофер, видимо, уже устал дожидаться, представляя шести-восьмичасовое путешествие из Юрюзани в Москву и обратно и изучая расписание пробок по Куглу. Валентина механически кивнула монаху и двинулась к воротам с чувством странной незавершенности, холодившей душу, как сквозняк. За воротами на нее накинулись высокоученые дамы.

— Не надо, не надо, — махала руками Римма Васильевна, когда Валентина протянула ей платок. — Оставьте себе на память, тем более, что он теперь, можно сказать, освященный.

— Памятные подарки от организаторов конференции, — совала бумажный пакет Светлана Борисовна. — Были очень рады вашему участию.

— It was nice to meet you,45 — расплывалась в этикетной улыбке Сальма, приветливо кивая увесистым семитским носом.

— Ну что вы, не нужно, спасибо большое, я тоже была очень рада, thanks, me too,46 — отвечала Валентина.

Окончательно потеряв терпение, шофер завел мотор и снова надавил на сигнал, — небольшая изящная «Вауди» взревела неожиданным басом, как мощная фура. Дамы заохали и кинулись обниматься. Римма Васильевна пустила слезу и трубно высморкалась в бумажную салфетку. Валентина опустилась на сиденье, и шофер рванул вперед, не дожидаясь, когда она захлопнет дверцу, — какой же русский зараец не любит быстрой езды? Запылила дорога, замелькали желто-зеленые поля, холмы, склоны, рощицы и перелески, вновь раздвигаемые неохватным равнинной ширью, над которой висело вечное небо, — величаво-синее, с редкими белыми прожилками облаков. Поглаживая пальцами левой руки неизвестно где ободранную правую ладонь, Валентина бездумно смотрела на российские пространство, в бескрайней пустоте которого любое сломанное дерево казалось тайным знаком, заключающим в себе великую тяжесть скрытого смысла.

В сумке запищал мобильник. «Я нашол ночю 11 макриц, убил семь, осталные убижали. Делай штота!» — возмущенно писал ей из далекой Винляндии ее двенадцатилетний сын, мужественно сопротивлявшийся не только мокрицам, от которых они не могли избавиться уже третий год, но и неврастеничному мужу своей глупой матери. Улыбнувшись, Валентина положила телефон обратно в сумку. Странно, но мысль о Шурике больше не приводила ее в отчаяние. Худенький, низенький, лысенький смешной еврейчик, пытающийся криком добавить себе важности. Было бы из-за чего (кого) изводиться. Pois kotoani ja anna minun olla,47 как говорят винны, знающие толк в независимости.

Мобильник замяукал снова. Валентина засунула руку во внутренний кармашек, но телефон, разумеется, уже находился где-то в недрах сумки, куда вмещалось все, от косметички до ноутбука. Валентина принялась откапывать средство связи, выкладывая на сиденье походное барахло. Ноут, косметичка, кошелек, расческа, записная книжка, сверток в белом вафельном полотенце. Такого свертка у нее до Юрюзани точно не было, что за подарок они ей засунули и когда? Сдвинув брови, она развернула старенькое вафельное полотенце: внутри была завернута старая, совершенно выцветшая икона, с которой на Валентину смотрел темный лик старика с седыми кудрями и бородой, завивавшейся кольцами. Указательный палец правой руки он прижимал к губам, словно призывая Валентину хранить неведомую тайну, а левым  водил по странице книги, лежавшей на коленях, — написанное было уже полностью стерто временем. На правом плече старика, вцепившись мощными когтями в рукав, сидел грозно разевавший клюв сокол. Из-за левого плеча выглядывал миниатюрный чернявый архангел, мальчик-с-пальчик с крыльями. С правого боку притулились фигурки женщины и мальчика с когда-то золотыми нимбами вокруг голов: прозрачными и тонкими, почти невидимыми руками они указывали на старика. Поверх иконы шла уцелевшая под прессом столетий надпись.

«СТЫ АПЛЪ IWAНЪ БгВЪ», — напряженно сощурившись и шевеля губами, прочитала Валентина. «Они с ума сошли, что ли? — в полном недоумении подумала она. — Это же явная историческая ценность, я ее через границу не провезу. Придется в Москве зайти в какую-нибудь церковь и там оставить, пусть разбираются». Телефон пискнул в третий раз. Валентина выудила его с самого дна и коснулась значка сообщений на экране: Спутник (2) — высветилось на ленте. Она торжествующе усмехнулась, как может усмехаться только женщина, побеждающая мужчину. Два дня назад они разругались в пух и прах, и вот он пришел к ней на поклон, — ну еще бы, он десять эсэмэс напишет, чтобы затащить ее сегодня вечером в постель. По-хорошему, надо бы и эту историю закончить. Валентина решительно ткнула пальцем в телефон и открыла сообщение:

«И если ты думаешь, что это конец, то сильно ошибаешься».

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 






1                Мальчик? Ну, скоро видно будет (винск.).



2                Дыши, дыши (винск.).



3                Все девять месяцев, пока ребенок растет во чреве матери, дух его кует себе тело (винск.).



4                Дети, рожденные в снежную бурю, считаются смелыми и независимыми, их судьба – вести других за собой (винск.).



5                Дыши (винск.).



6                Тужься (винск.).



7                Толкай! Сын твой заждался, толкай (винск.).



8                Тужься, тужься, толкай (винск.).



9                Есть (винск.).



10              Точно, мальчишка (винск.).



11              Да он уже голодный (винск.).



12              Alko – сеть государственных магазинов Винляндии, торгующих винно-водочной продукцией.



13              Нельзя (винск.).



14              Неужели она не говорит по-вински (винск.).



15              Конечно, говорит, весьма бойко. Я хочу знать, о чем она треплется вечерами и с кем. Хочу быть уверен (винск.).



16              Не так ли (винск.).



17              Ты знаешь, у меня ведь была винская жена (винск.).



18              Семь лет, да, о-хо-хо… Каазалось, что мозг у нее был зашнурован, а сердце в корсете. Русские способны на неожиданные поступки и решительные действия, умны, остры на язык, самолюбивы, вспыльчивы и отходчивы, опрометчивы, но именно этим и привлекательны. Искренность ваша искупает все недостатки и прегрешения, русские – как дети, в вас заложено нечто бесконечно трогательное (винск.).



19              Исторически родного (винск.).



20              Раз, два, три, четыре (зарайск.).



21              Чудесно!.. Великолепно!.. Это супер (англ.).



22              Могу ли я сделать одну фотографию (англ.).



23              Только одну (англ.).



24              Только одну (англ.).



25              Улыбочку, пожалуйста (англ.).



26              Двадцать (англ.: twenty).



27              Прекрати это (англ.: stop it).



28              Только одна для вас (англ.).



29              Спасибо, мол, за честь, но подумать надо. «Смотри, — говорит мне, — Валька, — Боря-то у матери один сын, будешь в доме хозяйкой, золовки шипеть на тебя не будут. Да и так он вроде не озорник, не драчун, гонять тебя не будет попусту» (зарайск.).



30              Боже ты мой (зарайск.).



31              А этот нехристь подкараулит и пристроится, пока коромысло на плечах, и не отогнать его никак. Идет сзади шагах в двух и все долдонит, все неторопливо мне объясняет, что ты, мол, не торопись, Валентина, потому что зачем торопиться, куда ж ты убежишь с коромыслом и полными ведрами, неторопливо объясняет, как он сильно меня любит, и какая у нас с ним может быть сильная любовь, и какие у нас пойдут сильные дети, а у наших детей какие будут замечательно сильные внуки, а я все пытаюсь обернуться, чтоб ему неприятность сказать или хоть глазами на него сверкнуть, но куда же тут обернуться, когда коромысло тяжелое на шее и голову-то не особенно повернешь, а когда пытаюсь целиком вся развернуться, то пока со своими ведрами разворачиваюсь, он вполне успевает прибавить шагу и разворачиваться вслед за мной, так что сколько я ни вращаюсь, он вполне успевает вращаться за моей спиной и говорить мне, что ты повращайся, мне это нравится, потому что, во-первых, внимание мне оказываешь, а главное, во-вторых, подольше меня послушаешь и лучше проникнешься ко мне чувством любви, из-за которого я унес твои платье и рубашку тогда, вовсе не из-за хулиганства, а чтобы иметь с тобой возможность подольше поговорить, потому что ты мне этой возможности не давала, пока я не спрятал решительно твое платье и рубашку в дупло, и тогда мы имели с тобой обстоятельную беседу, потому тебе из воды деваться было некуда, а уплыть от платья и рубашки ты тоже не могла, и поэтому голова твоя из воды торчала и, хочешь не хочешь, на меня глядела и внимательно слушала. Повращаемся, повращаемся, а потом я иду дальше, потому что мне надо нести воду, и очень долго я вращаться не могу, утомляюсь, и я иду дальше, и лягнуть его у меня тоже не получается, потому что вода в ведрах тяжелая, и ноги выпрямляются, и на одной ноге тут не поскачешь ни при каком здоровье, так что я только чуть-чуть брыкну ногой и поскорей ставлю ее на место, чтобы целиком не упасть. А этот змей подколодный все обольщает, что не могу от любви к тебе даже спокойно видеть коромысло, посмотрю на него и будто огонь проглочу, — сначала во рту горячо и высыхает, потом в горле жечь начинает, потом сердце вспыхивает, потом уже весь горю (зарайск.).



32              И жизнь у меня стала отвратительная, — чувствую, что-то делать надо и невозможно мне, чтобы так продолжалось (зарайск.).



33              Давай, поехали (зарайск.).



34              Это куда же (зарайск.).



35              Поехали (зарайск.).



36              Скорее (зарайск.).



37              Ты всегда, конечно, проворная и делаешь все как нельзя более быстро, только сегодня надо скорее (зарайск.).



38              Любить тебя люблю, а замуж, — это будет слишком. Полную власть надо мной заберешь себе в голову, а я этого не вытерплю (зарайск.).



39              Иди за меня замуж — не пойду за тебя замуж, становись моей женой — не стану твоей женой, все женятся — а ты сказал, что я лучше всех, но даже самые лучшие женятся — а я не хочу! Да ты, он скажет, ненормальная какая-то: все хотят жениться, а ты не хочешь — не представляю, я скажу, кто это с тобой жениться хочет, просто не могу себе такую дуру вообразить, может, сумасшедшая какая-нибудь. Нет, он скажет, вполне нормальные хотят — вот и женись, я скажу, на нормальных своих, если я ненормальная. Да нет, он скажет, ты только в этом одном ненормальная, а в остальном лучше всех самых нормальных — чем это, я скажу, я лучше всех, что ты заладил, объясни, пожалуйста. А это, он скажет, очень трудно тебе объяснить, потому что слов я таких не знаю, учился мало — ну так, я скажу, ты пойди поучись, на что ты мне, неуч, в мужья сдался (зарайск.). (Воспоминания Валентины отражены в прозе Н. Вахтина.)



40           Врушка (малоросс.).



41              Ты, дочка, запомни: бояться не стыдно, но бояться нужно только здесь, на земле. А как в самолет сядешь, — бояться уже нельзя! Я и сам, дочка, восемь лет назад сильно боялся, а мне уж тогда тридцать восемь годков было, — старый пень уже был, хе-хе! А в самолет сел и думаю, — чего ж я боюсь-то? Я ж не на войне, не с мессерами на свидание лечу, я лечу над своей дорогой советской родиной, которая делает все возможное для развития советской авиации. Парашюты и оборудование, созданные руками советских людей, — это ж не буржуйские финтифлюшки, действуют они на отлично. Родина слышит, родина знает, как в облаках ее сын пролетает. И сын, и дочь, дочка, — родина всех знает, всех своих детей, своих героев, для которых личное дело неотделимо от общего дела. И только так подумал, — слышишь, дочка, — страх как рукой сняло. А тогда, дочка, мы о двадцать восьмых-то только мечтали. Тогда в кабине было минус пятьдесят пять! Я прыгал, как медведь, — вся одежа на меху, одни унты три килограмма весом! А вся амуниция до сорока килограмм доходила — вот оно как было. А у тебя сколько, семнадцать (малоросс.).



42              Ну, я и говорю, что семнадцать. Ну, ничего, ты дивчина не только красивая, но и сильная — выдержишь. Как тебя разодели-то, а, — Учайкина? Как невесту, — хоть снова замуж выдавай. Так что, дочка, нынче прыгай да радуйся — все условия, как в санатории. Нынче, в эпоху самолетов с реактивными двигателями, полеты на больших высотах днем и ночью стали обычным явлением. Они не требуют от летного состава каких-то особенных физических данных. Современные самолеты имеют герметические кабины, которые предохраняют человека от непосредственного влияния воздушной среды. В герметической кабине самолета летчику нет нужды находиться в слишком теплом обмундировании. Здесь во время высотных полетов температура не опускается ниже плюс десяти градусов. И вместе с конструкторами и летчиками принимали, принимают и будут принимать активное участие в борьбе за высоту советские парашютисты! Парашютисты ДОСААФ и Военно-Воздушных Сил Союза советских социалистических республик год за годом доказывают всему миру, что порох у них сохраняется сухим. В прошлом году они обновили почти все мировые рекорды в затяжных и высотных прыжках. Валентина Кулиш, не раскрывая парашюта, пролетела 10660 метров, а Николай Никитин, чемпион мира в этом виде прыжков, пролетел 14620 метров. Антонина Алимова стала обладательницей мирового рекорда, раскрыв парашют на высоте 9035 метров, Валентина Рулева пролетела 10700  метров, Владимир Зуев — 13650 метров. И все это в ночных условиях! Вот они — соколы-орлы, русские чудо-богатыри! Да разве найдутся на свете такие огни, муки и такая сила, которая пересилила бы русскую силу (малоросс.).



43              Короче, Учайкина, поставишь рекорд, — пошлем тебя в августе на международные соревнования в Югославию, поняла? Лично буду хлопотать (малоросс.).



44              Муж твой уже внизу дожидается (малоросс.).



45              Было приятно познакомиться (англ.).



46              Спасибо, мне тоже (англ.).



47              Прочь из моего дома и оставь меня в покое (винск.).



К списку номеров журнала «ИНЫЕ БЕРЕГА VIERAAT RANNAT» | К содержанию номера