Глеб Шульпяков

Неотличимые от цели

БАТЮШКОВ

 

Три месяца почтовая бумага,

табак и неразрезанные книги

идут к нему из города в деревню –

«Что нынче в Петербурге, милый Гнедич?

Я вдалеке от вас ужасно болен

и целый день сижу в моей беседке,

сложивши на столе тетрадь и перья…»

 

«Что празднуют сегодня люди Рима?»

Зачёркнуто. «Какое торжество

над стогнами всемирныя столицы?»

«Писать охота смертная, мой Гнедич,

но где сыскать слова для сладких звуков?

Я нынче начал пьесу; видит Бог,

то будет сочинение на славу…»

 

Тем временем закрыли переправу.

Идут коровы, слышен стук ведра,

и пахнет свежей стружкой со двора.

«Я не вступлю при плесках в Капитолий!»

Зачёркнуто. «Добыча злой судьбины,

теперь стою над бездной роковой!»

Но тут сестра зовёт его домой,

 

поскольку – ужин. Жареные грузди,

холодная телятина под хреном,

бараний бок, да гречневая каша,

да матовая рюмка русской водки.

«Мне в целом свете всё теперь постыло,

и, если проживу ещё десяток,

наверное, сойду с ума, мой Гнедич…»

.........................................................

В деревне полночь. Спят. Горит одно

окошко в целом доме, но оно

окно сестры. Она читает письма,

потом свеча, взмахнув тенями, гаснет.

 

«Сорренто! колыбель печальных дней,

где я в ночи, как трепетный Асканий,

бежал, вручив себя волнам на милость…»

Тем временем на небо взгромоздилась

зелёная, как яблоко, звезда,

всю ночь она качается на ветке,

но наш певец не зрит звезды в эфире,

поскольку спит, судьбу в слова вплетая,

и только вологодские коровы,

пригнув рога, бредут на Капитолий.

 

 

***

 

прозрачен как печатный лист,

замысловат и неказист,

живет пейзаж в моём окне,

но то, что кажется вовне,

давно живёт внутри меня –

в саду белеет простыня,

кипит похлёбка на огне,

который тоже есть во мне

и тридцать три окна в дому

открыто на меня – во тьму

души, где тот же сад, и в нём

горит, горит сухим огнём

что было на моём веку

(кукушка делает «ку-ку»)

– и вырастает из огня

пейзаж, в котором нет меня

 

 

***

 

низко стоят над москвой облака,

сквозь облака ледяного валька

стук раздаётся в сырой темноте –

всадники с гнёздами на бороде

едут по улицам, свищут в рожок

и покрывается плёнкой зрачок,

птичьим пером обрастает рука,

в белом зрачке облака, облака

 

 

***

 

Обрастаешь стихами, как будто вторая кожа

первой поверх покрывает лицо и руки;

даже вещи всё больше похожи на рифмы Блока

или на Фета, его наливные звуки, –

 

обрастаешь вещами, и вещи пускают корни,

шкаф или штору подвинуть – уже проблемы:

высыпают приставки и суффиксы, только дёрни,

гладкие плавают в мыльной воде морфемы.

 

Обрастаешь собой, открывая в себе чуланы,

комнаты, где не погашен огонь, ампира

бесконечные лестницы – набережные канала, –

бродишь всю ночь и не можешь найти сортира.

 

 

НАЧАЛО РЕЛИГИИ

 

если скульптуру собаки

на станции «площадь революции»

отполировали до блеска

миллионами прикосновений,

значит, пора дать собаке имя,

придумать родословную,

украсить цветами и фруктами,

и поставить коробку для

денежных пожертвований –

ваш подземный путь

охраняет бог синей ветки!

– если этого не происходит,

значит ваше пожертвование

просто включили в стоимость

купленного билета

 

 

***

 

Как Суворов пехоту в классический город,

перебив звонарей, я веду в этот стих

мой вокзал, где темно от владимирских бород

и торговку с охапкой убитых гвоздик.

 

Это жмых на снегу, а не рифма хромает

и язык заплетается после второй –

пассажиры, уткнувшись в газеты, читают

и забытые вещи уносят домой.

 

Снова мусор не вывезли и лёд не сколот,

снова лодка колотится в сонной груди.

От Москвы до Подольска в такую погоду

никакой пастернак не отыщет пути.

 

Где тебя, милый друг, носят черти?

Возвращайся скорее домой:

в нём шинкуют, и квасят, и перчат,

и Суворов готовится в бой.

 

Мы покурим c тобой, посудачим –

в доме хохот и стёкла звенят.

Хорошо в эту осень на даче.

И гвоздику кладут в маринад.

 

Лес хохочет – опущена роща,

тот же гомон и смех вдалеке.

Всё, Борис Леонидович, проще

и теряется в березняке.

 

 

***

 

в зябких мечетях души бормочет

голос, который не слышно толком,

красный над городом кружит кочет

и притворяется серым волком –

сколько ещё мне бойниц и башен?

улиц-ключей на крюках базара?

город ночной бородой погашен

и превращается в минотавра

 

 

***

 

возьми того, чего не взять,

что не сказать, скажи –

из этих слов снопы вязать

и выпекать коржи,

но привокзального дымка

сибирский холодок

как незабытая строка

– белёсый хохолок

речного катера во льду

и факел над рекой

а лес свели ещё в войну –

сосновый, строевой

 

 

***

 

на дне морском колючий ветер

гоняет рваные пакеты,

а где-то в небе крутит вентиль

жилец туманной андромеды,

и дождь стучит над мёртвым морем,

солёный дождь в пустыне света,

как будто щелкает затвором

создатель третьего завета,

но стрелы падают сквозь тучи,

не достигая колыбели,

по-колыбельному певучи,

неотличимые от цели

 

 

***

 

в моём углу – бревенчатом, глухом

такая тишина, что слышно крови

толкание по тесным капиллярам

да мерная работа древоточцев –

ни шеи, ни руки не разгибая,

в моём углу я словно гулливер,

то с этой стороны трубы подзорной

смотрю вокруг – то с этой

(меняя мир по прихоти моей)

но слышу только равномерный скрежет

– пройдёт ещё каких-нибудь полвека,

изъеденный, дырявый – угол мой

обрушится под тяжестью себя

и только скобы новый гулливер –

изогнутые временем, стальные

поднимет из травы на свет и скажет

умели строить

 

 

МОЙ СТИХ

 

слепой как птица на ветру,

облепленный пером

чужих имён – как вкус во рту,

который незнаком –

на вечном обыске, по швам

всё ищет край времён,

как много будущего – там

как холодно мне в нём