Елена Шахновская

Ничего про холли не знать. Рассказы

 Ничего про  холли не  знать

 

       На коробке было написано «Girlofyourdream», и Марк сразу взбесился: еще недавно так рекламировали Барби девочкам лет до семи. Если бы семилетние девочки могли столько платить за мечты, он бы не возражал, но этот маркетинг, рассчитанный на мужчину, казался ему унизительным.

Марк подумал, что не работает в рекламе уже почти десять лет, он бросил после того, как Холли ушла, просто не мог больше ничего придумать. Точнее, мог, но слоганы были такими, что он сам бы не стал этот товар покупать. «Выпей или сдохни», - произнес он на презентации, и заказчики засмеялись, думая, что это остроумие для своих, а не реклама напитка для детской аудитории.

Какая разница, что там написано, кто это читает вообще.

Холли бы прочитала. Она всегда читала все этикетки и вывески, и потому казалось, что слишком разборчива: Холли изучала надписи на шампунях и шоколадках, разворачивала инструкцию к тостеру и смотрела, что пишут на пальто под значком «не стирать». Марк знал, что дело было в другом, ей просто нравились буквы - как они выглядят. А что они говорят – все равно.

Марк вскрыл коробку и тут же понял, что посылка испорчена. Девушка, чем-то и правда напоминавшая Барби, – каких делали в самом начале, с прямыми светлыми волосами и бессмысленными, густо раскрашенными глазами – работала, но Марку уже не хотелось.

Он схватил ее за ногу, высоко, под короткой юбкой с пайетками – мужчины редко знали такое слово, но Марк, Марк, конечно же, знал, Холли любила нарядное – и девушка моргнула и посмотрела, как ему показалось, не то что враждебно, но как-то излишне внимательно. Марк убрал руку. Сказал:

– Налить вам вина?

И вдруг испугался, что сходит с ума.

В инструкции на четырех языках говорилось, что с ними можно делать все, что захочется, нельзя только купать. Можно беседовать, есть темы на выбор: dirty-talk (это не переводилось), кухни мира, экология, спорт, политика, искусство – по категориям. Марк представил, как расстегивает штаны и спрашивает, как у нее с импрессионизмом, а она отвечает: «предпочитаю Дега».

Купить кукол было нельзя, по крайней мере легально. Марк не мог назвать ее роботом: звучит старомодно, к тому же, трахнуть робота казалось ему доблестью для подростка.

В Нью-Йорке с позапрошлого года их сдавали в аренду, на час или два, чтоб не привыкнуть. Закон «о гендерном искусственном интеллекте» протащили из гуманизма: мужчина, встречающий средний возраст один, нуждается в утешении. Это понимали и сенаторки, бывшие против, и феминистки с плакатами, требовавшие роботов запретить.

Можно было, конечно, найти настоящую.

Марк вспомнил, как мужчины по всей стране испугались, когда стало ясно, что женщины могут родить и без них. Не в тот самый год, – тогда многие, как и он, сомневались. А потом. Когда на воскресных ток-шоу заговорили, что это конец всего старого мира. Марк возглавлял кампанию «#men_metter_too», возникшую сразу в поддержку мужчин, и как никто понимал, что они проиграли.

Однако страхи не оправдались. Марк удивился, что мужчины все еще были нужны – не всем, но достаточно многим. Зачать двум женщинам стало возможно, но стоило столько, что мужчины не упали в цене, а просто вышли из моды.

Марк не хотел больше женщин не потому, что не мог получить. Просто они были не Холли.

 

«Интересно, у нее есть имя?» – Марк посмотрел на блондинку, моргавшую в такт его мыслям, и удивился, что думает такими странными, будто немного чужими словами. Было неинтересно.

Ему хотелось наказать Холли – это все, чего ему хотелось годами. Выбросить деньги на терминатора-шлюху - такое бы расстроило Холли, хотя она бы и промолчала. Бессмысленно много. Марк вспомнил, как учил копирайтеров избегать повторов наречий, и рассмеялся: бессмысленно много – именно столько ему хотелось спустить.

Он спросил.

– Джессика, – ответила ровно, без интонаций.

Слишком здешнее имя. Такие берут девушки из Восточной Европы. Как Холли. Она так и не рассказала – откуда, а расспрашивать не хотелось. Марк однажды услышал, как кто-то на улице позвал ее: «Олга», произнося то ужасное мягкое «ль», которое Марк не умел, и Холли вздрогнула, а потом взяла Марка крепче под руку и свернула в чайную лавку. Она никогда туда раньше не заходила. Холли любила кофе. Чай она не пила.

Марк бы хотел ничего про Холли не знать.

Не приехать в тот город.

Не зайти в ту кофейню, где она в своем красном нелепом шарфе – он раньше не замечал на прохожих одежду - покупала вишневый чизкейк и имбирный латте. Зайти туда на пять минут позже.

Марк хотел бы расстаться хотя бы с латте. Не помнить его настолько подробно. Его одержимость казалась стыдной и детской, уместной для старшеклассниц, и то не всегда.

Он посмотрел на Джессику и попытался подумать о ней.

Марк спросил:

— Ты из Словакии?

— Точно.

 - Джессика?

 - Да.

— Или из Польши?

— Ты очень умный.

Что ж, разработчики женщин всеобщей мечты считают его идиотом.

Марк слышал, что на родине Холли женщину все еще можно купить. Живую; там они стоили дешево, а если в долларах, почти что бесплатно. Налил себе виски. Сказал:

 - Все ты врешь. Тебя собрали в Китае.

Джессика моргнула и улыбнулась, и Марк подумал, что ненавидит ее, себя, Китай, этот город, куда он так хотел переехать, – все то, что не Холли.

Ему хотелось наоборот.

 

«Тебе было бы легче, если бы я родила от мужчины?» Марк вспомнил, как Холли спросила немного брезгливо, и этот вопрос его оскорбил.

Мне было бы легче, если бы они там, в Китае, ничего не добились. Не гневили бы Бога.

Если бы доктор ЧжанВенлингДжу не взяла псевдоним РэйчелСмит, чтобы ее смогли во всем мире запомнить, не размножила двух самок мышей и не сказала бы: это возможно.

Если бы доктор Смит и ее лаборанты остались без гранта -это, Холли, всегда было дорого и для них. Не нашли бы отчаянныхбелых мышей. Как их звали – Джульетта и снова Джульетта, молодыхи безмозглых настолько, чтобы сделать детей?

Если бы доктор Смит не раздавала бы интервью. Не показала бы слайды. Не принесла бы в коробочках результат. Если бы результат не грыз сыр под вспышками телекамер.

Я помню, Холли, твое лицо, когда ты смотрела тот репортаж. Ты сказала: «Раз мыши смогли, то мы и подавно», а я засмеялся, потому что забыл, что ты не умеешь шутить.

Мне было бы легче, если бы доктора Смит сочли сумасшедшей. Молчали про это в газетах. Не писали бы в блогах. Не перепощивали в соцсетях. Не узнали бы в Лондоне и в Нью-Йорке. Не решились бы – всерьез - повторить.

Если бы первый ребенок не получился.

Я знаю, Холли, что это чудовищно – так говорить. Даже подумать. Но мне было бы легче.

Мне было бы очень легко, если бы ты не хотела детей. Если бы думала, как положено людям нашего круга, который ты презирала, о перенаселенной планете.

Если бы ты не узнала, что в Детройте у двух матерей родились близнецы, Рэйчел и Томас. Что они ходят в сад. Уже в младшую школу. Томас любит читать. Рэйчел любит футбол. Если бы про них не снимали реалити-шоу.

Если бы ты была католичкой. Мусульманкой. Буддисткой. Мормоном. Если бы ты не решилась.

Если бы тот еле слышный мускатный, смешанный с мылом, чужой запах женщины оказался твоим.

Если бы ты ничего не сказала. Хоть раз соврала.

Холли, я бы хотел, чтобы ты была рядом и притворялась, что не уйдешь. Я бы варил тебе кофе – как в юности, в джезве - и говорил: «Тебе с сахаром?». А ты отвечала: «Я на диете». А я говорил: «Тогда с кардамоном». Ты слегка морщилась: «Не трудись, я сама». А я говорил: «Прекрати, мне это приятно». Мы бы вели с тобой эти беседы, как обычные люди, без всякого смысла. И ты бы мне не сказала, положив руки на плечи: «Я больше так не могу».

Мне было бы легче, если бы я не увидел – подробно, словно на самом деле, - как в новостях говорят тревожными голосами: «Найдено тело женщины в нью-йоркской квартире». Не вдохнул. Не выдохнул – медленно, на счет три, как меня научили. Не вдохнул. Не спросил: «Хочешь маффин?».

Если бы ты тогда не сказала: «Я хочу, чтобы ты тоже был счастлив». Ты всегда говорила немножко чужими, словно выученными словами. Как будто мы в разговорнике и нас изучают студенты. Тоже был счастлив. Холли, мне было бы легче, если бы ты не была счастлива без меня.

Если бы ты тогда не спросила: «Тебе было бы легче, если бы я родила от мужчины?».

Если бы ты не смогла.

Если тебе не хватило бы денег.

Если бы ты хотела родить свою девочку от меня.

Марк вдруг заметил, что у него болит горло от крика.

Джессика смотрела куда-то сквозь него, строго и равнодушно, и Марк подумал, что у нее садится аккумулятор. Он взглянул на часы – прошло почти два с половиной, и его наверняка оштрафуют. Минута после второго часа шла по тройному тарифу. После третьего его занесут в список опасных клиентов – тех, кто не сможет заказывать Джессик еще минимум год. Марк усмехнулся. У него, как он написал в великом романе, который никто не заметил, впереди была вечность.

Марк смотрел, как Джессику убирают в коробку. Приехал тот же курьер, что ее привозил, Марк не заглядывал ему в лицо, но запомнил спокойные жесты ни о чем не думающего человека. Заплатил за лишнее время, добавил сверху, как будто хотел откупиться. Мужчина кивнул и спросил:

— Все прошло хорошо?

Марк подумал о Холли.  

– Все прошло очень плохо.

 

В такси Джессика сняла длинный светлый парик, расчесала руками примятые темные кудри. Осторожно, наощупь, отстегнула ресницы. Прислонилась к стеклу.

В первый выезд она ужасно боялась, что их все же поймают. И во второй, и даже немного в десятый. Ей казалось, живую женщину не перепутать, но продюсер проекта (он запрещал называть его по-другому) каждый раз им всем повторял, что мужчина, куда ни посмотрит, видит только себя. Девушки переглядывались, но возразить было нечего.

Джессика посмотрела в окно – на розовеющий сквозь ее отражение город. Снова пересчитала. Она думала брать половину, но согласилась на треть: Холли хотела второго, и где-то через полгода, Джессика не сомневалась, им должно было наконец-то хватить.

 

 

 

 

 


В ПЕТЕРБУРГ НЕ ХОТЕЛОСЬ

 

 

С миндальным молоком, он всегда приходил сюда к четырем и брал кофе с миндальным молоком. В этом испепеляющем летнем городе выживали лишь веганы, которым жалко коров, истекающих молоком и мясом прямо в карманы капиталистов, но не жалко людей, выкладывающих за соевый гамбургер три тяжко дающиеся им цены.

Орен садился за дальний столик под желтым зонтом, спиной ко всем, кто мог его видеть, засовывал в левое ухо наушник и слушал свой голос, звучащий чуть выше, чем ему бы хотелось.

Ему часто казалось, что его везде узнавали, и когда сидевшая с ноутбуком девушка обернулась, чтобы спросить, нет ли у него зажигалки, Орен машинально кивнул, уверенный, что его просят о селфи.

В Петербург не хотелось.

Орен не понимал, зачем снова ехать в тот город, похожий на уцененный Хельсинки, где он потерялся в первый же вечер, потому что улицы и дворы всплывали перед ним вперемежку, вне логики. Телефон с навигатором, аккуратно заряженный в отеле, сразу же сел, и Орен бродил в желтеющих сумерках сквозь изнанку открытки, на которой разводили мосты и хвастались фонарями, раздумывая о том, что Гилад и Надав были бы наконец впечатлены. В детстве они часто воображали самую нелепую смерть, и Орен всегда проигрывал.

В Тель-Авиве, где они родились, было не так. Улицы подчинялись простой геометрии, пересекаясь под прямым углом и выстраивая параллельные прямые, и чтобы всерьез потеряться, нужно было убегать в глубину старого Яффо, а еще лучше – вырасти.

Тогда, в прошлый раз, его подобрали какие-то мультяшные дети в красочных пухлых шапках: девочка, завернутая в бесконечное, никогда не входившее в моду пальто, и мальчик в вязаном синем шарфе, которые потом, через долгий час и два крошечных бара, оказались ровесниками.

Как их зовут, Орен не помнил. Точнее, не знал; сразу не спрашивал, а после, когда они были уже друзьями, это стало неважным.

Мальчик все время что-то рассказывал, посмеиваясь и размахивая руками, Орен никак не мог вслушаться, хотя тот говорил почти без акцента. Девочка хмурилась и больше молчала. Спросила только, хороший ли он музыкант. Орен не помнил, чтобы рассказывал, чем занимается, но не успел удивиться и помотал головой.

Врать не хотелось. Нехороший. Плохой. Мик Джаггер хороший.

Через год ему будет сорок, а у его клипа в  «ютьюбе» - того самого, который он снимал почти месяц и потом еще долго не мог смонтировать, потому что было не идеально - всего только три сотни тысяч просмотров.

В газетах его хвалили. Его даже приглашали на телеэфиры – утренние, которые смотрят, сочиняя детям с собой бутерброды, - где он улыбался и желал всем хорошего дня. После съемок к нему подходили веселые визажистки и просили автограф. Иногда оставляли свой, написав телефон. Орен чувствовал, что дело не в песнях. Он просто красивый. Это было обычным. Орен знал об этом с самого детства, он был красивым ребенком, потом стал красивым мужчиной.         

Оставшись один, он иногда представлял, как люди визжат на концертах, вскидывая к нему руки, позвякивающие в такт серебряными браслетами. Женщины всегда почему-то были с браслетами. Мужчины тоже. Весь мир звенел и кричал в честь него. Мечтать о таком было стыдно. Его всегда слушали тихо, даже в первых рядах на танцполе, а друзья потом говорили, что его музыка не для всех, только для умных.

На терапии Дора, которой Орен уже четвертый год платил за то, чтобы иметь стыдные чувства, говорила, что ему нужно стать мамой и папой себе самому. Додать себе то, что они забыли и не сумели. Тогда Орен понял, что дело было не в людях. Ему просто нечего им предложить. Придется лишь притворяться.

Родители принимали его во всем, что он делал. Когда захотел в музыкальную школу и когда ее бросил, когда уехал в Берлин, чтобы стать режиссером, и когда через год вернулся с татуировкой: лучший серфер Австралии. Когда полюбил армейское братство и потом, когда писал на стене факультета «сражаюсь за Палестину». Они платили за все его увлечения и говорили, что главное в жизни – обрести свое «я».

Ему хотелось быть как Джон Леннон: придумать Imagine, лежать против зла в нью-йоркском отеле, обнимать Йоко Оно под прицелом Лейбовиц. Что-то было не так, и Орен не сразу понял: страна, в которой Леннон лежал за мир во всем мире, в тот раз заблуждалась. Страна, где Орен мечтал стать героем, права. Его Йоко, которой он писал свои песни, ушла.

Нехороший он музыкант. Девочка кивнула, как будто не сомневалась, и потянула его за рукав. Орен послушался; она держалась весь вечер как старый знакомый, и он не мог понять почему, но возразить было нечем.

Она легко наступала в замерзшие лужи своими казавшимися медными сапогами, и Орен вспомнил про мальчика только тогда, когда она поскользнулась. Наверное, он ее тут ловил. Или нет. Орен не понял, кем мальчик ей приходился, но думать об этом было неинтересно, и он стряхнул с нее снег, – быстро, размашисто, как с ребенка. Вдохнул стекленеющим носом прозрачный мороз и вспомнил душный хамсин, который он ненавидел.

В Тель-Авиве нет снега. Ему захотелось домой.

Девочка спустилась с моста, отпустив его локоть, и побежала на набережную. У воды она развернулась, подождала, пока подойдет – Орен не привык торопиться – и шагнула на лед.

«Иди обратно», – рассердился вдруг Орен, хотя никогда не кричал. Стал трезвым рывком, как будто проснулся.

Чуть качнув головой, девочка от него оттолкнулась, словно бы на коньках, показала куда-то рукой и сказала: «Твой отель за углом». И пошла по застывшей белой реке, ступая тяжелыми сапогами.

Орен вспомнил, как летом на побережье повторяли в динамик на трех языках: «внимание отдыхающим, на этом пляже нет услуг спасателей, просим всех выйти из воды».

Услуг спасателей нет. Самих спасателей тоже.

Орен взглянул на подтаявший лед у самого края. Девочка обернулась к нему уже на середине реки, стянула нелепую шапку с помпоном и тряхнула кудрями – медными на секунду, а потом сверкающими от снега. Она протянула руку.

Орен увидел, как она упадет – провалится в черную воду беззвучно, даже как-то красиво. Всплывет, как у прерафаэлитов. «Идиот, - подумал, - какой же ты идиот».

И разозлился. Спасти ее он не сможет, он никогда не был в этом хорош, мог только позвать на помощь, но здесь, посреди чужой темноты, его не услышат. И он не уйдет, Орен знал, что он никуда не уйдет – для этого требовались храбрость и равнодушие, а их тоже не было.

Река оказалась нескользкой. Он шел по ней большими бессмысленными шагами, а когда девочка засмеялась, остановился и немножко подпрыгнул. А потом снова и снова. «Сейчас, – мелькнуло, - вот сейчас Гилад и Надав будут побеждены».

В Петербург не хотелось, но концертный директор все повторял, что последний город гастрольного тура должен быть тот, где родилась SnowGirl, Run. Говорил: ты просто всем как всегда недоволен. Орену не нравилась эта песня, она казалась ему слишком прямолинейной, слишком понятной, - даже до клипа, где он снял всех рыжих женщин, которых сумел разыскать. Но сто сорок два миллиона просмотров не врали.

Орен вытащил наушник – солнце добралось до дальнего столика и светило ему в лицо – и положил деньги под чашку.

Девочка подошла, почти не глядя, как он переходит дорогу, взяла чаевые и чашку. Он всегда садился спиной под желтым зонтом и оставлял денег больше, чем было разумно. Однажды ей показалось, что он ее вспомнил, но Орен смотрел сквозь нее – совсем не так, как тогда на реке, когда она бежала по льду, а он догнал ее, рассмеялся и обнял.

Девочка протерла столик и наконец оглянулась, тряхнув своими медными, чуть выцветшими волосами.