Иза Кресикова

Цветаева-мыслитель. Одоление страстей. Смерть как тема в поэзии

Один из значительных русских поэтов второй половины ХХ века Юрий Кузнецов в своей статье «О державности поэтического мышления», опубликованной в посмертно изданной книге его произведений «Прозрение во тьме» (Краснодар, 2007), пишет о том, что «в женской поэзии существует только три пути: рукоделие (тип Ахматовой), истерия (тип Цветаевой) и подражание (общий безликий тип). Кто думает иначе, тот не понимает природы творчества».

В эти же годы (восьмидесятые) Иосиф Бродский в ставших ныне знаменитыми «Диалогах с Иосифом Бродским» Соломона Волкова, сказал: «Я считаю, что Цветаева – первый поэт XX века. Конечно, Цветаева». Он имел в виду не только Россию.

Я думаю, что спокойная, взвешенная оценка творчества и личности Цветаевой Бродским является более адекватной положению вещей и справедливым возражением Кузнецову, оказавшемуся нетерпимым к особым творческим индивидуальностям. Его самоуверенное отрицание возможности иного подхода к великим именам беспочвенно и неэтично. Заявленное Кузнецовым легковесное суждение говорит об отсутствии у него ясного представления о размахе и глубине творчества Ахматовой и особенно – Цветаевой.

Защищать Цветаеву мне не пристало – она сама за себя в блестящем ответе. Размышлять и писать о ней – восхищение, уходящее в трагедию. Трагедия туманится временем. Восхищение и благодарное удивление её личностью остаются.

 

*  *  *

Поэтическое отображение реалий мира и себя в мире чаще всего возникает, конечно же, из нахлынувших чувств, потока чувств, иногда превращающегося в бурю – у тех, кто по природе своей подвержен бурям. Однако какая-то внутренняя сила смиряет бурю, оставляя лишь свежий, достаточно крепкий ветер. Эта сила – способность аналитического взгляда на собственные поступки и порывы. Именно такой процесс для творца плодотворен и результативен. Поэтическая бригантина стройной и прекрасной выплывает на простор к читателю.

Если в продолжение этих размышлений обратиться к личности Цветаевой, непременно откроется, что она и представляет собой натуру глубоко эмоциональную, страстную, увлекающуюся, но вместе с тем с сильной волей и с энергичной коррекцией своей безбрежной эмоциональности. В то же время она несравненный аналитик своего творчества, собственных творческих исканий (да и вообще творчества интересующих её индивидуальностей в поэзии). Ее высказывания об особенностях процесса поэтического творчества чрезвычайно глубоки и точны. Изучение ее черновых записей, дневников, рабочих тетрадей (которые так важны ныне и для понимания текущей работы Цветаевой, и для приобретения опыта творчества другими), приносит понимание того, что тема – замысел произведения у неё, быть может, рождалась стихийно, но вдохновенная работа шла длительно, трудно, упорно, придирчиво к каждому внезапному слову. Казалось бы, надо связать с вдохновением возникновение – рождение темы, увлеченность замыслом. Ведь дальше идет шлифовка, уточнение. Но Цветаева уверенно записала в дневниковых тетрадях: «Вдохновение. Есть священный инстинкт… – оберегающий нас от доверия к слишком легко давшемуся. Стихотворение, написанное в 10 мин., всегда подозрительно…» (НСТ, 306-308)*. В этих же дневниках поражает формулировка: «Мой дом – лбы, а не сердца»! (НСТ, 132). Она сжимала свою природную эмоциональность, брала «в ежовые рукавицы» страстность натуры – вот о чем говорит эта краткая, как выстрел, цветаевская фраза-формула. А как замечательно она соединила стихию поэтических, да и вообще человеческих чувств с волей человеческой (не Божественной!) в «Поэме Воздуха»:

 

Полная оторванность

Темени от плеч

Сброшенных…

Полное и точное

чувство головы

С крыльями…

В полное владычество…

Лба.

(III, 144)

 

Разве это не то же, что она заявила в статье «Искусство при свете совести»:

«Гений – высшая степень подверженности наитию – раз, управа с этим наитием – два. Высшая степень душевной разъятости и высшая – собранности. Высшая – страдательности и высшая – действенности» (V, 348). Вот такими полярными качествами определила Цветаева одаренность и труд гения… Надо полагать, что ими – по Цветаевой – должен обладать каждый поэт-творец. На наитие и безудержное вдохновение постоянно должна быть управа!

Цветаева обладала этими качествами и смела упрекнуть Пушкина в невнимательности, когда подметила у него, с ее точки зрения, слабую, не точную строку. Я, очень скромный автор, быть может, нескромно вмешалась в «диалог» великих и попыталась оправдать Пушкина (1). Но Цветаева строже и придирчивей, и я извинилась за вмешательство в их воображенный мною диалог.

 

*  *  *

В «Вольных этюдах» в книге «Цветаева и Пушкин» я сравнила по страстности и напряженности чувств Цветаеву с Пушкиным, отвергнув Ахматову, ибо где у последней «страстность? Динамичность, напряженность чувств? Где пламень пушкинский? Безграничность любви и швыряние жизнью, чтоб «пускай умру, но пусть умру любя!»? (2) . Этого нет. Есть мудрость и спокойствие. Пламень любви – только у Цветаевой. По этому поводу её можно цитировать бесконечно. Даже трудно сделать выбор для примера:

 

Любовь! Любовь! И в судорогах, и в гробе

Насторожусь – прельщусь – смущусь – рванусь.

О милая! Ни в гробовом сугробе,

Ни в облачном с тобою не прощусь.

…………………………………………..

Нет, выпростаю руки – стан упругий

Единым взмахом из твоих пелён.

Смерть, выбью! – Вёрст на тысячу в округе

Растоплены снега – и лес спалён.

(I, 570)

 

Страсть любовная, страсть творческая, – но только страсть: внутри неё – в груди, в мозгу. В душе и теле. Потому она как бы в сердцах упрекает Афродиту:

 

Бренная пена, морская соль…

В пене и муке –

повиноваться тебе – доколь,

Камень безрукий?

(II, 63)

 

Стихию страсти трудно покорять. А нужно. И Цветаева всё время это делает. Например, когда она заявляет:

 

Поэтов путь: жжа, а не согревая,

Рвя, а не взращивая – взрыв и взлом, –

Твоя стезя, гривастая, кривая,

Не предугадана календарем!

(II, 184)

 

И если бушует еще одна категория страсти – ревность, она не жалеет той, с которой ей изменили! Какие унизительные сравнения она находит для нее. И тут ее мысль бунтующе работает на то, чтоб самую себя обуздать в своей ревности, так как ведь незачем ревновать, когда:

 

Как живется вам с товаром

Рыночным? Оброк – крутой?

После мраморов Каррары

Как живется вам с трухой

Гипсовой?

(II, 242)

 

И жизнь свою страстную, мятежную (хотя внешне Цветаева сдержанна и даже суха) она обуздывает, сопротивляется её жестокому влиянию:

 

Не возьмёшь мою душу живу!

Тáк, на полном скаку погонь –

Пригибающийся – и жилу

Перекусывающий конь

Аравийский.

(II, 251)

 

Разве это не следование всю жизнь закону деятельности гения – управы с наитием при высшей душевной разъятости, управы с разъятостью своею собранностью, сопротивлением?!

Любая страсть – это стихия, это буря. Цветаева пребывает в постоянном одолении их. И сила её мысли равна силе этих страстей. Поэтому состояния и наития, и управы с ним длятся до конца дней. И мы не знаем по сей день, кто победил, стихия ли безмерных чувств или Разум. Ведь она написала, что «мысль – тоже страсть» (НСТ, 12)

Слово «стихия» пришло к нам из античной Греции, где stoichеton (элемент) обозначало понятия первоначальных элементов мироздания, какими полагались вода, воздух, огонь, земля. Из этих элементов Демиург создал мир. В основе этих элементов подразумевалась бескачественная сущность – материя, которую, говоря словами древнегреческого оратора Диона Хрисостома (Златоуста), «даже не всякий бог может разлагать на составные части и, по-разному сочетая их друг с другом, создавать различные виды существ и растений…» (3). Я вспомнила об этом потому, что Цветаева, конечно, была создана из всех этих стихий: в ней было много огня, который она переносила в свои произведения, стоя на земле, как замечательная женщина во всех ее ипостасях, и воздух ее жизни был разгорячён, распален. Она жила им. И когда его не стало, она задохнулась в безвоздушном пространстве. И огонь погас, и земля ушла из-под ног.

 

*  *  *

В 1924 году Цветаевой написаны две поэмы, связанные между собой одними и теми же героями (автор и её возлюбленный), и только вместе создающими сюжет любви, угрозы расставания, драмы расставания: «Поэма Горы» и «Поэма Конца». Интерпретации этих поэм в современной литературе столь различны, что рискую высказать свой взгляд на эти произведения, отталкиваясь от размышлений о стихийных силах в натуре Цветаевой и ее же могучем интеллекте-разуме. Последний упорно контролировал порывы природных стихий поэта и женщины. Он же и сообщил умение запечатлеть эту борьбу в словах.

Диана Бургин в своем исследовании сюжета и смысла «Поэмы Горы» (4) все сюжетные и смысловые линии поэмы повязывает с «грешной любовью», то есть гомосексуальностью автора поэмы, и хотя высказывает много интересных текстологических оценок поэмы, ее увлечение уводит далеко от реальных чувств и побуждений героев поэмы.

Гораздо возвышеннее и одухотвореннее понимание многоликого символа Горы в книге Зинаиды Миркиной «Огонь и пепел» в главе «Гора». Не зря ее книга имеет подназвание «Духовный путь М.И.Цветаевой». Миркина так понимает: «Божество Горы хочет вызвать в человеке дух, высота и твердость которого равны Горе».(5)

Мне же кажется, что эти две поэмы («Горы» и «Конца») в напряжённом ритме раскрывают нам в последовательности две провозглашённые Цветаевой фазы как творчества, так и любви: стихийную силу – наитие, опрокинувшуюся на влюбленных, в первую очередь на автора-поэта – в «Поэме Горы», и затем борьбу с нею, драматическое одоление-управу с ней, болезненную, длительную, мучительную – в «Поэме Конца». Вот она, стихия – наитие – любовь – страсть – жизнь! из первой поэмы:

 

Гора горевала о страшном грузе

Клятвы, которою поздно клясть.

Говорила, что стар тот узел

Гордиев – долг и страсть.

……………………………………

Виноградниками Везувия

Не сковать! Великана льном

Не связать!

(III, 26-29)

 

Очень интересна работа Е.В.Сомовой о последовательных «наитии» и «воплощении» в цветаевском творчестве. Она так интерпретирует Цветаеву: «соотношение «наития» и «воплощения» («воплощение» это и есть процесс обуздания стихийного наития. – И.К.) рассматривается Цветаевой только в категории временной последовательности. «Воплощение» по отношению к «наитию» не является этапом более низким». (6)

Но вот как эти этапы распределились при описании страстей на две поэмы – чрезвычайно удивительно. Как ярко представлено в них, что и творчество-страсть, и любовь-страсть, по закону Цветаевой, проходят две фазы сотворения жизни! Ведь мы слышим, что, исходя чувствами в первой поэме, она смиряет их во второй. И в каждом лирическом стихе – так. Наитие и воля. Но в этих двух поэмах всё грандиозно – и наитие, и воля.

Гора – и Любовь, и в то же время тесные каноны праведной любви: «гора заповеди седьмой». Гора – и горе на вершине Горы, и время, и память, и один из миров мироздания. «Я не вижу тебя совместно/ Ни с одной: – Памяти месть» (III, 30). Под этим подразумевается, что не видит она своего героя, даже спустя безжалостное время – отдельно от их совместной Любви.

А «Поэма Конца» – управа со стихией страсти (Гордиев узел надо разрубить!) занимает куда больше (в два раза) страниц (значит и сил одоления стихии – в жизни), чем вспышка любви, на высоте которой уже терзают мысли о гóре необходимого расставания в «Поэме Горы»:

 

…когда над лбом –

Уже не memento, а просто – море!

(III, 27)

 

Море горя?! «Над лбом» сказано не случайно. Над лбом – это значит над вместилищем ума, разума. И этот свой «лоб разума» она ощущает постоянно.

Вспоминает о нем и в «Поэме Конца»:

 

О не проигрывает –

Кто рвет!

Загород, пригород:

Лбам развод.

(III, 46)

 

Не сердцам – лбам! Горевал и трудился лоб ее всю жизнь. Смирял страсти наития, вдохновения. «Мой дом лбы, а не сердца» – как уже было приведено выше из рабочих тетрадей 1932 года.

Однако ее страдания расставания – тоже страсть, буря. И в эту бурю включается волевым усилием (лба!) смирение страдания, как наития, которое без управы опрокинет жизнь. А надо выстоять, хотя любви и творчеству поэта она даёт такое ёмкое определение словами контрастного смысла «Гетто избранничеств!».

Таковы две эти поэмы – «Горы» и «Конца», поэмы жизнечувствования в период описанного небольшого отрезка жизни и, конечно же, во все времена существования автора с горькой до трагичности управой своих страстей.

И всё ее творчество – стихи, драмы, поэмы, сказки, письма (к Пастернаку, к Рильке, к Штейгеру…) – буйство страстей (стихий) любви. Пусть с незавершенностью ее, с отказом от нее, с невозможностью, несбыточностью ее. Но нет жизни без нее. Однако опять мы видим границы страстям-волнам любви: это сложные размышления о том, что с ней происходит. Письма Цветаевой, отправленные и сохранившиеся только в тетрадях – философия её понимания своих чувств. Это страстные мысли! Возлюбленные не выдерживали такого напора их. Принять и разделить, окунуться в эти водопады размышлений мог не каждый любящий. Получалось, да – страсть была мыслью, а мысль – страстью, и в таком круговороте мысли и страсти пребывала Цветаева всю жизнь до последнего трагического отрезка её...

Как трудно постигнуть крутые повороты жизненных и творческих умозаключений Цветаевой-мыслителя, у которой «мысль – тоже страсть». Страсть и сильная воля, не дающая страсти выходить из берегов. Поэтому тексты её творений так распахнуты, обнажая суть, и одновременно точны, конкретны. Цветаева – мастер формы, усиливающей смысл произведения. И что очень характерно для Цветаевой – эпистолярное выражение любви не совпадало с внешним её отражением. Цветаева в жизни была сдержанна, и огонь чувств сокрыт в глубине.

 

*  *  *

Мыслительный аппарат Цветаевой с детских лет работал необычайно активно и как-то не по-детски. Об этом говорят воспоминания («Мой Пушкин») об отношении её, еще маленькой, дошкольной, к Пушкину, его смерти, персонажам его произведений. Её проживание стихотворения «К морю» нужно изучать, как пример развития интеллекта высокой заданности от природы. Девочка мыслила нестандартно. В её голове уже созревала формула, гласящая, что «Мысль – тоже страсть», формула, изреченная и записанная во взрослой жизни.

Юность есть юность, даже если она пришла к особе, уверяющей, что она Душа-Психея, а не телесная женщина! Но она уже успела сказать, что силой и непокорством своей любви «не умножит ряды безглазых и безгласных», то есть не умеющих постоять за себя! В цикле «Дон Жуан» Цветаева заявляет, что она Кармен. Это значит – она свободна, как птица!

Но здесь в её мировосприятие вламывается грубой силой Время, как категория, ощутимо создающая новые грани мировосприятия и новое, обострившееся жизнечувствование. Это были жестокие 1917-1919 годы. Марина Цветаева теряет полностью благополучие жизни, дом, одну из дочерей. Муж, офицер белой армии, исчезает в хаосе исторических событий. Цветаевская бессонная мысль выхватывает из Времени и личной судьбы новые штрихи, Новые впечатления вырастают в новые умозаключения, умозаключения превращаются в ёмкие поэтические строки. Она составляет фрагментарную поэму «Лебединый стан» из горячих, поначалу самостоятельных стихотворений, отразивших ход исторических событий и личное проживание их. Уже за рубежом, вне России, Цветаева почувствует себя оказавшейся в политическом поле тех жестоких лет... Поэтические отражения переживаемых моментов так естественно и невольно становятся основой её политической заинтересованности. Заинтересованности страстной, что в свою очередь выливается в стихотворные строки, как бы резюмирующие происходящую человеческую беду. Это точные, правдивые цветаевские строки с созданными ею образами: муж, Сергей Эфрон – Белый лебедь, Лебединый стан – белая армия, потерпевшая поражение. Цветаева полна переживаний за своего Белого Лебедя, но её женское чутье и аналитический ум подводят к прощению воюющего «красного», изгнавшего «белого» (в стихотворении «Чужому»), в том числе и её «Белого Лебедя». Она призывает протянуть руки, склонить клинки:

 

Есть у меня моих икон

Ценней – сокровища.

Послушай, есть другой закон,

Законы – кроющий!

 

Пред ним – все клонятся клинки,

Все меркнут яхонты:

Закон протянутой руки,

Души распахнутой

 

Никогда не дремлющая мысль привела её к необходимости взаимного понимания и

прощения воюющих, что не скоро придет к генералам и политикам. Осмысление трагедии гражданской войны Цветаева просто и образно выразила знаменитыми строчками:

 

Вот рядком лежат –

Не развесть межой.

Поглядеть – солдат.

Где свой, где чужой?

 

Белый был – красным стал:

Кровь обагрила.

Красный был – белым стал:

Смерть побелила.

 

Решение – всех, и белых, и красных, любящих Россию и по своему разумению борющихся за неё считать заслуживающими прощения, пришло к властным структурам страны не скоро – в конце XX и начале XXI веков. Страстная, но одновременно безошибочная и бесстрашная мысль о трагичности гражданской войны и равной боли за тех и за других пришла к Цветаевой в разгар событий. «Лебединый стан» и об этом.

Прошли годы. У неё родился сын Георгий с домашним именем Мур. Всей семьёй в конце тридцатых они жили во Франции. Всё время думали о России. Для Цветаевой она была «Даль, прирождённая, как боль, / Настолько родина и столь -/ Рок, что повсюду, через всю / Даль – всю её с собой несу!»… И было принято решение о возвращении. Для Сергея Эфрона и Цветаевой это возвращение, связанное с деятельностью Эфрона, было и невольным, и желанным, и ошибочным…

Первыми прибыли в Советский Союз муж Сергей Эфрон и дочь Ариадна. Она с сыном готовилась к отъезду. Шёл 1938 год. А в Европе началось то, что превратилось во Вторую мировую войну. Коварное Мюнхенское соглашение. Чехию делят, как делят захваченное добро бандиты. Из письма Анне Тесковой (лучшей, преданной приятельнице Цветаевой): «День и ночь, день и ночь, думаю о Чехии… Вся Чехия сейчас одно огромное человеческое сердце, бьющееся только одним: тем же, что и моё …До последней минуты и в самую последнюю верю – и буду верить – в Россию, в верность её руки. Россия Чехию сожрать не даст…».

Она никогда не читала газет. Она называла читателей газет «хватателями минут». Теперь она каждое утро ждёт, когда Мур принесёт их, чтобы узнать новости.…

Гитлер всё же «сожрал» Чехию. Цветаева полна негодования, она опять живет в кругу политических страстей! Страсти – это её стихия Если бы она знала, что ждёт Россию и её семью в России, она бы… Но у неё не было дороги назад. До отъезда по направлению к своей гибели она продолжала волноваться о Чехии. Смирять страсти, и политические тоже, она умела – творчеством. В данном случае – беспощадным. Кульминацией человеческой и политической (невозможно разделить) её причастности к происходящим событиям явились «Стихи к Чехии». Вот фрагмент животрепещущего протеста тому, что потрясло её, неравнодушную и бессильную, чтобы что-то изменить:

 

Отказываюсь – быть,

В Бедламе нелюдей

Отказываюсь – жить,

С Волками площадей…

 

Цветаева покидала Францию. Это был 1939 год. Она уплывала с Муром на пароходе. Со страхом и бесстрашием. В тетрадь, которая всегда была с собой, легли прощальные, не только с Францией, а с жизнью, строчки (она не знала, что мужа уже не застанет, а дочь – на очереди):

 

Мне Францией – нету

Нежнее страны –

На долгую память

Два перла даны,

Они на ресницах

Недвижно стоят

Дано мне отплытье

Марии Стюарт.

 

Её мысль работала точно и прозорливо. Она не ошиблась. Только смерть пришла иначе.

В цикле «Стихов к Чехии» в стихотворении с первой строкой «О, слёзы на глазах!» есть и такие строфы:

 

О, черная гора,

Затмившая – весь свет!

Пора – пора – пора

Творцу вернуть билет.

……………………..

Не надо мне ни дыр

Ушных, ни вещих глаз.

На твой безумный мир

Ответ один – отказ.

 

Иосиф Бродский, назвавший Марину Цветаеву первым поэтом ХХ века, касаясь её творчества и мировосприятия, сказал: «Если содержание цветаевской поэзии и можно было бы свести к какой-то формуле, то это: "На твой безумный мир / Ответ один – отказ". И в этом отказе Цветаева черпает даже какое-то удовлетворение…» (7).

Стихи к Чехии полны негодования. Это стихи страстного возмущения тем, что произошло в мире (не в личном мирке!), а отказ от контакта с Творцом – виновником произошедшего по мнению Цветаевой – говорит о силе её воли, её духа. Цветаева чувствует себя свободной, повелевающей своими страстями. Она была в жизни – в общении – сдержанна. Страсти обитали-посверкивали где-то в глубине. Мысли освещались их бликами, поэтому так необыкновенны: мысли – страсти.

 

 

Литература:

 В тексте при ссылке на источник цитат из «М.Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. М. Эллис Лак, 1997» использована аббревиатура «НСТ» с указанием страницы. Все цитаты из стихотворений М.Цветаевой приведены по Собранию сочинений в семи томах. М. Эллис Лак, 1995 с указанием тома (римскими цифрами) и страницы (арабскими цифрами).

 

1. Кресикова И.А. Прикосновение к высокому диалогу. В кн. Пророк и Сивилла, М; РИФ «РОЙ», 2004,стр.177-179.

2. Кресикова И.А. Цветаева и Пушкин. Вольные этюды. В кн. Цветаева и Пушкин, М; РИФ «РОЙ», 2001, стр.133.

3. Дион Хрисостом. Об изначальном сознавании божества. В кн. Ораторы Греции, М; Художественная литература, 1985, стр.302.

4. Бургин Диана. Опыт интерпретации «Поэмы Горы». Сборник докладов пятой цветаевской международной научно-тематической конференции 9-11 октября 1997 года. М; Дом-музей Марины Цветаевой, 1998, стр.233-244.

5. Миркина З.А. Огонь и пепел. Духовный путь М.И.Цветаевой. М; ЛИА «ДОК», 1993, стр.65.

6. Сомова Е.В. Умопостигаемое и эмпирическое. Сборник докладов девятой цветаевской международной научно-тематической конференции 9-12 октября 2001 года. М; Дом-музей Марины Цветаевой, 2002, стр.228.

7. Иосиф Бродский ( «Диалоги с Иосифом Бродским». Соломон Волков), «Звезда»,1997, № 1.

 

 

СМЕРТЬ КАК ТЕМА В ПОЭЗИИ

О двух русских поэтах

 

Два основных проявления человеческого существования или две формы его – это жизнь и смерть. Или две единственные категории при философском осмыслении бытия относительно человека – это они, жизнь и смерть. Поэтому самые пристальные созерцатели мира и человека – поэты, не могут обойти вниманием эти категории и, отражая жизнь, переводят взгляды на смерть то обреченно, то почтительно, то иронически. Но даже при последнем искусственном легкомыслии – всё равно с пиететом и внутренним трепетом. Но если русский поэт не касается этой темы, и проблема смерти, ухода (куда и как?) его не волнует, и он отмахивается от невесёлого, но неминуемого действа в природе на земле – такая поэзия всегда будет поверхностной, мысли в ней куцыми, чувства мелкими: у них не будет меры великости жизни перед бездной смерти. И даже – наоборот!

В последней трети ХХ века и в начале XXIвека в русской поэзии появились два поэта, каждый со смертельной темой необычной силы в своём творчестве. Произведения поэтов отражали их взаимоотношения с жизнью, где смерть была постоянной или эпизодической темой дум и тревог. Творчество и жизнь взаимосвязаны. Эти поэты разного возраста, разной ментальности, разного отношения к эпохе, которая досталась им. Стихи их разного качества и звучания. Оба талантливы, оба с большим диапазоном знаний в русской (и нерусской) литературе, поэзии в частности,

Предлагаемая работа о двух поэтах является опытом соотнесения их как носителей «смертельной» темы в своём жизнечувствовании и как выразителей этой темы в поэтическом творчестве. Итак:

 

ЕВГЕНИЙ КАМИНСКИЙ И БОРИС РЫЖИЙ

 

Я заинтересовалась Евгением Каминским после прочтения в «Литературной газете в мае 2011 года его стихотворения «Пророк». Образ был негативный – насмешливый, нет, язвительный. Он очень ярко показал возможность появления у нас коварного субъекта,

воплощавшего в себе все низменные пороки безнравственного времени.

Две его довольно больших книги последнего времени – «Из мрамора» и «Пиршество живых». Они содержат более трёхсот стихотворений, написанных в период с восьмидесятых годов ХХ века по 2012 год включительно. Этот поэтический, в действительности, монолог даёт возможность ясно ощутить мирочувствование автора вообще и самоощущение себя в этом мире, в текущем времени, сравнивая его с прошлым. Стиль и язык поэзии Каминского – явно петербургского качества: характер и форма их строги и ясны. Никакой несдержанности и излишества в мыслях и словах. Это дополняет представление о личности поэта.

Его творчество оказалось глубже и шире мотивов, затронутых в вышеупомянутом стихотворении о псевдо- или лжепророке. Размышления о жизни и переживаемых им невесёлых временах неминуемо привели поэта – тревожно, неожиданно, порою гнетуще, мрачновато, пугающе, но в то же время весьма объяснимо – к теме смерти, погружающей и читателя в её загадочный предел.

Прежде всего я хотела знать, как Евгений Каминский чувствовал, думал, писал до того переворота – распада нашего необыкновенного государства, который произошел в начале девяностых и изменил и нас, и всю страну, и положение её в мире. Знать всё это – до неожиданных трансформаций с нашей великостью, нашими надеждами, укладом жизни и психологии людей.

Книгу «Из мрамора» как раз и открывает цикл стихотворений 1985 года «Деревья». Трудно поверить, что эти существа из стихотворений Каминского – деревья! Это стихи о терпеливых, храбрых, гордых, высоко стремящихся людях – так изумительны уподобления им в образах деревьев! Конечно, поэт думал о людях, рассказывая о мужестве и стойкости сосен, о корнях, качающих влагу из-под земли, в темноте, в борьбе с подземной живностью, вонзающейся в них. А каковы храбрецы, обрастающие листвою, «вцепившись намертво в карниз»! Как нам «жить на краю и не бежать судьбы!?» Этот вопрос задаёт сам автор и себе тоже, ибо печаль о неизвестной судьбе своей человечьей беспокоит его, предающегося описанию героических деревьев. Но всё же, но всё же будущее – это время, «когда как должное приму / я и метель в лицо, и стужу». Автору «Деревьев» двадцать восемь лет. Цитируемые слова из стихотворения Каминского содержат характерную для Каминского и в последующем какую-то внутреннюю твердость, скрытую, неброскую – преодоления! «Должное приму» сказано спокойно и уверенно, без интонаций обреченности, безысходности, во власти которых покончил счёты с жизнью в 27 лет Борис Рыжий.

Вчитываюсь в стихи следующего, 1986-го и в стихи 1988-го года. Никаких социальных вопросов и тем. Мир земной, и только. Каминский пишет изящные, утонченные по форме и содержанию строчки.

Вот – «Полевые цветы». О цветах написано столько стихотворений и песен! Но так никто не написал и не напишет! Они одушевлены: они думают, надеются, им кажется, они воображают! Приведу хотя бы строфу:

 

И вот они отсюда второпях

спешат куда-то с бабочками вместе,

не ведая о глине и корнях,

не зная, что всю жизнь стоят на месте…

 

Я поняла, что Каминский – лирик и мыслитель. В таких стихах, как «Деревья» и «Полевые цветы» он показал, каким он был в действительности, и мог бы оставаться таким, если бы не острота проживания доставшихся ему эпох.

Поэта – сознание его – питает время тем, что взошло в этом времени. Чуткий лирик и беспокойный мыслитель, Каминский становится при всем том социальным поэтом, не затрагивая напрямую социальных тем. Такая ипостась водила его пером последних книг, хотя при поверхностном знакомстве с этими книгами может сложиться обманчивое впечатление как о поэте с чисто субъективными, личными переживаниями, интересом только к своему трагичному по природе внутреннему миру.

Наконец, 1989 год. Вот-вот грянут девяностые с их «правдой распада». Поэт полон предчувствий:

 

То ли резкость навёл, то ли просто сгущаются краски,

только время, как море, волною летит на гранит.

И немеет душа в ожиданье смертельной развязки

и предчувствием смутным мучительной правды болит.

 

Он предчувствует «смертельную развязку», что и произошла! И думает уже не о себе, а о народе, и просит за него высшие силы:

 

Не покинь его, Господи, трижды слепого во мраке.

Не оставь в этой тьме, где безумцем свистит соловей…

 

Еще не произошло разлома-распада-раскола, а он уже видит своим поэтическим-провидческим зрением пепелище! Пепелище великой страны, где было всё – и начлаги (не один раз он их припоминает. Что было, то было), и герои, и враги… Таким образом, уже в конце восьмидесятых тонкий лирик Евгений Каминский, автор «Деревьев» и «Полевых цветов», неожиданно раскрывает свою социальную заинтересованность, свою боль о родной стране, стране «плохой-хорошей», своим существованием составившей такую же неоднозначную эпоху.

 

*  *  *

Борис Рыжий в начале восьмидесятых еще совсем ребенок, но ребенок, родившийся с неприятием жизни и чувством обязательной и склоняющейся над ним смерти. В 1985-1986-м годах ему одиннадцать-двенадцать лет. В двадцать он вспоминает, как, просыпаясь, в тревоге он спрашивал себя, неужели «надо жить?»:

 

Ах, укрой от жизни, одеялко,

разреши несложную задачу.

Боже, как себя порою жалко –

надо жить, а я лежу и плачу.

 

А затем с иронией, в то же время с попыткой актёрства и любования собой рисует поэтические картинки себя в подростковом периоде среди «шпаны» с кастетом в кармане. Он видит, как даёт этой шпане прикурить, и хочется ему таким «мальчишкой в серой кепочке остаться». Но это опять прорывается поэтичское актёрство. И чуть позже, когда он напишет, что:

 

Убитого соседа

По лестнице несли.

Я всматривался в лица,

На лицах был испуг.

А что не я убийца –

Случайность, милый друг.

 

А затем будет серия уничижительных стихотворений, где он называет себя «дебил-дебилом» и «кретин-еретином», а также стихотворений с вставными словечками ненормативной лексики. Так шло взросление Рыжего, написавшего о восьмидесятых одно хорошее и серьезное стихотворение с первой строкой «Если в прошлое, лучше трамваем», а последняя строфа такова:

 

Куртка кожаная, руки в брюки,

да по улице вечной разлуки

да по улице вечной печали

в лом родимый, сливаясь с закатом,

одиночеством, сном, листопадом,

возвращайся убитым солдатом.

 

Стихотворение с «припрятанным» драматизмом и, как всё у Рыжего, с чувствами печали и одиночества Но это едва ли не единственное стихотворение его, где он коснулся не только личного, вечно тоскливого и одинокого статуса, а сказал о трагическом времени восьмидесятых: «по улице вечной печали… возвращайся убитым солдатом» (конечно, это об афганских событиях, унесших так много молодых жизней).

В остальном же его творчество пронизано противопоставлением себя окружающему обществу, своим слиянием, соединением со «шпаной», «дегенератом с самопалом, неврастеничкой с лезвиём». Конечно, неестественность такого самопозиционирования получала отражение больше в стихах, чем в жизни!

Время, в которое жил Рыжий, шло как-то рядом с ним, Рыжий не существовал в нем, он существовал в самом себе. Пульс Рыжего и времени, в котором он жил, не совпадали. Такое время пришлось на жизнь Рыжего: годы неясной напряженности, ожиданий перемен. Виктор Цой пел о желании перемен! А он жил в тоске и ожидании смерти.

Но о завоевании славы, о публикациях и премиях не забывал Борис Рыжий – самый последний – из известных – поэт распавшейся советской империи, и Екатеринбурга «красивый и первый певец» (так он представил себя в одном из автобиографических стихотворений). Он был активен в утверждении себя! Спешил.

 

(В данной работе приведены фрагменты стихов Рыжего из книги «Оправдание жизни» (Екатеринбург, 2004), составленной из его произведений, опубликованных в различных изданиях и неопубликованных при жизни. Составителями книги являются поэт и литературовед Юрий Викторович Казарин и отец Бориса Рыжего Борис Петрович Рыжий).

 

*  *  *

В стихах Каминского пульсирует время, и пульсация эта не прерывается, и пульс этот горяч. Пришли девяностые. Катастрофа состоялась. Новые времена уже набирают силу. И пульс времени в Каминском горяч и искренен, и таким переходит в стихи. Трагичный пульс эпохи.

Хорошо видно по взволнованным строчкам стихов, как меняется состояние духа у поэта. Из печально-возвышенного и удивленно-благодарного (по отношению к деревьям!) оно становится драматическим с нотами отчаяния. Поэт не превращает стих в документ, объясняющий причины такой перемены состояния духа. Он рассчитывает на читателя, которому всё станет ясно из образов руин страны и обломков поверженной прошлой эпохи, по разверзшейся пропасти, пустоты на её месте:

 

Увозят стыд, завернутый в парчу,

уводят смех распахнутый… Громада

глухого мира стынет. Я молчу.

Всё кончено… Вдруг хлопнут по плечу:

«Так надо, друг!» Но почему так надо?

 

Мир привычный развалился. Задается гамлетовский главный вопрос. Но тут же он выстраивается иначе. Времена-то не гамлетовские. Поэт чувствует себя ещё трагичней, чем Гамлет, и в то же время решительней:

 

«Быть или не быть…» Нет, не одно из двух

Быть, но не быть! Вот суть! Но, а не или

 

Пушкин, конечно, шутя, написал «Что пройдет, то будет мило». А, может быть, и не шутя. Каминский тоже, сказав, что «Вымазанный в алом, сползает мир по лезвию ножа», тут же добавляет, что «Век поднебесной шири миновал. Глядит в провал кусок небес сиротский». И под этим сиротским небом «Пойдешь налево – некуда идти. Пойдешь направо – всё уже случилось». То есть было плохо, стало не лучше, но иначе. Вообще же «Век этот страшен». И автор трагических чувствований в разверзшейся стране в конце ХХ века, в канун ХХI века, молитвенно просит Творца не оставлять его, как когда-то Сын просил Отца об этом. Но Творец, мы знаем, в этом случае безжалостен, у Него свои задачи. Поэт же спасается сам. У него для этого есть точное, исчерпывающее Слово: «Слову, как битве, себя без остатка отдав…». Слова выстраиваются в строфы, «Где тверже гранита с шершавыми гранями стих». Он дал своему стиху почти верное определение. Стихи Каминского тверды, упруги, почти чеканны, но грани его не шершавы. Только в исключительных случаях – по необходимости замысла.

А на высоте трагизма появляется «смертельная» тема. Она возникает в конце девяностых – годах развала державы, общества. При остром восприятии этих коварных событий поэт испытывает душевное смятение, поиск спасения в смерти.

И циклы стихов выстраиваются так, чтоб было видно столкновение времен. Новое время без жалости смело прошлое, в котором были свои правда и ложь, и то родное и привычное, с чем трудно расстаться. Читая стихи Каминского, написанные в начале третьего тысячелетия, невольно погружаешься в воспоминания о собственном проживании тех лет, когда, говоря его словами, «Кровью открылась внутри правда распада». Он ищет выхода, и всё пишет и пишет, «и стих ставит плотно к стиху», и погружается в кладбищенскую тему:

 

С отчаянным птенцом не совладать:

грудь распахнёт вот-вот – дрожу и внемлю!

На кладбище такая благодать,

что хоть сейчас в слезах здесь лягу в землю.

 

В этом стихе впервые появляется в груди у поэта «птенец отчаянный», который в будущем превратится в птицу-сердце. Потом эта птица раскроет громадные крылья, причем многоликий образ крыльев будет повторяться. То они, крылья, заменяют руки, то, выпрастываясь, разрывают пиджак. Чувствуется, как поэт держится на этих крыльях. Они его серафимы.

Но после того, как он выбрал себе в благодать кладбищенскую землю, в которую ляжет – готов лечь, он тут же меняет способ своего конечного пути – предается мотивам крематория:


 

Пройден последний редут: молча по тропке

вот и тебя уж ведут ангелы к топке.


 

Первые же строки этого невеселого стихотворения сразу же объясняют, когда происходит воображаемое горение в топке:

 

Вот и пустил пузыри! Где ты, бравада?

Кровью открылась внутри правда распада.

 

«Правда распада» будет иметь в дальнейшем двоякий смысл. От происходящего в крематории смысл этих слов станет определением того, что случилось в стране – и эта строка стиха исчерпывающа!

И вот уже новый вариант «смертельной» темы: голос поэта из-под земли. Кто сказал, что поэзия Каминского – борьба со страхом смерти? Какой-то холодок внутри себя перед этим словом знаком всем. Но Каминский так смело обращается с вариантами смерти, примеряя их к себе, что чувствуется несколько отстраненная философия ухода в критические, болезненные, безвыходные времена жизни – в этом поиск нужного поступка и угроза неадекватного, тем более, что в следующем стихе он пишет (голос из-под земли):

 

Очнулся в измерении ином…

……………………………………..

И, астроном, спасибо за звезду.

Но зря ты врал, что мы пришли оттуда.

Там жизни нет. Вся – здесь! Я не уйду,

Пока не съем всю соль – свои два пуда.

Покуда океан свой не допью…

 

Но сколько в трагизме Каминского упрямства жизни: «Я не уйду…пока не съем всю соль» и пока «океан свой не допью»!

 

*  *  *

Вся поэзия Бориса Рыжего – в девяностые – рядом со строфами Каминского представляется однообразной (тоска, одиночество), бесцельной, бессильной – лишенной энергии. Поэзия «ни о чем» (слова самого Рыжего). И в начале, и в конце девяностых он пишет в таком же ключе и с нарастанием смертельного мотива – прощального мотива – до самого конца жизни. Вот фрагменты стихов этого периода:

Из стихотворений 1993-го:

 

Я вышел на улицу. И поздно

Мне было жить для новых дней…

 

*  *  *

 

И дрожат за окном миллионы огней

Я пишу ни о чем. Да имей ты хоть сотню друзей,

одиночество – в жилах…

Год 1993-й – обращение к фонарному столбу:

…Мне только девятнадцать, а уже

Я точно знаю, где и как погибну…

…Так освети мне путь…

Я пьян сегодня.

 

Из стихотворений 1996-го:

 

Я в мир пришел, чтоб навсегда проститься.

И мнится, вы прощаете меня.

 

Из стихотворения 2000-го:

 

Жалуйтесь, читайте и жалейте,

греясь у огня,

вслух читайте, смейтесь, слёзы лейте.

Только без меня.

 

*  *  *

Каминский же неоднозначен, и этим интересен, даже загадочен своими изменчивыми «смертями». «Он человек! им властвует мгновенье» – опять приходит на ум Пушкин, так воскликнувший в стихотворении «19 октября» в адрес Александра I. Что ж, и я повторяю за Пушкиным: «Он человек! Им властвует мгновенье», – но уже по отношению к Каминскому. Переживая о губительно распавшемся прошлом, Каминский противоречив, но его противоречивость справедлива и правдива. С одной стороны: «Нет, жизни не было в отчизне, / но жить хотелось, хоть умри!». С другой:

 

Чтоб в шапке фонаря

охапки пчел мохнатых.

И, честно говоря,

чтоб жить в семидесятых.

…………………………….

Где всё еще – с ноля

и все еще – святые…

И свет – из хрусталя

и души – золотые.

……………………….

Простая пара крыл –

не бог весть что…

и всё же

я тоже с вами плыл

средь вечности, о Боже!

 

Крылья! Крылья его несут сквозь время. Он остро чувствует время. Каминский живет во времени, не отрешаясь от него, несмотря на то, что оно приносило ему страдание. Этим он силен, этим же он слаб. Загадочен поэт, когда он при этом и личность тревожная, потерявшая гармонию существования. И читатель ему нужен не простой – умеющий оценить и поэзию, и эпоху. Такого читателя поэт не имел, особенно в наставшее, чуждое ему время корысти и власти денег (девяностые и первые нулевые XXI века), когда добром вспоминаются семидесятые

 

*  *  *

В 1995-м году Каминским написано очень важное для него стихотворение, начинающееся строкой «Сон был больше, чем явь»... Стихотворение сложное, но в итоге вчитывания открывается смысл его и вообще творчества автора, а именно: стихи Каминского вырвались из холодного мрамора. Они живы, в них слышится сердцебиение автора, движение его мысли, подталкиваемое сердцебиением. Всё, что возникает в его активном сознании при негативных впечатлениях от окружающей действительности, требует выхода – из мрамора на страницу бумаги, это значит – в жизнь. Белеющая страница перед ним часто спасение от мыслей от смерти. Она – поле ощущений жизни и свободы, о чем и говорится в другом стихотворении, и просто, и очень прочувствованно:

 

Покуда окрест онемело белеет страница,

по первому снегу не трудно совсем угадать,

что это – свобода, а это вокруг – благодать!

И грудь распахнуть, где за прутьями выросла птица!

 

Из «отчаянного птенца» выросла птица, птица-сердце, что болит, испытывая все превратности времени, и летит сквозь время… к светлым вершинам, к Славе, быть может, пусть даже навстречу Голгофе! Истинный и верящий в своё призвание поэт, конечно же, ждет и широкого признания, и… Как же не думать о нём и Каминскому!

А думы приходят и приходят. В нулевых еще более, чем в девяностых, сквозь кривое настоящее ему вновь вспоминается не блестящее прошлое, где всё же, «как ни странно, и жили наши ласточка, тучка, душа».

Поэт добавляет в другом стихотворении:

 

Бывшие трудности с водкой нам как-то родней,

чем эти новые – с истиной. Как гладиатор,

бьется с химерой в эфире прямом литератор,

грозно туза положив на шестерку виней.

 

В новые времена и с истиной еще глуше, и с издателями, и с читателями. Горько думать, что одни издадут, а другие прочтут и оценят поэта после его «нырка в окно», когда он будет лететь, «считая этажи»! Привлекательны сенсации, а не талант и труд. Так продолжается смертельная тема – в новом ее варианте.

Тема смерти у Каминского никогда не приходит в бездействии ума и вне сердечных потрясений. У неё ясные и объяснимые истоки. Для человека, который живет только мыслью о своём благополучии, таких истоков не существует. Как сказано у Блока, он будет «доволен собой и женой, и своей конституцией куцей». Но бывают же такие лирики, которые не могут исчерпать своего внутреннего лирического напряжения стихами о деревьях и цветах. Их до смерти, в буквальном смысле этих слов, волнует смена эпох, исчезновение истины, «бравада распада» и легковесное отношение к его и вообще – к поэзии и творчеству.

Вот и Каминский из числа этих, не знающих покоя субъектов. Вот как он говорит о себе:

 

Постою – борода в серебре.

Временам этим не был я нужен.

Но я был. И был равен себе,

как звезда, отраженная в луже.

 

Сомнение. Разочарование. И тут же, всё-таки, преодолевая и то, и другое – такая щемящая уверенность в себе: «Но я был. И был равен себе»! Он знает, что оставил свой след в поэзии. Он не высокомерен, он уверен. Простим ему эту уверенность. Он прав.

 

*  *  *

А в эти же годы – последние девяностые и первые нулевые – Борис Рыжий верен своей смертельной участи:

 

Я умру в старом парке

           на холодном ветру.

Милый друг, я умру

           у разрушенной арки…

 

*  *  *

 

Вышел на улицу: Господи Боже,

никого, ничего, никогда.

Только тусклые звезды мерцают,

только яркие звезды горят:

никогда никого не прощают,

никому ничего не простят.

 

*  *  *

Жизнь – падла в лиловом мундире,

гуляет светло и легко.

Но есть одиночество в мире –

погибель в дырявом трико.

……………………………..

Стой, смерть, безупречно на стрёме.

Будь, осень, всегда начеку.

Всё тлен и безумие, кроме –

(и вычеркнул эту строку).

 

*  *  *

Чтоб жили по вечному праву

все те, кто для жизни рождён,

вали меня навзничь в канаву,

омой моё сердце дождём.

Так зелено и бестолково,

но так хорошо, твою мать,

как будто последнее слово

мне сволочи дали сказать.

 

Как бы ни был музыкален и лёгок при чтении стих Бориса Рыжего, но его чувство безысходности и неверия в жизнь и презрение к жизни не может ускользнуть от читателя. Легковесные интонации и лексика, словечки из ненормативной речи вводятся поэтом – чувствуется, что намеренно и с любованием, – чтобы снизить уровень поэтического стиля в угоду банального разговорного языка и показать свободу от интеллигентской этики.

А что касается содержания, то при обобщающем взгляде на его поэзию можно сказать, что Рыжий скользит по окружающей жизни, задевая её темные углы, но не проникая в них. И чувство неотвратимой смерти нарастает. Приведенные отрывки стихотворений Рыжего передают состояние его духа. Он пребывает погруженным в ощущение обреченности.

 

*  *  *

У Каминского неоднократно в стихах повторяются и смыкаются темы смерти и творчества, а с ними непосредственно связаны мотивы крылатости, таланта. Я уже говорила, что крылья – серафимы Евгения Каминского. Они проносят его сквозь тяжелые думы о смерти и сквозь немотивированную тоску, уводящую в эти думы. А в конечном результате получаются у крылатого поэта вот такие горькие, но чеканные строчки:

 

…в глуби, где камень камню – волк,

не просто сгину –

отдам земле последний долг –

верну ей глину.

(…)

И вот, что прежде было мной,

как обруч бочку,

обнимет крепко шар земной…

Поставим точку.

(…)

наверно, в статусе ином,

но с прежней жаждой,

посмертно проступив в земном –

в травинке каждой.

 

В последней строфе, смыслом подобной известным строфам Омара Хайяма, поэт обретает своеобразное бессмертие. У Хайяма из стенки глиняного кувшина глядел в мир глаз того, кто когда-то стал прахом и, попав в глину и сосуд из неё, продолжает жить новой жизнью. Этот же мотив у Каминского связан с травинкой.

 

Еще и ещё о крыльях: они в стихах Каминского – и талант, и вдохновение, и жизненная сила. Они то прорезаются, то, громадные, рвут одежду, чтобы поднять его ввысь. Они не то чтобы любимый образ, а как-то естественно в самом начале вылупились в его стихе «птенцом отчаянным», выросли, окрылили сердце и, в конце концов, поэт-пророк, «пораженный в правах», не исчез, не пропал, а благодаря крыльям, приобрел новое качество, которым, видимо, гордится:

 

Весь мой льнущий к пустыне талант –

не ответчик, увы, а попутчик…

Небо синее, я – не атлант,

а с огромными крыльями грузчик.

 

Иногда проскальзывает ироническое отношение к собственным «крылышкам»:

«Скажешь, всласть прохрустеть нежным крылышком – дело всей жизни?! Умереть – дело жизни!». Так лейтмотив смерти сталкивается с лейтмотивом крыльев. Размышления о смерти в цикле «Ангел смерти» звучат так:

 

Над головой гудела твердь,

а он мертвел во тьме. Без звука

в него сейчас входила смерть –

о жизни новая наука.

 

«Смерть – о жизни новая наука». Надо уметь умереть!

Евгений Каминский перебирает разные варианты этого поступка. О причинах таких настроений говорилось выше. Можно было бы назвать его поэтические погружения в эту тему опытами и уроками смерти? Я думаю – нет. Они не утешительны. Они травмируют. Вызывают беспокойство, сожаление, растерянность и – боль. Хотя многие примеры его поэтических «умираний» можно отнести к философии смерти, где поэт точен и прав: «Смерть – дело жизни»; «Смерть – о жизни новая наука»; «Вот жизнь и смерть, как лошадь и возница, друг к другу привыкают по пути»; «Поверьте: жизнь чуть заметный курсив к жирной кириллице смерти»…Такие строки достойны «крылатости».

Итак, смерть, а против неё – творчество со всем его счастьем-несчастьем и утешенье – крылья-серафимы – вот среда обитания Евгения Каминского, вехи в жизни его, жизнь…

 

Тут самое время прервать в эмпиреях полет

и сдаться на милость какой-нибудь женщине храброй,

но этот упрямец все слезы счастливые льет

над вымыслом личным, как будто над истинной правдой.

 

Конечно, Каминский здесь относит нас к пушкинскому «Над вымыслом слезами обольюсь…». Такие необозначенные цитаты связывают поэтов разных времён, создают впечатление их беседы и взаимопонимания. То, что он пишет далее, тоже было хорошо знакомо Пушкину: «И мученик смысла, раб лампы, стола и чернил… спешит, как на свадьбу, на каторгу слова с повинной»…

О родине в эту новую эпоху чуждого поэту менталитета с приоритетом капитала вместо бывшей бедной «советскости», Каминский говорит с болью, а поэтические же картинки прошлого точны. Они с одной стороны не приукрашены, с другой – даны с добрым сердцем и сожалением о чем-то неуловимо близком, понятном – утраченном.:

 

Весь род людской, сословья и чины,

все те, кто был… и не был в самом деле.

Мы были на толпу обречены…

И только так эпоху одолели.

Это спокойная аналитическая оценка прошлого.

 

Личностные мотивы, которыми наполнена поэзия Каминского, тесно переплетены и связаны с мотивами эпохальными, и книга воспринимается как эмоциональная оценка переживаемого поэтом очень сложного времени России. России любимой и страдающей, как и сам автор, поэт трагического менталитета, лирик чувствительный, но не прозрачной и чистой воды, а бурлящего потока, над которым он стоит в раздумьях о жизни и смерти.

 

*  *  *

На протяжении обеих книг идёт столкновение двух времен, двух эпох – безжалостно опрокинутой эпохи человеческого тепла и открытости друг к другу без шелеста купюр – с новым временем. И поэт непримирим с ним, ибо оно «как вампир, сосет меня… Вдруг оземь бьется лира, и – всё. Столы сдвигают. Будет пир».

 

Вот так последний строится режим,

суть коего умом не постижима,

где нежно так железная пружина

вам делает на горле пережим.

 

Во второй книге повторяются мотивы предыдущей книги Каминского, и самые важные для автора стихи он переносит в «Пиршество живых» из первой книги – «Из мрамора». Одним из них оказалось стихотворение, которое можно назвать «Имперская грусть» (оно без названия, как и многие стихи Каминского):

 

На последний паром впопыхах – на последний курьерский,

кладь роняя не прыгнем, от радости жалкой трясясь,

потому что так сладок для сердца здесь воздух имперский,

так с державным размахом сердечна преступная связь.

 

Да он, смотрите(!), государственник, державник, этот Каминский! Что ж, и Пушкин был таким!

Одновременно с болезненными переживаниями, связанными с катастрофической сменой уклада жизни в связи с наступлением нового времени, совершенно для него чуждого безнравственностью и сытой дикостью («На костях и обломках жиреет лукавое время»), как и в предыдущей книге, возникает тема творчества поэта. Каминский понимает, знает, как он зависим от времени, которое он проживает всей своей сущностью – чувствами и сознанием:

 

Всё, алхимик, слова: неудачи, потери, успехи…

Просто злое винишко эпохи в нас бродит, пока,

белый шум оборвав, не порвутся усталые мехи

и не выпорхнет в небо, вдруг крылья расправив, строка.

 

Евгений Каминский – раним, чувства его отчаянны. Поэтому переживание столкновения двух эпох в его жизни: одной сокрушенной и второй, возведенной на обломках, одной – родной, привычной со всеми её негативами, и второй, чуждой ему всей своей буржуазной ментальностью, воспринимается как личная трагедия. Исторические события – как личная беда.

А потому «смертельная» тема пронизывает обе книги. Автор пытается найти выход из тяжелой для него среды, как внутренней, так и внешней, уйдя из жизни. Поэт примеряет к себе различные варианты ухода, но не останавливается ни на одном из них! Вновь возникает вопрос, не пронизывает ли создателя таких стихов страх смерти? Нет, не видно – по звучанию и тексту. Презрение к ней? И этого нет. Нет, потому что поэт не останавливается ни на одном из им же предложенных вариантов ухода из жизни, и потому, что в ряде стихов демонстрирует свое возвышенное отношение к смерти – как к продолжению жизни в другом состоянии. Вот фрагмент из такого стиха:

 

…летел я сквозь колючие снега

во тьме, как с курса сбившаяся птица,

с намереньем найти те берега,

с которых мне уже не возвратиться.

………………………………………….

Спасибо, снег. За жгучий в сердце хлад,

за выслушанный лепет мой вполуха,

за путь уже в потемках наугад

и выход в свет уже к холодным звездам духа.

 

Какая вера всё-таки в жизнь! В ином состоянии, и измерении ином. Среди холодных звезд духа. Допускаю, что сюда вплетается и надежда на то, что в настигнутые поэтом иные времена, которые должны же явиться на белом свете в конце концов, не будет места «смертельной» теме нынешнего генеза!

«Эпохальная» тема держит поэта неотступно. Она – главная. Затем уже внутри неё возникает тема крыльев и оказывается сильнее «смертельной» темы. Каминский пролетает над всеми вариантами смерти, и по-прежнему неуспокоенный, переживающий, устремлен в бездну жизни, у которой есть, конечно, край, обрывающийся край! И есть тёмные силы, толкающие к этому краю, и есть силы, коими определены сроки жизни… Обо всём этом новые стихи Каминского, опубликованные в 2015 году в журнале «Урал» (№ 7), где первый стих начинается словами «Время лететь…». Крылатый Каминский! Несмотря ни на какие тёмные силы, он снова говорит, что «Время лететь!».

 

*  *  *

Еще раз возвращаюсь к Борису Рыжему. ХХ трагический век и поэт Борис Рыжий с растворенной в крови неотвратимостью смерти ушли вместе. Но эти события не взаимозависимы. Тяжелое время разрушений в державе и жестокости в обществе были лишь фоном его ощущений своей гибельности. В какую бы эпоху ни жил поэт Борис Рыжий, он писал бы такие же стихи и закончил жизнь таким же образом.

Его талантливая поэзия не достигла совершенства. У него не было «величия замысла», что необходимо для воплощения совершенной поэзии. Именно такое значение замыслу придавала Анна Ахматова. Я думаю, с такого подхода к творчеству должны начинаться не только грандиозные произведения. Но и малые формы, например, стихи. Ибо, сведённые в циклы и сборники, они несут какую-то единую задачу, дают единую картину, в том числе, чувствований и умозрений автора.

Кроме тех объяснений подчинения Рыжего императиву смерти (врожденная слабость некоторых структур центральной нервной системы), о которых я высказалась в более подробном эссе о нем, я думаю еще вот о чем: войдя уже в зрелый возраст, Рыжий почувствовал, что в таком духе, ключе (почти всё, во всяком случае, многое у него получалось по-юношески и по-подростковому) невозможно писать далее. Надо менять легковесный и расплывчато-трагический стиль на что-то другое, на более (коль так человек устроен) трагически глубинно-основательное! Пусть с той же темой нависшей над ним смерти (ни от обреченности, ни от слов о ней избавиться он не мог!).

Но он уже не мог и перестроиться. Легкость стихосложения и ранняя слава «первого поэта» застыли, закостенели в нем. Ко всему, что угнетало его, добавились и эти терзания. Такие мысли пришли ко мне при соотнесении его с Каминским. По праву суждения на территории своей рукописи о приоритете в соотнесении двух имён, Рыжего и Каминского, я полагаю Евгениия Каминского заслуживающим лаврового венка победителя. Ясно выделяется его первенство и в замысле (поэтические образы пережитых эпох. «Смертельная» тема отпочковалась от «эпохальной»), и в стиле, и в языке. Читателю видно, как Каминский – персонифицированный персонаж его книг – таинственно ушел от всех вариантов смерти, им же предлагаемых, разделил с отечеством в своём твердом поэтическом слове времена распада – не покинул, не предал его. И стоит по-прежнему перед безднами жизни и смерти с надеждой на лучшие времена.

 

*  *  *

Как было уже сказано, творчество Каминского по строю под стать великому Петербургу и поэтам из его прошлого – петербуржцам-классикам. Анна Ахматова назвала Блока «трагическим тенором эпохи». Каминский тоже трагический голос (тенор ли, баритон…), но – другой эпохи.

 

АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

К списку номеров журнала «Кольцо А» | К содержанию номера