Владимир Селянинов

Холодный свет Луны



к 75-летию со дня рождения


«Прекрасен этот мир!» — восхитится побывавший тёплым осенним днём в Саянах, где днём и ночью шумят ручьи, питая реки и озёра. Прекрасен мир, где кедры, не сломленные непогодой, тянутся к небу… И оттого становится грустно наблюдать дерево, искорёженное и сломанное, прижатое к земле, укрывшееся в расщелине скал от хиуса, останавливающего жизнь. Об этом рассказ.



Город Зеленоярск — большой город, богатствами Сибири он прирастает. Но главное богатство, как говорят руководители, это наши люди. Всё хорошо: город прирастает богатствами, трудящиеся работают, вечерами читают. У их руководителей — осанистость, глаза честные, но бывают и усталые — это, как говорится, уже дело вкуса. А как все они людей любят!.. Покажут какого-нибудь по телевизору — народ радуется.

— В масштабах всего государства он успел бы больше,— скажет один из гордых за успехи страны.

— А нам-то каково остаться? — возразит другой. Голос дрогнет у патриота малой родины.

— Господь посылает того руководителя, какого у него народ просит,— это уже третий.— Доколе, Господи?! — и тоже голос дрогнет.

Горько сказать, но не перевелись ещё люди, что тормозят приход коммунизма в город Зеленоярск. Не обществу, а себе, себе желают они побольше. И горожане радуются, когда органы повяжут одного из отщепенцев. В редакцию газет, на радио, в органы люди пишут, свои услуги некоторые предлагают… в случае чего. Последние слова подчёркивают.

— Славненько-славненько определил подонку наш Владлен… шесть лет! — уважительно говорил пожилой мужчина о молодом судье. Старческой походкой он ступал по ковровой дорожке, спускаясь со второго этажа областного Дома юстиции. За поручень держится — один из тех, кто любит присутствовать на судебных разбирательствах, выказывая нетерпение к поступку другого, не похожего на многих.

— Пусть-ка теперь этот перекупщик потрудится на лесоповале. А морозы в Сибири бывают и к тридцати,— согласился другой старичок. Пальто серое, в крупный рубчик, карманы накладные.

— Бывает и поболее, да ещё с ветерком-хиусом,— с удовольствием поддержал разговор ещё один.— Бывает хиусок, что и носа из дома не высунешь.

Голову приподнял — на ней шапка из овчины, крашенной под норку. Пальто серое, немаркого цвета, как говорят некоторые.

— Сколько их нынче развелось… любителей нетрудовых доходов,— сказал первый, смотря перед собой. Пигментированное лицо жёсткое, на непослушные руки перчатки из натуральной кожи натягивает. Жёлтые, прошитые красной ниткой.— Институт окончил, работал хирургом, диссертацию писал. Всё дала ему партия! — с чувством говорил, разглаживая перчатки.— А он?!

— Что это за фамилия такая у него — Радзивилл? — спросил идущий следом.

— Иностранная какая-то,— ответил первый.

— Ни черта не хотят честно трудиться,— на шаг обогнал третий второго, в глаза заглянул первому. Нитяные перчатки из кармана достаёт, надевает, разглаживает, наблюдая за реакцией первого.

— Всё, что завоёвано Октябрём, должно быть надёжно защищено,— сказал первый, в шапке из натуральной норки. Ботинки у него… ну, видно же, не производства местной фабрики, известной в народе как артель «Смело, товарищи, в ногу».

На это второй, идущий на шаг сзади первого,— по-военному стройный, самый молодой из них, но тоже «с лицом» — закивал, соглашаясь с необходимостью надёжно защищать.

Они вышли на широкое крыльцо Дома юстиции, щурясь от солнечного света, осматриваясь и бросая неодобрительные взгляды на очередь у продовольственного магазина «Мясо». Доносились неспокойные голоса, один из взвинченных предстоящим событием уверял, что после обеда «выбросят» субпродукты. «Не менее как по два килограмма на руки! — хрипел застуженным голосом. Ссылаясь на свою связь с уборщицей магазина, он радостно выкрикивал: — Свиные горлышки будут!» Кто-то нехорошо в одно место «послал» субпродукты. «Сами-то небось жрут настоящее мясо»,— поддержал его женский голос.

— Так и сыплет параграфами, статьями,— тепло, по-отечески вспомнил один из старичков молодого судью Замойсковичева.

— Головастый, ничего не скажешь,— произнёс тот, что шёл впереди на шаг.— Ему только тридцать, а он уже в обкомовском магазине получает продукты,— и, прикрыв глаза, качнул головой значительно: — В том, на втором этаже. Для членов бюро,— пояснил, выказывая осведомлённость.

«Ты здесь не стояла!» — взвизгнула женщина из очереди.

— Далеко пойдёт наш Владлен Афанасьевич, далеко,— кивал согласно молодой пенсионер. Видимо, из органов. В повороте его плеча, походке чувствовалась военная косточка.

В это время через служебный вход на первом этаже во двор вышел судья Замойсковичев. Посматривая выше, он открыл дверцу машины, устроил на сиденье попу, а потом придал должное положение всему, что выше её. Через высокий забор от магазина доносился ропот толпы, что вызывало чувство тревоги у народного судьи. Не нравился ему ропот толпы, потому что любил он голос одинокого человека. Голос, который можно прервать, напомнить о нравственности, о преступном непонимании… Любил устало откинуться на спинку стула, лицо при этом сделать скорбное, как бы он узнал о болезни близкого. Потому и переживает за подсудимого сильно. Но он должен выполнить свой долг: «Плохо ваше дело, гражданин. Плохо!» — пухлую ладошку подальше от себя расположит, прихлопнет ею. Хорошо было ему в то время наблюдать за переменой лица одинокого человека. Любил он эти минуты, вспоминал их охотно…

А тут из-за забора голоса, шум многих.

— Куда прёшь?! — из очереди (женщина).

— Подстилка,— ответ был скор (мужчина).

— Да я мать двоих детей,— с угрозой.

— За волосы не хватай. Отпусти волосы-то, козёл,— мужики, видимо, разнимая.

— Всё лицо мне, сука, исцарапала,— кряхтел мужчина на это.

— Отпусти волосы,— не унимались мужики.

— Будет знать, как плеваться, царапать,— мужчина.

Слышались выкрикивания, в которых был вопрос: «До чего нас довели, а?» — и ответ: «В скотов народ превратили».

Не любил Владлен Афанасьевич голоса, если их много. Как шум прибоя это для него перед бурей, от которой укрыться негде,— тело у него розовое, ладошки мягкие.



…Прошло четырнадцать лет. Так же текут с гор речки, питая озеро Зеленоярское. Но всё хуже вода в озере… Дурной стала вода, говорят в народе. Не тянутся по берегу деревья к небу, не падают они, отжившие, величественно, с шумом-треском. А придавленные к земле кустарники перестукиваются ветками на ветру. В том месте, где вытекала речка Могучая, образовалось болото. Бурчалом назвали.

Двое из номенклатурных старичков померли. Памятники им поставили гранитные, на них о их заслугах написано. А который на пенсию вышел по выслуге лет, у него всё хорошо. Властью не забыт — за четверых, что когда-то в очередях простаивали, он получает пенсию. По судам по состоянию здоровья уже не ходит. Но любит он побывать на какой-нибудь встрече, юбилейном вечере или, скажем, научном симпозиуме. Особенно если там об упущениях говорят, преступном отношении кого-то. На это он седенькой головой кивает. Всё нормально у него: и пенсия, и знает, что похороны будут у него пышные и воспоминания ветеранов милиции — тёплые. Может, кто и слезу утрёт. Из самого МВД телеграмму соболезнования пришлют!.. Хорошо ему помечтать о ружейном залпе на кладбище.

И у Владлена Афанасьевича после перестройки дела идут. Имея давние связи и прекрасную образовательную базу, он решился на смену пола на женский. Но в этой Москве — если кто не знает — всегда что-нибудь напортят. У этих путаников всё наоборот: вначале они собирают камни. Чужие. А потом разбрасывают, но уже свои. И Владлену Афанасьевичу что-то там вырезали, что-то оставили, а оно не работает! Надлежащим образом. И теперь ему остаётся только сожалеть о своём доверии к известным в стране хирургам.

А в общем-то, всё хорошо у него. Живёт он теперь в высоком элитном доме, называемом в народе «домом для безродных». В большой квартире и, как положено прозелиту-либералу, вдвоём с другом. Улучшенной планировки та квартира, высокие потолки, окна с видом на озеро. С высоких этажей не столь заметны «издержки цивилизации». По берегу грязного озера ветер шевелит красочные обёртки. На них детишки и милые их сердцу кошечки-собачки. К сожалению, в городе, прирастающем богатствами Сибири, участились случаи увоза животных подальше от жилья. Видели некоторые на волне озера утопленных кошечек-собачек, ещё недавно умилявших детишек своими бантиками.

Но не видно запустения из окон высоких зданий. И кто там, за евроокнами, будет размышлять о какой-то экологии, смене цивилизаций? Ерунда всё это, скажут. На наш век хватит, скажут. Улыбка на лице скромно-обаятельная: до того ли нам?

И правда, пока Замойсковичев негодует на телевидении (востребован, как прежде), защищая самую ранимую часть населения — пенсионеров, его друг под присмотром охранника по бульвару гуляет. Станет Замойсковичев недавнее, доперестроечное, вспоминать, вот-вот слёзы польются на его широкие щёки. «Это всё они, они!» — куда-то в сторону от себя покажет. А на Серже, совершающего променад, юбочка из материала… как бы из сетки тот материал изготовлен. Через него голубенькие трусики в рюшечках видны. Лицо мальчишеское, в веснушках, губка нижняя вперёд. Слов нет — красивый юноша. Только завистью можно объяснить злобные инсинуации о его непостоянстве. Якобы видели его голым в кабинете у самого господина N! «Было душно. Не надо забывать, каким знойным был май»,— находились защитники.

Вот в таких условиях приходилось трудиться правоведу Замойсковичеву — кругом непонимание, враждебность. Зависть, наконец, к человеку успешному, уже широко известному в определённых кругах. Его труд «Содомия и права человека. Новое прочтение „Книги бытия“» стал заметным явлением в общественной жизни страны. «Земля в долине Сиддим, где процветали города Содом и Гоморра, была весьма плодородна. Нет, не случайно там поселился библейский Лот. Господь пролил огонь с неба не на людей другой сексуальной ориентации, а на насильников!» — рефреном звучало в книге (переплёт «под кожу», с золотым тиснением). «Да, в цивилизованном обществе тогда, и тем более теперь, должны преследоваться лица, не только совершившие насилие, но и совершающие деяния, направленные на ограничения прав и свобод человека!» — очень твёрдый знак ставил автор после этой фразы.

Помимо главной идеи, там звучала мысль о правоте Каина, ставшего отцом цивилизаций. «Куда бы мы пришли при пастухе-то Авеле?» — задавал риторический вопрос автор. Соглашались многие: без Каина и сегодня мы бы жили в шатрах. Хорошо смотрелся Замойсковичев на экране европейского канала, куда был незамедлительно приглашён после выхода в свет своей работы. Чувствовал себя свободно, на равных, дискутируя с людьми образованными, отнюдь не случайно «зашедшими на огонёк». В средствах массовой информации, особенно в электронных СМИ федерального уровня, всё настойчивее стали звучать голоса в поддержу сооружения памятника отцу цивилизаций Каину. Предлагалась и площадь для монумента. Спорили о высоте, на телевидение приглашали известного специалиста по большим памятникам. Правда, нашлись и оппоненты, утверждающие: мол, не тот он человек, этот Каин, чтобы ему большой памятник ставить. Есть мужики и покруче. Фамилии назывались.

Столичные СМИ весьма лестно отозвались о трудах учёного, выходца из Сибири, где много медведей бегает. А зеленоярская газета «Городские успехи» пошла дальше, предложив отметить появление научного труда народными гуляньями, шествиями, предлагала заграничных пригласить… С экранов телевизора говорили о набирающем силу протестантском движении. Упоминались имена Лютера, Кальвина, которые тоже когда-то начинали. Достаточно было и портретов учёного: лицо страдальца, озабоченного чем-то очень большим, гонимого, как это бывает у подвижников. Хорош был в газете снимок на фоне грубой коры сибирской лиственницы. Это усиливало впечатление.

Далее за учёным какие-то люди ходят по земле, грибничают, то ли ещё что-то там делают по-мелкому. Среди них детишки-несмышлёныши, ещё не понимающие всей заманчивости открывающихся перед ними перспектив от большой науки.

И нет ничего удивительного, что при такой популярности (но, к сожалению, и зависти) после необходимых консультаций в столице Владлену Афанасьевичу был предложен важнейший сектор общественной жизни — областной комитет дружбы между народами.

«В надёжные руки мы вручаем больше, чем об этом можно сказать»,— благословил его Шломхотсейдорский. (Слухи о скором переводе в Москву. Престижные экономические встречи в Куршевеле). На что надежда ранимой части населения ответила наклоном головы, держа протянутую ему ладонь обеими руками.

Как-то вскоре они случайно встретились в коридоре областной администрации. Большой руководитель изъявил желание покалякать с Владленом Афанасьевичем в домашней обстановке. О разном. На что подчинённый ответил понимающим взглядом. С элитой у него всегда складывались хорошие отношения. Вот и теперь как бы сами собой исчезали люди строптивые, а вместо них появлялись руководители понимающие. На предмет они могли посмотреть особенно: не оболочку, но суть увидеть в нём.



— Очень много работы, Серж,— оправдывался Владлен перед своим другом в тот день — самый главный день в нашем рассказе.— Партийное строительство — это всегда трудно,— отвергал упрёки в невнимании к нему. (А сам подумал: «Громко это сказано — партийное строительство. Фактически общественное движение. Пока»).

— Ты превратил меня в домработницу,— говорил кудрявый, вытирая с отвращением напомаженные губы.— Когда мы уедем? — Он смотрел жёстко, как смотрят мужчины на провинившуюся содержанку.— Мне надоело изображать из себя пассивного. Я хочу жить в нормальной европейской стране. Узаконить наши отношения, наконец!

Всё чаще стала появляться брезгливость на лице Сержа; останавливал он свой взгляд на рыхлом теле, непонятно какому полу принадлежащем.

— Ну, во-первых, к нам приходят убираться, стирать. К прогулке — охранник. Во-вторых, готовить, обслуживать гостей мы приглашаем… Кстати, Шломхотсейдорский со своей августейшей супругой обещался.

— Когда мы уедем? — взгляд почти властный.— Ты даже не представляешь, как мне надоели все эти малохольные лица на улице.

Юноша в тот день был серьёзно расстроен.

— Ну что с них взять?.. Крепчает маразм,— оправдывался Владлен.— Потерпи,— коснулся он пальцем его носика. Остановил взгляд на мускулистой груди под тонким свитером. Любил он этот свитер.

Помолчали.

— Скажу тебе откровенно,— нерешительно начал Владлен. Невидимые крошки на столе к краю его стал сгребать, на пол их сбросил.— Скажу тебе откровенно… Ещё недостаточно иметь, теперь важно сохранить то, что удалось… накопить,— он запнулся, сказав редкое слово. Растёр жирную грудь под халатом натурального шёлка с такими широкими рукавами, что в них и пролезть можно.

— Но у тебя в нескольких странах… всё это,— и тоже запнулся.

Правду сказать, юношу живо интересовало, где и сколько «всего этого». Но как человек воспитанный не мог спросить прямо, на какое содержание он может рассчитывать?

— Там,— поднял палец кверху Владлен,— всё под контролем.

Ещё со стола крошек сбросил. Встал, рукава халата у него короткие — не спустя рукава он ходит по этой земле; широкие, и на несколько человек бы хватило.

— Ещё немного, ещё чуть-чуть,— сказал Владлен с улыбкой примирения на широком лице. Он ещё хотел сказать, что были прецеденты с людьми из России, которые «не понимали», за что и поплатились. «Геополитические интересы!» — можно было при этом посмотреть в глаза. Но решил, что и так сказал лишнее и, легко погладив пальцем любимый свитер на груди друга, он стал думать о сегодняшнем.

Во что одеться? Достаточно всего было в его платяном шкафу. Красивом, а фактически из ничего сделанным. Из отходов, но покрыт шпоном из благородного дерева, украшен фурнитурой из жёлтого металла, а какой вид!

— Пора принимать решение,— сказал себе тихо Владлен, перебирая костюмы. А выбрав, засомневался — пойдёт ли этот сегодня? — Пора, пора,— ещё сказал, надевая серый. С этими словами он и вышел к ожидавшей его машине.

Женщина-водитель ему улыбнулась, что было предусмотрено договором — тепло улыбнуться. И как бы случайно прикоснуться — нежно.

Непрост Владлен Афанасьевич, достаточно было в его жизни разного. Противоречивого. Но если речь идёт о личности такого масштаба, считаем уместным сказать о том гнезде, из которого вылетел и высоко полетел Владлен. Расскажем коротко — на город надвигается гроза, вот-вот польёт дождь, потому только самую суть. И ещё… Эти тёмные тучи напомнили Владлену Афанасьевичу его давний-давний сон. Впрочем, начнём с другого, что предшествовало сну в ту ночь.

Его, мальчика лет десяти-одиннадцати, в тот вечер мама уложила спать рано. У них в гостях был один из её друзей. Мама, средненькая актриса местного театра, но молодая и «всё при ней», была в разводе с его папой. И мстила ему тем, что не позволяла встречаться с сыном. Так вот, её сегодняшний друг в тот вечер хорошо кушал, пил и пел «Кто может сравниться с Матильдой моей…». Потому и уложила мама Владика пораньше в кроватку.

Подросток проснулся — как кто толкнул его. Он тихо встал и, подойдя к замочной скважине, стал смотреть. В пучке света от настольной лампы он увидел маму и дядю, который хорошо пел про тётю Матильду. То, о чём он слышал от друзей, теперь он видел. Он наблюдал маму долго, испытывая незнакомый ему подъём душевных сил.

В ту ночь он увидел сон. Плывёт он по реке: как это положено, руками гребёт, ногами помогает. Обычное для него дело делает. Не сказать, что вода под ним чистая, но камешки разных цветов наблюдает на дне. На берегу — ниже уровня воды в реке — кладбище, над ним туча. (Но почему-то знает подросток: не упадёт из неё и капли). С реки ему хорошо видно, как между памятников гроб несут. Торопятся, путь к открытой могиле ищут покороче. Погребальные ленты ветер поднимает. Стихнет ветер — ленты опустятся, у синеющих рук покойного концами шевелят.

Потом… Потом видит: штора на окне колыхнулась и там обозначилась фигура. От страха подросток и пальцем пошевелить не может — показалась маленькая рука, она тянет штору, а за ней… за ней неряшливо одетая, небольшого ростика старушонка. Волосы длинные, но как кто их специально спутал. Рассеянный свет от замочной скважины её лицо освещает. Морщинистое, как тысячи лет этому лицу. Маленькие ручки впереди себя она поднимает, кривой ножкой пол нащупывает, по стене идёт. Вот шорох она услышала, к Владику поворачивается. Он хочет закричать, маму позвать, но у него нет сил. Всё ближе к нему кривобокая; кровать нащупала, одеяло гладит, на его грудь всем телом наваливается. Смеётся тихо, за шею к себе тянет. Владик напрягается, чтобы крикнуть…

На этом и проснулся. Потный, он хотел бежать к маме, но вспомнил о чужом дяде, который, было слышно, в это время что-то рассказывал смешное, и они с мамой, сдерживаясь, смеялись тихо, как он только что слышал во сне.

Несколько раз Замойсковичев видел этот сон: как властью, данной свыше, ему кто показывал мёртвые руки и ленты, что ласкают их, холодные. Нехорошо, тревожно ему видеть наяву черты у людей, чем-то — иногда и непонятно чем — напоминавшие ему о неопрятной, кривобокой старушонке. О своей незащищённости в огромном, враждебном ему мире он мог подумать в то время. О смерти вспомнить.

Давно нет мамы. Отца Замойсковичев едва помнит. Как-то стояли в храме (был праздник), впереди со свечкой — Шломхотсейдорский. Один из церковных предложил заказать сорокоуст за упокой души… Все заказали. Заказал и Владлен Афанасьевич. Правда, он уже потом разобрался: вместо своего отца Афанасия своё имя вписал.

Многое забылось за эти годы, но сон этот давнишний не забывается, он всегда при нём. Реален, как эта туча, что уже касается верхних этажей высоких зданий Зеленоярска.

Очнулся Владлен Афанасьевич от воспоминаний, от дум своих скорбных, когда у его автомобиля заскрипели тормоза. Очнулся, вспомнил о разговоре со своим другом, и под впечатлением наметившихся охлаждений он поднялся на этаж областной библиотеки, где была объявлена встреча городской общественности с прибывшими в Зеленоярск представителями культуры из Польши.

С некоторым опозданием вошёл, что было редко, посматривая в зал и на поляков, с которыми уже имел встречи. И как представитель принимающей стороны он высказал руководителю своё удовлетворение составом прибывшей делегации. Получалось у него хорошо: подойти по-особенному — грудь сделать вперёд, обе руки чуть в стороны. Но правую он всё более заносит вперёд, всё ближе она к руке того, кого он искренне приветствует. Левой, кончиками пальцев, локотка коснётся. В глаза заглянет, скажет приятное с улыбкой. Кажется, скажи такому иностранец: «Носки постирайте, на левом дырочка»,— и постирает, заштопает. Ещё и погладит, в номер гостиницы доставит в срок.

Неожиданно перед Замойсковичевым разомкнулся круг поляков, и к нему шагнул незнакомый мужчина в кожаной куртке. Он энергично пожал руку, назвал себя, сделал улыбку, повернулся и пошёл на место сзади многих на сцене. После чего стали рассаживаться у стола в центре сцены, предлагая друг другу сесть к столу ближе.

Встречу открыл Замойсковичев. Он назвал себя, поблагодарил за внимание присутствующих в зале (человек двести), представил приехавших по приглашению областного комитета дружбы между народами. Ещё раз выразил своё удовлетворение столь представительным составом делегации (фотографические вспышки, аппаратура направлена на него). А он как бы в сомнении: стоит ли говорить об этом? Начал он так:

— Меня беспокоит, если не сказать больше, удручает позиция современной интеллигенции России, так и не познавшей в полной мере нашего великого соседа, стоящего в едином строю с цивилизованными народами.

Он повёл глазами по залу. Голос у него мягкий, даже певучий, но, ободрённый возгласами согласия, Владлен Афанасьевич старался говорить жёстко:

— Несказанно велико влияние Мицкевича и Шопена на Пушкина и Чайковского,— он сделал кулачок, поднял и опустил его.— Я бывал в Варшаве и заверяю вас: сегодня нам есть что там посмотреть и послушать. Есть над чем подумать,— разжал розовый кулачок, по шву широких штанов руку вытянул. Дама в первом ряду даже платочком глаза промокнула; рядом с ней — старичок, он голову приподнял, как это бывает, когда человек наконец-то услышал правду.— Заметное влияние на польскую культуру оказала и русская. Мы знаем это, нам есть о чём сегодня поговорить,— этими словами открыл встречу представитель зеленоярской общественности. Согласно кивнув в сторону хлопков из зала, он стал устраиваться на мягком сиденье широкого кресла.

Начались выступления гостей. Руководитель польской делегации поблагодарил присутствующих дам и господ за то, что в это непростое время они нашли возможность прийти на встречу. Лестно отозвался об областном комитете дружбы между народами за приглашение посетить город на берегах великого озера. Сделал полупоклон в сторону Замойсковичева за организацию этой встречи. И стал высказывать незаурядную осведомлённость о новом прочтении Священного Писания.

— Благая весть пришла к нам из самых недр Сибири,— вначале тихо, но всё более взвинчивая себя, он «говорил, говоря».— Весть шагнула через Атлантику! Пан Замойсковичев,— рукой на новоявленного евангелиста показывает,— его известность шагает по миру, охватывая всё новые континенты.

От избытка чувств он помотал головой и выдохнул.

Вот и всё. В кратком изложении. Не стоит о том, сколько раз поляк расстёгивал и застёгивал пиджак, руки к небу поднимал, ладошкой воздух рубил. Людьми, что в Сибири живут, восхищался. Не суть это.

Но, видимо, всё это ему показалось недостаточным, чтобы позиционировать себя осведомлённым человеком западной культуры,— он сделал несколько шажков в сторону красивой брюнетки и галантно поцеловал ей ручку.

Брюнеткой в костюме, облегающем стройную фигуру, оказалась руководитель всей зеленоярской культуры. На это она, молодая и стройная, мило сконфузилась.

Вернувшись к краю сцены, потерев руки, поляк стал представлять приехавших из Варшавы. Не назвал он лишь того, что в стороне от других сидел. В кожаной куртке. Ногой покачивает.

Первым из гостей был представлен режиссёр-документалист, сделавший несколько удачных литературных обработок воспоминаний спецпереселенцев. Лицо у режиссёра смуглое, очки фиолетовым отсвечивают. «Воспоминания переведены на несколько европейских языков и тепло встречены общественностью,— ладошку в зал показал руководитель делегации, как будто успокоил сомневающихся в профессионализме присутствующего здесь режиссёра-документалиста.— В этом вы можете убедиться, приобретя книжку. По весьма скромной цене»,— кивнул на стопки книг на столе.

Следующим был назван поэт. Стриженный давно, с большим бантом вместо галстука. Поэт легко встал, поклонился, легко сел и продолжил поглаживать седеющую бородку-клинышек, любимый ниспровергателями от интеллигенции.

Далее руководитель поляков посмотрел на дверь в глубине сцены: из тихо открывшейся двери вышел и, опираясь на костыли, стал перемещаться к свободному креслу ветеран известных революционных событий на Гданьской судоверфи. Несколько человек на сцене поспешили ему помочь. Активист «Солидарности» был представлен публике, и она тепло приветствовала его.

Ещё какие-то приехали… Они потом говорили…

Человек в кожаной куртке ногой качает, головы не повернёт. Как шаги всех наперёд им сочтены.

Начались выступления гостей.

Архитектор, он же руководитель делегации, говорил вначале о зодчих прошлых столетий, называл известные миру имена. Настойчиво предлагал не останавливаться на достигнутом, а шагать в ногу с прогрессом. «Проблемы, которые неизбежны на пути, давайте же преодолевать вместе,— говорил.— Мы живём в совершенно уникальное время»,— и узкая полоска белого платочка хорошо смотрелась на фоне его серого пиджака, цвета стен и, скажем так, нечищенной обуви аборигенов.

Да, разные люди собрались в зале, уровень их подготовки в архитектуре не ровен. И тему выступления архитектора-авангардиста не назовёшь лёгкой. Но видно же — старается докладчик.

— Позвольте рассказать о работах, какие выполняются группой ведущих специалистов нашей творческой лаборатории,— начал он, как бы сомневаясь: нужно ли говорить, поймут ли? — Суть их состоит в том, чтобы напомнить обществу, как ранимы люди. Вот почему в наших проектах для стран, скажем так, ещё делающих первые шаги в сторону демократии, в которых стоит проблема прав человека (ладонью лоб потёр), мы предлагаем систему жизнеобеспечения зданий располагать не скрытно, не внутри зданий, не по укромным местам, а снаружи, по стенам. У всех на виду.— Он сделал несколько тихих шагов в задумчивости. Иногда выше голов в зале он посмотрит.— Канализационные выпуски из квартир согласно проекту выходят на общую лестничную клетку. Всё выполнено из прозрачного стекла. Хрупкого, бьющегося от грубого обращения,— лицо у него скорбное. По сцене он ходит, веки усталые, вот-вот сомкнутся.— Прозрачные… Мы должны знать, кто живёт рядом,— повторился.

«Как несовершенен этот мир, как много надо ещё работать!» — мог бы кто вскричать в поддержку современных Леонардо и Растрелли, но нет, не было такого, а вместо этого крик некоего из задних рядов: «Погодите, по-го-ди-те, а как же… если кто-то ударит, наконец, наступит на трубу?.. Вонь же пойдёт по всему дому!». Голос у неинтеллигентного человека застуженный, какой бывает зимой у мужиков на строительной площадке.

— Об этом и речь,— встрепенулся докладчик. И улыбнулся отечески, как это бывает при неразумном дите.— Чем больше мы будем знать о ранимости тех, кто рядом, тем больше мы их будем беречь,— ответил инженер человеческих душ.— Вопросы есть? — ещё в задумчивости прошёлся.— Вам я могу сказать по секрету: в Москве уже идут переговоры о внедрении наших разработок в типовые проекты этой страны,— и указал перед собой пальцем.

— Ты чё, мужик?! — тот же голос со стройплощадки.— Серьёзно?

Какие же они все эти строители грубые, даже если и польские корни у них.

— Вопросы есть? — не удостоил архитектор ответом строителя с задних рядов, а, повернувшись к человеку в кожанке, кивнул ему.

Следующим выступил поэт. Стихи читал. Если концептуальные, то выходило у него так: некто коварный и злой, лохматый, как медведь, появлялся из мрака подземелья. Причём появляется он не первый раз. На голове рога, а на них написаны слова богохульные: «имперское мышление». Слышится зубовный скрежет. Дурной запах от лохматого…

И в надежде на понимание присутствующих поэт сжимает пальцами нос (оживление в зале). Но автор не теряет оптимизма, он знает, он верит: придут люди в белых халатах, они сразятся с лохматым и повяжут исчадие ада. «На куски порвут!» Вот такие стихи… Приличные аплодисменты были ему наградой.

Слово взял известный в Европе этнограф.

Он рассказал о недавно прошедшем научном симпозиуме. Там он сказал прямо: народы Европы произошли от древних греков. Только очень древних, селившихся на берегу Балтийского моря. Из шкатулки, стоящей перед ним на столе, он вытащил матово поблескивающий предмет и стал его поворачивать, показывая уважаемой публике со всех сторон. «Вы видите, видите…» — говорил, поворачивая. И правда, сбоку предмета была какая-то дырка. Закончив демонстрацию, этнограф бережно опустил археологическую находку в шкатулку. Ключиком в замке щёлкнул. И, как после хорошо выполненной работы, откинулся на спину своего кресла.

— Давно надо было сказать об этом! — крикнул кто-то, видимо, один из потомков греков.— А не ходить вокруг да около.

— Пора сказать наконец кто есть кто! — поддержал его старческий голос с первого ряда.

Достаточно было желающих выступить, о наболевшем говорили из зала. Говорили о тревожных предчувствиях. Какой-то видный мужчина сказал о необходимости дальнейших изысканий в этнографии. Дама почтенного возраста говорила о своём понимании прочитанной поэмы. Пальцем тёмному углу в зале погрозила.

Встал режиссёр-документалист. Он взял со стола книгу, раскрыл её на закладке и, подняв повыше, стал говорить:

— Мы должны признать факты гонений малочисленных народов титульной нацией,— в подтверждение этого он тыкал пальцем в фотографии грустных лиц.— Конечно же, если они находятся вне правового поля цивилизованных государств,— опустил руку с книжкой, бережно её на стол положил.— Посмотрите, как много нынче вымерших улусов на Крайнем Севере,— бережно касается кончиками пальцев книги.— Совсем вымерли. (Кстати, сам он из каких-то смуглых широколицых народов, но, видимо, находящихся в правовом поле: лицо свежее, излучает здоровье. Прекрасно одет. Дымчатые стёкла очков скрывают глаза, возможно, не от греков. Пусть и самых древних).— Далеко в горы ушёл олень,— головой он качает.— Как это бывает при режимах, выстраивающих жёсткую вертикаль власти,— паузу держит печальник.

Тихо в зале. Только слышно, как застонал где-то старичок, сочувствуя малочисленным народам от запустения северных улусов и худосочности трав, где когда-то колосились тучные нивы. Ещё кто-то всхлипнул из-за того, что ныне не резвятся в тех местах медвежата. Не улыбается на полянке их мама, не уверенная в будущем своих «мишуток» и «маняшек». В сомнениях она, тучи заволокли небо, стада медведей потянулись в тайгу. Нынче они корой с деревьев питаются да клюквой, выросшей ещё до «вертикали». Как не скорбеть о случившемся… Старик во втором ряду засморкался в платочек.

— Пора сказать прямо — кто есть кто! — прозвучал уже знакомый голос из зала.

Владлен Афанасьевич голову клонит. Руководитель зеленоярской культуры пальцы сцепила, мнёт их. Глаза опустила.

Некто невысокого роста, с обозначившимся животиком, какой бывает от макарон, подвижный и загорелый, как итальянец, решительно поднялся со стула. Сверкнул очками: «Польский народ понимает, какая дистанция,— указательный палец поднял,— отделяет последние столетия русский народ от руководителей. Ве-ли-ко расстояние между Центральной Россией и необъятной Сибирью с её огромным потенциалом развития,— вздохнул в микрофон.— Вам более чем кому-либо в этой стране свойственны раскрепощённость, смекалка, инициатива,— не стоит на месте «итальянец», полы пиджака в движении, смуглая лысина поблёскивает. Вот-вот микрофон из руки отлетит в сторону. Говорит без акцента, на «а» ударение делает.— Скажу прямо: вы имеете свой национальный менталитет, настоянный на немецкой аккуратности, приправленной польским свободомыслием,— резко выдохнул в микрофон. На цыпочках привстал.— Сибиряки! — крикнул в зал с надрывом.

Владлен Афанасьевич поднимает массивную голову на нетонкой шее. (В последние годы очень даже любил покушать. Побаловать себя особенными тефтельками из цыплёнка. И непременно серенького, не фабричного. Сыры любил с пищевой плесенью, а к ним что-нибудь из вин — сухих, хорошо выдержанных). Закончив эмоциональное выступление, «итальянец» к нему направляется, садится рядом на стуле, оказавшемся в это время свободным. «Я вас умоляю,— наклоняется к нему, в ухо дышит неспокойно,— стучитесь в двери Европы. Стучите, стучите, и вам отворят»,— пальцами доверительно его рукава касается, в глаза заглядывает. И смотрит, смотрит… Понимающим взглядом ответил на это либерал.

Потом выступала дама от областной культуры. Она говорила: «Усилилось желание лучших представителей нашей культуры шагать в едином строю с европейцами. Надеюсь, в общеевропейском доме и нам будет отведена комнатка»,— улыбнулась шутке. Мило головкой тряхнула, прядь волос убрала с глаз, ими в человека в кожаной куртке стрельнула. На что тот кивнул.

Заканчивался второй час встречи. Ещё какие-то говорили, из зала на сцену поднимались, с необходимостью «что-то делать» соглашались. Из зала — возгласы одобрения иногда. Иногда хлопали. Менялись лица, говорили, уходили, садились на место. Как кто калейдоскоп крутил быстро.

Полненькая дама из Польши, похожая на русскую курсистку, три минуты зудила: «У вас мало женщин в законодательной и исполнительной власти… Смелее!» — рукой над собой махала. Платье до пола, лицо нервное. Пенсне на носу.

Второй час встречи заканчивался…

Неожиданно встал и заговорил невидный такой, из пятидесятилетних, какие ходят в застиранной одежде:

— Не надо нам вашей комнатки в общеевропейском доме! — А дальше ещё хлеще: — Не надо нам спецпаёк. Пусть и по повышенным оккупационным нормам,— указательным пальцем у лица качает, как предупреждает: не надо! Им же по спинке переднего кресла постучал. Культурно одетая бабушка на него обернулась.— Слава богу, в России ещё остались люди, не меняющие честь на калорийную пищу,— неспокоен человек в лоснящемся от стирки-глажения галстуке.— Не хотим мы зданий с коммуникациями наружу.

«Мы»,— говорит, а это — вызов.

На сцене переговариваться перестали, в зале не кашляют. Один с места привстал, в глаза «застиранного» смотрит пристально. Скоро кивать начинает сочувственно, видимо, синдром определил. Поворачивается к сцене, его озабоченность нездоровьем гражданина и там видят.

А мужик, который «мы» говорит, так себе: роста среднего, сутуловат, лицо грубое, землистое — как бы мало ему досталось в жизни воздуха свежего. Как не видел он шмелей, запутавшихся в траве! Типичный Иванов с носом картошечкой; если есть от него запашок перегара, то и портрет будет окончен. Но не было перегара, землистое лицо подвижное, губы тонкие. Открылки носа раздуваются, ямочка на подбородке говорит о характере. Да, именно такие, с открылками и ямочками, имеют склонность останавливать плавное течение беседы в собрании приличных людей. Своим присутствием такой может разрушить благопристойность: позыркает глазищами по сторонам, на одного-другого посмотрит с глумливой улыбочкой, и всё. Не будет плавного течения мысли, вектор беседы, как стрелка компаса, в сторону дёрнется.

Вот и теперь вместо положенной осанны «типус» — об оккупационных нормах, не о борьбе демократии с мировым терроризмом, а о калорийности в продуктах. Странный человек, странным было и его имя — Марк, и это при фамилии Иванов, одиноко проживающий в маленькой обшарпанной гостинке по улице Энтузиастов.

…Как от толчка проснулся в то утро Иванов, через пласты отрывочных снов пришло забытое. «С кем вы все останетесь, когда нас изведёте? — говорил он, ещё молодой, следователю-чекисту.— С ними?» — кивнул худой головой на нетолстой шее в сторону окна шестого этажа, выходящего в «колодец» двора. Отсюда, из кабинета следователя, было слышно, как, не останавливаясь, по кругу мчались автомобили, огибающие памятник Дзержинскому. Мчались потому, что остановка запрещена! — На откровенность следователь вызывал,— незло вспомнил Иванов.— Вот и получили откровение,— он посмотрел на пыльное оконное стекло. За ним посреди унылого двора в детской песочнице кто-то спал. Широко раскинув руки и пуская ртом пузыри, он, свободный человек, пренебрегал бабушками на скамейке. «Ну, какой скот, а?» — говорила одна, в подшитых валенках, заканчивая вязать маленький носочек. Нос отворачивала. «Гегемон»,— соглашалась другая, видимо, из образованных.

Вставая, вспомнил Марк и про объявление во вчерашней газете: из Польши в город приехала делегация работников культуры. А поляков Марк Иванов не любил. Ещё американцев не любил. Многих он не любил. Себя не любил, например. В церкви в этом каялся, оправдываясь: мол, никому плохого не сделал. А батюшка, выслушав, к уху наклонился, кажется, спросил: «А за что его, народ-то, любить?». Тем и успокоился Иванов, с тем и причастился.

«От ужина остался минтай,— вспомнил.— Схожу, пожалуй… Всех приглашают»,— по щербатому полу в мятых тапочках ходит. «Можно картошку сварить»,— лицо в зеркале рассматривает, залысины пальцами гладит. К холодильнику идёт, а тапочки у него по пяткам шлёп-шлёп. По радио какой-то мужик девическим голосом поёт, как замуж просится. На свою горькую судьбину жалуется мужик. Потом начинает успокаивать слушателей, вспоминая, как много у него друзей.

«Но сказано же в Писании: «Возлюби ближнего своего»,— в сомнениях Иванов, не хотелось ему не любить всех этих поляков-американцев. Но, повторимся, себя он тоже… редко любил — залысина вот-вот с его голой макушкой соединится.

Итак, Иванов, мужчина невидный, ближе к вечеру направил свои невидные ботинки, изготовленные местной артелью и купленные в магазине «Для экономных», в сторону областной библиотеки. Там он и встал, раззуженный заявлениями об успехах ихней демократии, чтобы спросить у польской культуры… Если бы просто спросить. Нет, он встал, имея в своей фигуре напряжение: плечо вперёд, подбородок с ямочкой неспокоен, указательный палец у лица держит.

Владлен Афанасьевич, чувствующий тонко, но прежде главный здесь поляк, поняли нестандартность ситуации. Переговариваться между собою на сцене перестали. Подобралась руководитель местной культуры, губы сделала гузкой, готовая назвать цифры культурных мероприятий, проведённых в последнее время, сказать о запланированных.

(Кстати. Вовсе не ей принадлежит метод выражать мысль столь оригинальным способом. Это её мама в славные комсомольские годы делала «гузку», когда надо было выразить несогласие с теми, кто ещё недостаточно понимает о временных трудностях «текущего момента». Теперь её дочь успешно применяла «метод», иногда усиливая его разводом рук в стороны: «Что с него взять?»).

В кожаной куртке ногой перестал качать, острый носок ботинка рассматривает. На сцене поняли: он другой. Те, что рядом с Ивановым, отстранились, как если бы он стрелкой компаса полюса поменял.

— В книге английских авторов Сардара и Меррия Дэвиса «Почему люди ненавидят Америку» утверждается, в частности, что в Западной Европе американские спецслужбы подвергали пыткам беженцев из Советского Союза. Разумеется, тех, кто им был нужен. «Ломали», как говорили у нас в лагере,— пальцы с покусанными ногтями рассматривает. Молчит, лоб морщит, как вспомнить что-то хочет.— Разрушали здоровье у невинных людей… Даже общество по защите прав животных не защищало…

— У вас есть вопрос? Конкретный! — резко встал со своего места молчаливый мужчина в кожаной куртке.— Хватит нам ваших инсинуаций,— кистью правой руки от себя «инсинуации» откинул.

— Есть. Я хотел бы спросить: будут ли преследоваться на территории вашей страны те поляки, что, нарушая права человека и всякие там хельсинские соглашения, принимали участие в пытках беженцев из нашей страны? Повинных в том, что оказались нужны, но не хотели лезть в политику с её единой Европой и наднациональными компаниями! Будут ли эти поляки преследоваться в вашей стране, если они сегодня имеют ваше гражданство? — лицо у Иванова в красных пятнах, в сторону шеи они увеличиваются, воротничок рубашки увлажняют.

«Можно было рассказать о комнате без окон, покрытой внутри звуконепроницаемыми матами. Много белого электрического света и ни единого звука! — подумал Иванов, оглядываясь назад на сиденье.— Да найди свидетелей, приведи их в этот зал — не поверят!». И он сел. Давнего зэка вспомнил. «Не надо рассказывать всего,— говорил он, пытаясь рассмотреть через покрытое мелом окно палаты Института судебно-психиатрической экспертизы.— Не поверят же. Им так удобнее… Могут и в психи записать».

Ещё привстал с места умеющий смотреть пристально, выказывая этим своё понимание. Головой скорбно качает диагност: подлечиться бы гражданину надо. Обострение у него.

Замойсковичев за соотечественника стыдится, глаза прячет. Рядом дама, она руками разводит: в семье не без урода! Не зря она руками разводила, не напрасно Владлен Афанасьевич глаза опускал. В зале было достаточно тех, кто улыбался «выступившему товарищу» снисходительно: ну а дальше-то что, мил человек?

Разные люди собрались в зале областной библиотеки. В основном социум, что аккуратно поворачивает голову к тому, кто говорит. Была прослойка интеллигенции — активная, страдающая от амбиций и сочувствующая запустению северных улусов. О Марке Иванове рассказали… Был ещё один мужик, немолодой уже. Не стоило бы о нём говорить, если бы он не стал кричать, обращаясь к сцене.

Итак, гости поглядывали на строгого мужчину в кожаной куртке, готовились услышать заключительное слово, а соскочил со своего места какой-то, кричит с надрывом:

— Это вы, собравшись со всего света, ездите, ненависть вызываете, которая обернётся против ваших соплеменников. Вы-то и есть настоящие ненавистники! — передохнул, как туберкулёзник, и опять к сцене: — Вот я бывший заключённый. Но и в зоне я не видел таких петухов,— головой мотает в стороны.— Подработка тут у вас, сходняк! — ядовито. Потом присматриваться стал к сцене: — Ха! Ишь ты — слинял судак,— в Замойсковичева взглядом упёрся, а у самого всё ближе кашель к горлу подступает. От этих слов бывший народный судья лицом поменялся, карман пиджака стал нащупывать. Пистолетик он там иногда носил. (Вот тебе и встреча культур!) А зэк ещё смотрит на сцену: — А ты волосы выкрасил. Фуфломёт! Ты такой же поляк, как я монгол,— в сторону «итальянца», садясь и остывая: — Разжигают тут ненависть.

Из кармана платочек достаёт, ко рту прикладывает. Дышит через него. В глазах явная… нелюбовь к тем, кто на сцене. Вот сколько может накопиться в человеке «всего этого». Сразу всё выдал, что и понять невозможно: какие-то монголы, безжалостные к соплеменникам, выкрасив волосы, куда-то уехали, не то вот-вот нагрянут с визитом. По дороге фуфло мечут… Судака поймали.

Будто бы вскинули на него свою аппаратуру СМИ, но тут же и отвернулись от мужика — как по чьей-то команде. Известное дело, не любят они тех, кто по жизни гуляет сам по себе, о таких и споткнуться можно. А мужик неопрятен, волосы взъерошены — и вправду походил он на кошку, что гуляла сама по себе. (А фактически, если разобраться, за что этих животных любить, если не гуляют они в стаде? Жвачку не пережёвывают…)

Скажем так, неровно проходила встреча культур и профессионалов от дружбы между народами. Не по плану. Да и какой может быть план в этой стране, можно ли предусмотреть какого-то строителя, желающего свою образованность показать, или, скажем, бывшего зэка, от чрезмерного обрусения изъясняющегося по «фене». А этот, который про пытки, так тот вообще «с приветом». А ведь как хорошо начали: надо сделать возможное, чтобы избежать повторения прошлого, избавиться от рецидивов в настоящем, это и будет гарантом европеизации России. Один из зала даже крикнул: мол, сибиряки и сегодня готовы.

Но… случилось непредвиденное. В то время, напомним, резко встал со своего места молчаливый в кожаной куртке. Он с видимым нетерпением выслушал вопрос, выкрикивания про «монголов» и шагнул к краю сцены. Лицо решительное, движения рук, поворот головы — энергичны. Объективы направлены на него.

— На крики людей сомнительного здоровья не отвечаю. Что же касается упомянутых английских авторов… Они недобросовестны, они куплены. И мы не желаем слышать о грязных играх спецслужб,— в сторону Иванова. Улыбнулся снисходительно, с пониманием.— Я польский консул, только сегодня скорым приехал из Иркутска, чтобы от имени своего правительства приветствовать встречу представителей польской культуры с общественностью Зеленоярска. Понимаете, встречу культуры с прогрессивной общественностью города,— повторил в сторону Иванова. Нашёл в зале и того, который про монголов, посмотрел проницательно.— Необходимость подобных встреч всё более очевидна.— Лицо у консула породистое, не допускающее возражений.— И как считаем мы и наши друзья, значение их в этом десятилетии будет только возрастать,— консул в полной тишине прошёлся по сцене.— Я говорю по-русски, но теперь стану говорить на нашем материнском языке. Языке, приобщившем нас к европейской культуре.

И стал упоминать «терроризм». Понятными были и «империя», «амбиции». Говорил консул недолго, но весьма содержательно: Европа, Польша, интеграция. Панами величал присутствующих. Движением ладони отсекал в сторону от них «империю» и «амбицию». Слушали его внимательно, если кто и кашлянул, то по крайней необходимости. Он же, не переставая, ходил, мысль подчёркивая, взгляды в зал бросал. Один раз руки за спиной немного подержал, но что-то не состоялось у него в этой позе. Ещё ходил, ещё говорил… А закончив выступать, сел, ногу на ногу бросил. И в каждом движении его — сдерживаемая сила.

Как положено, с заключительным словом выступила принимаемая сторона.

О пользе взаимопроникновения культур, о дружбе Пушкина с Мицкевичем сказала дама. Руки прижимала к груди, к костюму, хорошо пошитому.

А Замойсковичев в заключительном слове начал с Сахарова:

— Великий сын России Андрей Сахаров мечтал о создании влиятельных европейских структур, способных противостоять международному терроризму. Структур, способных пресекать в корне хаос в цивилизованном мире,— строго посмотрел он в зал.— Да, через интеграцию высокоточных технологических разработок Запада с сырьевыми ресурсами Востока,— голос крепчает.— Да, в едином порыве раз и навсегда мы покончим с международным терроризмом. Не позволим,— бабьим лицом решительно крутит.

Ладошки розовые, подушечки на пальцах мягкие вместе сложил. Залу их, сложенные, показал. А там — пальчики, которыми он ручечку держал, подписывая когда-то приговор «отщепенцу» Радзивиллу, отсидевшему по лагерям девять лет (три добавили за побег). Ныне больному туберкулёзом и очень нехорошо чувствующему отбитую почку.

— В последнее время я часто думаю, что страна, давшая миру Пушкина и Бродского, Менделеева и Сахарова, Чайковского и Ростроповича, Анну Павлову и Рудольфа Нуриева, должна вернуться в мир истинных ценностей.— Тут он сделал паузу продолжительной. Из тех, что говорят больше слов. Взглядом прошёлся по головам в зале, правым глазом на консула глянул.— Надоел, дамы и господа, надоел этот квасной патриотизм. Тот, о котором Толстой сказал как о последнем прибежище негодяя,— опустил он в бессилии руку.

— Какой же он умница! — тихо говорил во втором ряду старичок, кивая седенькой головой.

— Образован, образован,— соглашалась рядом бабушка, хорошо причёсанная.

— Я его помню ещё по судейским делам,— ей на ушко говорит дедушка.— Два друга было у меня… Вместе ходили смотреть.

— А что с ними? — не против знакомства была одинокая женщина.

— Померли. Вот бы порадовались. Какой же он умница.

— Умён, ничего не скажешь,— и старуха с грязно-серыми волосами, причёсанными хорошо, бросила восхищённый взгляд на сцену.

— В цивилизованном обществе, если оно действительно цивилизованное, а не выдаёт себя за таковое, должны преследоваться лица, не только совершившие насилие, но и за деяния, направленные на ограничение прав и свобод человека,— негодовал тем временем со сцены Владлен Афанасьевич, вплетая в своё заключительное слово идеи из научного труда «Содомия и права человека…» — И мы будем бороться с теми, кто тормозит процесс демократизации общества! — ладошку впереди себя резко вскинул, как восклицательный знак этим поставил.— Дамы и господа, друзья, спасибо за внимание,— и, повернувшись к консулу, он посмотрел на него.

Сиденья кресел застучали, в сторону выхода движение обозначилось. Рядом с Ивановым сказали «wszystko» (очень), а он не любил это слово. (Ещё не любил он польское «падла»). К столу подходили люди, интересуясь книжками. И Владлен Афанасьевич в окружении. «Поймите, это рецидив застарелого мышления… Время нужно»,— убеждал. Волосы у него редкие, белые, гребешком стоят. Пальцы прикладывал к левому лацкану пиджака — из настоящего английского твида изготовлен тот пиджак. На его гладком лице улыбка, с ней он и руки пожимал полякам.

— До завтра,— говорил каждому.— Очень, очень рад,— консулу.— Если бы вы предупредили о приезде (огорчился), мы встретили бы вас согласно вашему статусу, достойно,— говорил, не убирая улыбки. С ней и на улицу вышел.

«Прогуляюсь»,— сказал он ожидавшей женщине-водителю, зонтик из машины взял, хохолок пригладил. «Добрый вечер вам»,— это кому-то из встречных, не знакомых ему. И улыбнулся, учтивый. На главную улицу повернул, дважды профессионально оглянулся и, не обнаружив слежки, успокоился. «Добрый вечер вам»,— кому-то ещё улыбнулся. В хорошем настроении он, легко зонтиком помахивает, на тёмные тучи, уже касающиеся крыш высоких зданий, посматривает. «Надо бы поскорее узаконить наши отношения. В Европе»,— приятно ему вспомнить о Серже. Из хорошей семьи, единственном человеке на планете, который по-настоящему дорог ему. Любил он его уже и за капризы, что стоят всё дороже.

В хорошем настроении прошёл он два квартала. На пересечении с улицей Питерсона мимо быстро проехала иномарка с затемнёнными окнами. Скоро он услышал звук удара, а потом и протяжный затихающий крик. Недалеко от Центральной городской библиотеки он увидел несколько человек, окруживших лежащую на земле старуху. В спецовке строителя и в сапогах, обрызганных известковым раствором. Старуха билась головой об асфальт, мычала, а изо рта обильно шла розовая пена. Замойсковичев постоял с минуту, про себя осудил зевак: «Ишь ты, зрелищ им подавай…» И пошёл дальше, стараясь не вспоминать растрёпанные седые волосы и звук скребущих ногтей по асфальту. У него был выработан метод — в такие минуты думать о приятном. «Надо поскорее узаконить наши отношения»,— стал думать о друге.— «Ныне не борьба каких-то надуманных идей, а идёт откровенная, системная война за ресурсы. Святая святых. И во всём мире. Мы это понимали всегда»,— всё дальше он уходит от того места, где как железными ногтями скребла по асфальту заслуженный строитель. Она, отдавшая свои лучшие годы возведению больших зданий, надеялась получить в них место. И вот… розовая пена, оседая, обнажает износившиеся, гнилые зубы, а Владлен Замойсковичев шагает, всё ближе он к «дому для безродных». Уверен, ему не станет холодно и «там». Он достаточно поработал для этого… И легко, красиво перебросил зонтик с руки на руку.

А тот, который о Сардаре с Дэвисом, в это время шёл по окраине города. Лицо невесёлое, ботинки невидные у него. От недавнего не остыл: «Нет, не так надо было сказать. Надо было…» Потом, откуда и взялось, вспомнил реку, что переплывал. Как же давно это было… Девушку из той, другой жизни припомнил. Она, красивая, у стены стоит, палец пистолетиком направила на него. И улыбается… Почему-то вспомнил своё письмо по-немецки, написанное на Лубянке для графологической экспертизы. «Убейте меня»,— писал, а теперь вот у Иванова сердце болит от невыпавшего дождя. В папочке где-то это письмо и нынче лежит. Руку под пиджаком, где больно, держит… Обратил внимание на траву, называемую в Сибири пикульками, выросшую на обочине и потому раздавленную машинами,— и здесь у него ассоциации…

Навстречу прошли трое, о которых говорят: «Всё своё носят с собой». Смеются, о вчерашнем дне вспоминают: кто-то не может вспомнить, как он оказался в другом месте. «Смывка в голову хорошо бьёт»,— со знанием дела говорит один и смеётся, довольный. «Из Бурчала,— подумал Иванов о заболоченном участке, примыкающем к улице.— Весёлые…» — грустно посмотрел им вслед. Одна из них, возможно, женщина. Не любил он слабых. Почти ненавидел. И жалел опустившихся. Одновременно.

…Сутулый, прохаживался Иванов в тот вечер по своей комнате. В сумерках думал о разном. Воспоминания его окружают, теснят с годами чаще. Но не о музыке ручья, бегущего по мозаике из разноцветных гладких камешков, не о высоком кедре — к самому небу он тянется! — вспомнил он. Не видал Иванов и шмеля, запутавшегося в траве. Потому что видел и помнит он свет прожектора, направленного на заключённого, запутавшегося в еже из колючей проволоки. Дышит тяжело зэк, как зверь, загнанный в угол! А над всем этим светит круглая луна: что будет, уже было в веках…

— Здравствуйте,— скажет он немолодой уборщице, поднимаясь к себе на этаж.

— Ноги надо вытирать,— ответит она, тряпку под ноги ему бросит. Понимает, кому можно — под ноги, мокрую.

— Здорóво! — это уже на этаже сосед, из пьяни. И смотрит с любопытством, не без превосходства смотрит.

И это, сегодняшнее, он вспомнил в тот вечер. Вот такой он — с несвежим лицом, подкашливающий, делающий четыре шажка туда-сюда, вспоминающий разное. Ходит между кроватью, покрытой старым одеялом,— с одной стороны, и тумбочкой со старым телевизором — с другой. А зовут его Ивановым Марком. Ходит он в сумерках, в пол смотрит, давнее-давнее может вспомнить, как бы со стороны себя увидеть…

Его, маленького Марика, мама привезла к своей маме. Марику было только два годика и сколько-то месяцев, и был он совсем домашним. А там уже гостила его двоюродная сестра Соня. Соня была девочкой большой — ей было три года, и она умела говорить. А Марик — нет, но он уже всё понимал. Они скоро подружились, стали шумно играть в догонялки и смеяться. Бабушка их успокаивала, говорила, чтобы они были осторожны и не упали. «Вава будет»,— говорила и радовалась, что у неё дом, в котором слышатся детские голоса. Потом случилось так, что Марик перестал играть и стал ходить по комнатам, осматривая их. Сумел даже открыть платяной шкаф.

«Ы?» — с надеждой спросил у бабушки. «Играй, играй, мой хороший,— погладила его бабушка.— Скоро обедать будем. Я вам с Сонечкой приготовила вкусное-вкусное». А он, маленький мальчик, подойдя к входной двери, стал смотреть на неё с надеждой. Дверную ручку потрогал, цепочку на себя потянул. Лицо становилось печальным, потому что его мамы нигде нет. Ещё цепочку тянет, ухо прикладывает к замочной скважине. А там шагов не слышно. И Марик заплакал тихо, горько — как плачут, когда надежды нет. Он плакал, прислонившись к двери и опустив руки,— ему плохо, а сказать об этом он не может…

Марк Иванов остановился, увидев, что ходит он уже босиком по щербатому от выкрошившейся краски полу, освещённый появившейся между рваных туч луной. Большой, круглой. Вечной. И очень холодной.

К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера