Олег Комков

На хрупкой грани

 

***

Я странником себя не назову:
Из года в год, покоя полн иль гнева,
Слежу, как за окном одно и то же древо
Роняет и рождает вновь листву.

 

Но тайный взор в разрыве бытия
Разверзся, будто целым миром ранен, –
И прозреваю вдруг, что целый мир мне странен

И, точно призрак, миру странен я.

 

Пейзаж
Когда сознанья тягостные мрежи
Таящуюся упускают суть,
Взгляни туда, где воздух легче, реже
       И мреет зимний путь,
Где близких сводов чистая излука
Покоится, как миг напряжена –
На хрупкой грани тишины и звука
       Застывшая струна,
Горé простертый мир прими сурово:
Взойти, быть может, и тебе дано
В альпийский сон предсказанного слова,
       Что, словно мысль, одно.

 

Ночь
Таятся, чýжды глазу-изгнаннику,
Все вещи, полнясь чудом и полночью;
     Стоит безвиден храм вселенной,
            Словно простор, потерявший меру.
Вот-вот шагнёт в умолкшие пустоши
Седое время смертною поступью:
     Врата приотворив украдкой,
            Смотрит с порога застывшим взором.
Но с нежной силой чьё-то дыхание
Утробу мглы колышет бездонную:
      То чутко спит эон-младенец
            В посеребрённой небесной люльке.

 

Ночной Икар
Возможно ль, что, когда умолкло слово,
как перья крыл, развеявшись над морем
(молчанию тому с тоскою внемлем
поныне мы), – навеки не прервался
его немой полёт? быть может, в миг,
когда познал он дважды облик смерти:
сначала – ослеплённый близью солнца,
потом – проглоченный глухою бездной,
где под лазурью, призрачной и льстивой,
таятся тьма и хлад; быть может, в миг,
когда пространство обернулось ложью,
а истина, как боль, сдавила сердце
тисками неземного осязанья
и, как Протей, явилась неслиянным
слиянием стихий – и тяжкой влагой
наполнился сухой, прозрачный воздух,
и стал огонь могильною землёю, –
в тот безначальный, неделимый миг
младая жизнь, влекома притяженьем
суровой тайны, что питает звёзды,
скользнула в мир настолько же иной,
насколько ночь от века пребывает
иною дню, и в новой, чудной яви
одним и тем же сделались для духа
паренье и паденье?
                               Да, он стал
ночным Икаром, древним, словно тени,
спадающие с крыл полночной птицы,
и вечно юным, как хмельные боги,
что нежатся в лучах живого света,
зияющего тьмой.
                               Вообрази:
как тягостно и сладко погружаться
в тягучее, что патока, бессонье,
в текучий, вязкий, непробудный хаос
бессмертия! как благостно и страшно
с неутолимой жаждой пить до дна
пьянящий сумрак, растворённый ночью
повсюду и нигде, и, забывая
само забвенье, вторя славе отчей,
бесплотно возноситься, словно ястреб,
в нечаянно разверзшуюся пропасть
родных глубин – и падать, падать, падать,
сухим листом, мертворожденным камнем,
в пустынную, немую черноту
родных небес!
                        (О, быть как ночь, предвечным,
как эта ночь, незримым, вездесущим,
как ночь любви, безумным, ненасытным,
как ночи гнева, яростным и бурным,
как ночи горя, бледным и бессильным,
как ночь творенья, щедрым и надзвездным –
быть всем, как ночь!)
                                        Гляди: живое тело
развеществленной мглы, густой и лёгкой,
спускается неспешно с небосвода
и ширится, втекая, будто омрак,
в седую явь; пресуществляя чувства,
всё глубже, глубже падает – и вот
уже совсем лишает нас простора
и в падшести многоочитой реет
над миром, где когда-то смолкло слово,
что твой Икар, ударившись о волны, –
и до рассвета делается нами,
в тоске всевластья смутно воплотив
неведомое существо полёта
для смертных душ.
                                  Ты видишь ли, Дедал?

 

***
В пустотах угасающего дня,
До времени сокрывшего осанну,
Ищи не бледный призрак – не меня –
Но близкий вздох, которым завтра стану.
Текучих слов отшелестит молва,
Невнятная, что помаванье вайи...
Так серебрится на ветру листва
Овеществленной вестью майи.

 

 

***
Дождливый день доверился строке,
К нездешнему взывая безответно, –
И вновь, как сон, явилась вдалеке
Высокой мглой окутанная Этна.
А где-то льётся жизнь, близка, тиха,
И, словно взор души, слезятся стёкла,
И дождь – как шум вспенённого стиха
Из прерванной поэмы Эмпедокла...

 

Сицилиана  для  Юлианны
Расскажи, давно ли нас манили
Шанский шёлк и золотая смальта,
Ночь на Темзе и восход на Ниле,
Гулкий Сплит и каменная Мальта?
Словно стон на старой кампаниле,
Тает небывалый наш Риальто,
Выгнувшийся тенью Эфиальта
В заревóм предсумрачном горниле.
Мы – всего лишь грёзы, Юлианна,
Мреющие в призрачном июле,
Древние, что дали Ханаана,
Долгие, что грозы над Фриули.
Омраком потухшего кальяна,
Следом ветра на бесплотном тюле
Веет песнь, в которой мы уснули,
Шепчут волны alla siciliana...

 


Акрополь  в  Несебре

Немых веков немыслимая кладь
низвергнулась на град, обрушив крыши;
как зов небес, в зияющие ниши
прохладно-голубая льётся гладь.
И чутким сном почиет благодать
меж пыльных плит, ниспосланная свыше
на холм и храм, и ветер вьётся тише
над стогнами, отвыкшими страдать.
Я осязаю древний жар ступеней;
фракийский полдень, схваченный в тиски
ромейскою тяжеловесной аркой,
меня влечёт, незримой соткан паркой,
и крики чаек трепетно-близки,
как отзвуки священных песнопений.

 

Цветы

Какав ће Васкрс бити
                               ако су овакве Цвети!
                                                  Вера Хорват


 


Сноликие созданья темноты,
В неслышной музыке проросшие длинноты,
     Созвездья зорь, что взор небес, просты,
          Росою сотканные соты;


     Плотские мысли духовидцев-дней,
Заворожённые медлительностью бдений,
     Кадильницы над капищем корней,
          Пресветлых полные курений;

     Прозрачностью имён окроплены,
Чревовещатели божественного плена:
     Меж лепестков, как зов из купины,
           Кипит волны эгейской пена! –

     Какой обряд в безжертвенном дыму,
Какое таинство вершить, какую думу
     Творить над вами стихшему уму,
          Вовек земному вторя шуму?

 

***
Смиренномудрым светом поздней осени
мои глухие мысли осени,
сияющим безмолвьем белой замети
следы моей печали замети;
и непостижною тоской по времени
текучий ум смущать повремени:
позволь продлиться эхом древней повести
и в тишину кого-то повести.

 

ΕΙΣ  ΕΑΥΤΟΝ
Вспоминаешь ли, Марк Аврелий,
ясновидец осенней славы,
о глухой нищете апрелей,
что порою бывали правы
в исступленьи своём и вере?
Во вселенной темно и тихо,
и предчувствуют голод звери
и пытают немое лихо
непроглядным от яви взором.
Что отдашь на пороге стыни
этим алчущим воли сворам,
позабывшим о благостыне
в бесконечной душевной брани?
Схорони плотяное сердце
под листвяным покровом рани:
пусть судачат об иноверце
не испившие той лазури,
пред которой любое благо –
только душная тень авгурий
иль заблудшее слово мага,
с горьковатым дымком Египта.
Схорони плотяные мысли
в глубине золотого крипта:
в час, когда небеса нависли,
как судьба, над юдолью тела,
пусть иные рекут пророки
о душе, что уснуть успела,
и восходят, легки, стооки,
по хребтам поражённых бестий.
Что ты отдал, о Марк Аврелий,
за простор несокрытой вести,
за безмолвие птичьих трелей – 
этой осенью, полной боли,
этой осенью поздней мира?
Не увидеть воочью боле
ни любви, ни войны, ни мира,
ни людей, ни богов, ни ада –
благодарная жертва слова,
благодатная жатва взгляда,
что под сенью ночного крова
неизбывно, как время, длится
на орхестре, утопшей в Лете.
И, под масками спрятав лица,
точно зимние сны о лете,
бестревожно проходят мимо
то ли эллины, то ли скифы,
а быть может, герои Рима – 
и танцуют седые мифы
в отрешённости хладной славы,
вдалеке от глухих апрелей,
что порою бывают правы...
Это ль счастие, Марк Аврелий?

 


Светилен 

 

Погасит Анна в храме свечи,
Вечерни истечёт эон,
Сокроется во мраке встречи
Богоприимец Симеон.

 

И, осененному Селеной,
Мне станет сызнова близка
Развоплотившейся вселенной
Многоочитая тоска,

 

Когда, осыпав тени снов
На полог смертного алькова,
Превыше слития мирского
Душа родной отыщет кров.

К списку номеров журнала «БЕЛЫЙ ВОРОН» | К содержанию номера